Росхальде - Герман Гессе 13 стр.


Только теперь, сидя у постели ребенка, он начал догадываться, сколько горьких минут ему придется еще испытать, прежде чем все это окажется в прошлом. Губы его вздрагивали, сердце сжималось от боли, но в глубине души, терзаемой страданием и страхом, он чувствовал, что решение его твердо и непоколебимо. Так и должно быть, тут не помогут больше ни страдания, ни любовь. Но ему еще надлежало пережить этот последний период, не уклоняясь от боли, и он был готов испить чашу до дна, ибо за последние дни безошибочно почувствовал, что лишь через эти мрачные ворота ведет его путь в новую жизнь. Если он сейчас струсит, если сбежит, спасаясь от боли, то захватит с собой в другую жизнь тину и яд и никогда не достигнет чистой, святой свободы, к которой он так стремится и ради которой готов вытерпеть любые муки.

Но сначала нужно поговорить с доктором. Он встал, нежно кивнул Пьеру и вышел. Ему пришло в голову попросить Альберта отвезти его в город, и он направился к его комнате, впервые за это лето. Он громко постучал в дверь.

– Войдите!

Альберт сидел у окна и читал. Он поспешно вскочил и с изумленным видом пошел навстречу отцу.

– У меня к тебе маленькая просьба, Альберт. Не можешь ли ты быстренько отвезти меня в коляске в город?.. Можешь? Отлично. Тогда будь так добр и помоги запрячь лошадей, я немного тороплюсь. Хочешь сигарету?

– Да, спасибо. Я сейчас же иду на конюшню.

Немного погодя они сидели в коляске, Альберт с вожжами в руках на козлах, и, когда на углу одной из городских улиц Верагут попросил остановиться, он, прощаясь, нашел для сына слова признательности.

– Спасибо. Ты преуспел и здесь и теперь отлично справляешься с лошадьми. Ну, до свидания, я вернусь домой пешком.

Он быстро зашагал по раскаленной зноем улице. Советник медицины жил в тихой, аристократической части города, в это время на улице не было ни души. Сонно проехала поливальная телега, два маленьких мальчика бежали за ней, подставляя руки под тонкие струйки воды и со смехом брызгая ею друг другу в разгоряченные лица. Из открытого окна на нижнем этаже плыли монотонные звуки – кто-то упражнялся на рояле. Верагут всегда питал глубокое отвращение к пустынным улицам, особенно летом они напоминали ему о годах юности, когда он жил на таких улицах в дешевых неуютных комнатах, с запахами кофе и кухни на лестнице и с видом на слуховые окна, вешалки для выбивания ковров и до смешного крохотные садики.

В коридоре среди больших картин в золоченых рамах и больших ковров его встретил легкий запах лекарств, молодая девушка в длинном белоснежном халате медицинской сестры взяла у него визитную карточку. Сначала она ввела его в приемную, где, уткнувшись в журналы, тихо и подавленно сидело несколько женщин и молодой мужчина, а потом, по его просьбе, в другую комнату, заваленную большими пачками специального медицинского журнала за многие годы. Но не успел он там как следует осмотреться, как снова появилась девушка и провела его к врачу.

И вот он расположился в большом кожаном кресле среди сверкающей чистоты и целесообразности, а напротив, за письменным столом, сидит, выпрямившись, низкорослый врач; в высоком кабинете тишина, только сверкающие стеклом и медью напольные часы звонко тикают, отбивая такт.

– Да, ваш мальчик мне не совсем нравится, дорогой маэстро. Не замечали ли вы в нем уже раньше симптомов недомогания, таких, например, как головные боли, усталость, нежелание играть и тому подобное?.. Только в самое последнее время? И давно он у вас такой чувствительный? К шуму и яркому свету? К запахам?.. Вот как? Он не выносил запаха красок в мастерской! Да, это согласуется с остальными признаками.

Он много спрашивал, и Верагут отвечал словно в легком наркотическом сне, напряженно вслушиваясь в вопросы и втайне удивляясь их деликатности и безупречной точности.

Затем поток вопросов замедлился и наконец иссяк, в кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая только пронзительно-резким тиканьем кокетливых напольных часов.

Верагут вытер пот со лба. Он чувствовал, что пришло время узнать правду, и, так как врач сидел как каменный и не говорил ни слова, его охватил мучительный, парализующий страх. Он завертел головой, словно освобождаясь от удавки воротника, и наконец выдавил из себя:

– Неужели все так плохо?

Советник медицины повернул к нему усталое, пожелтевшее лицо, посмотрел на него выцветшими глазами и кивнул головой.

– Да, к сожалению, плохо, господин Верагут.

Больше он не отводил от него глаз. От его выжидательного, внимательного взора не ускользало ничего. Он видел, как побледнел и уронил руки художник, как жесткое, костистое лицо расслабилось и стало беспомощным, как рот потерял свои твердые очертания, а глаза блуждали, не видя ничего. Видел, как скривились и мелкой дрожью задрожали губы, как опустились на глаза веки, будто у человека, потерявшего сознание. Он наблюдал и ждал. Но вот губы художника снова сжались, глаза ожили, только глубокая бледность осталась. Он понял, что художник готов выслушать его.

– Что с ним, доктор? Говорите же, не надо меня щадить. Вы же не думаете, что Пьер умрет?

Врач придвинул свой стул чуть ближе. Он говорил очень тихо, но резко и отчетливо.

– Этого не знает никто. Но если я не ошибаюсь, мальчик очень опасно болен.

Верагут посмотрел ему в глаза.

– Он умрет? Я хочу знать, считаете ли вы, что он умрет. Поймите, я хочу это знать.

Художник, сам того не сознавая, вскочил на ноги и как бы с угрозой сделал шаг вперед. Врач положил ему руку на плечо, он вздрогнул и, словно пристыженный, опять опустился в кресло.

– Говорить так не имеет смысла, – снова начал врач. – Не мы распоряжаемся жизнью и смертью; мы, врачи, сами ежедневно сталкиваемся с сюрпризами. Видите ли, для нас каждый больной, пока он еще дышит, не безнадежен. А иначе к чему бы мы пришли!

Верагут терпеливо кивнул и спросил:

– Итак, что же у него? Врач коротко откашлялся.

– Если я не ошибаюсь, у него менингит.

Верагут не шевельнулся и только тихо повторил это слово. Затем встал и протянул врачу руку.

– Значит, менингит, – сказал он, медленно, с трудом выговаривая слова, потому что губы его дрожали, как в сильный мороз. – Разве это вообще излечимо?

– Излечимо все, господин Верагут. Один ложится в больницу с зубной болью и через пару дней умирает, у другого налицо симптомы тяжелейшей болезни, но он выздоравливает.

– Да-да. Выздоравливает! Мне пора, господин доктор. Я доставил вам много хлопот. Значит, менингит неизлечим?

– Мой дорогой господин…

– Простите. Вероятно, вам уже приходилось лечить детей, больных мен… больных этой болезнью? Да? Вот видите!.. Они остались живы?

Врач молчал.

– Быть может, в живых остались хотя бы двое из них? Хотя бы один?

Ответа не было. Врач, как бы досадуя на гостя, повернулся к письменному столу и выдвинул ящик.

– Не теряйте мужества! – изменившимся голосом сказал он. – Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.

– Конечно. Я ничего не забуду.

– Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?

Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. – Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.

– Спасибо, я пойду пешком.

Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.

Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: "Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!" Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: "Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень".

С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.

В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного – чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Пьеру было плохо, и отец просиживал возле него почти целые дни. У мальчика все время болела голова, он тяжело дышал, и каждый вздох напоминал короткий, тоскливый стон. Иногда его маленькое, худое тельце билось в конвульсиях, иногда изгибалось и корчилось. После этого Пьер долго лежал совершенно неподвижно, и наконец на него нападала судорожная зевота. Затем он засыпал на часок, а когда просыпался, снова начинались эти монотонные жалобные вздохи.

Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.

Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.

Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила;

– Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.

Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:

– Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?

– Вижу, Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?

– Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.

Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры, Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку – странная смесь покорности, терпения и вежливости,

Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:

– Ты думаешь, он умрет?

На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул,

– Этого нельзя знать точно, – медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. – Мы не должны терять мужества,

– Мы не должны терять мужества, – машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле,

– Да, – сказала она, – ты прав. – И после паузы добавила: – Этого не может быть. Этого не может быть,

Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.

– Не правда ли, – громко сказала она, – ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?

Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо:

– Да.

Она закачала головой, как будто погрузилась в свои мысли и никак не могла с ними справиться. Но то, что она сказала, родилось не из раздумий, а выплеснулось бессознательно из мрачной, безутешной подавленности этой минуты, из усталости, но прежде всего из смутной потребности что-то поправить, оказать добрую услугу кому-то, кто еще был в состоянии этой услугой воспользоваться.

– Да, – сказала она, – так я это себе и представляла. Но послушай, Иоганн, Пьер не должен умереть! Не должно же все, абсолютно все рухнуть в одночасье! И знаешь, я хочу сказать тебе еще вот что: если он поправится, бери его себе. Слышишь? Пусть он останется с тобой.

Верагут понял не сразу. Только постепенно ему стало ясно, что она сказала. Так, значит, ему теперь отдано то, о чем он с ней препирался, из-за чего долгие годы колебался и страдал, – отдано в тот момент, когда уже стало поздно.

Чудовищной нелепостью было в его глазах не только это – что теперь он вдруг мог получить то, в чем она так долго ему отказывала, – но еще больше то, что Пьер мог принадлежать ему как раз тогда, когда ему предстояло умереть. Значит, теперь он умрет для него как бы вдвойне! Это же безумие, это просто смешно! Ситуация была настолько гротескной и абсурдной, что он и впрямь едва не разразился горьким смехом.

Но она, без сомнения, говорила всерьез. Вероятно, она не до конца верила в то, что Пьер умрет. Это было великодушно, это была неслыханная жертва с ее стороны, которую она хотела принести в страдальческом смятении этой минуты по какому-то неясному доброму побуждению. Он видел, что она страдает, что она бледна и с трудом держится на ногах. Ему не надо показывать, что ее жертву, ее странное, запоздалое великодушие он воспринял как убийственную насмешку.

Она с нарастающим отчуждением ждала от него ответа. Почему он молчит? Не верит ей? Или настолько отдалился от нее, что не хочет ничего принимать, даже этой величайшей жертвы, которую она может ему принести?

Лицо ее уже начало разочарованно подергиваться, когда он снова овладел собой. Он взял ее руку, наклонился и, слегка коснувшись ее холодными губами, сказал:

– Благодарю тебя.

В голову ему пришла одна мысль, и он добавил с теплотой в голосе:

– Но теперь я тоже хочу ухаживать за Пьером. Позволь мне оставаться у него ночью!

– Мы будем меняться, – решительно сказала она. В этот день Пьер был очень спокоен. На столе горел маленький ночник, слабый свет которого не заполнял всю комнату и терялся у двери в коричневом полумраке. Верагут еще долго прислушивался к дыханию мальчика, затем лег на узкий диван, который велел внести в спальню Пьера.

Ночью, около двух часов, проснулась госпожа Адель, включила свет и встала. Набросив домашний халат, она со свечой в руке прошла в комнату мальчика. Здесь все было спокойно. Ресницы Пьера слегка задрожали, когда свет коснулся его лица, но он не проснулся. На диване лежал в одежде, слегка скрючившись, ее муж и спал.

Она поднесла свечу и к его лицу и ненадолго задержалась около него. И она увидела его лицо таким, каким оно было на самом деле, со всеми морщинами и седыми волосами, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами,

"Он тоже постарел", – подумала она со смешанным чувством жалости и удовлетворения, и ей захотелось погладить его растрепанные волосы. Но она не сделала этого. Она неслышно вышла из комнаты, а когда через несколько часов, уже утром, пришла снова, он уже давно бодрствовал, сидя у постели Пьера. Губы его снова были крепко сжаты, а глаза, которыми он поздоровался с ней, исполнены загадочной силы и решимости, которыми в последние дни он укрывался, словно панцирем.

Для Пьера начинался недобрый день. Он долго спал, а потом лежал с открытыми глазами и застывшим взглядом, пока его не разбудила новая волна боли. Он яростно метался в постели, сжимал маленькие кулачки и надавливал ими на глаза, его лицо то покрывалось мертвенной бледностью, то становилось ярко-красным. А потом, в бессильном негодовании против невыносимых мук, он начал кричать и кричал так долго и так жалобно, что его бледный, сломленный отец в конце концов не выдержал и вынужден был уйти.

Он вызвал врача, который в этот день приезжал еще дважды, а вечером привез с собой сиделку. К вечеру Пьер потерял сознание, сиделку отправили спать, а отец и мать не ложились всю ночь, чувствуя, что конец уже недалек. Мальчик не шевелился, дыхание его было неравномерным и частым.

И Верагут, и его жена вспомнили о том времени, когда очень сильно болел Альберт и они вместе его выходили. Но оба они чувствовали, что подобное чудо уже не повторится. Доброжелательно и немного устало переговаривались они шепотом через кроватку больного, но ни один из них ни словом не обмолвился о прошлом. В сходстве ситуации и всего происходящего было нечто таинственное, но сами они стали другими, они уже не были теми людьми, которые тогда точно так же, как и сейчас, бодрствовали и страдали, склонясь над смертельно больным ребенком.

Тем временем и Альберт, подавленный глухой тревогой и изнуряющим волнением в доме, не мог уснуть. Среди ночи он, полуодетый, на цыпочках вошел в комнату и взволнованным шепотом спросил, не может ли он что-нибудь сделать, чем-нибудь помочь.

– Спасибо, – сказал отец, – но делать тут нечего. Иди-ка спать и не болей хоть ты!

Назад Дальше