– Послушайте, господин Пернат,– он старался говорить спокойным и рассудительным тоном купца.– Вы все говорите об этой сте… об этой даме. Хорошо: она замужем. Хорошо: она связалась с этим… с этим вшивым юнцом. Какое мне дело до этого? – Он размахивал руками перед моим лицом, собрав кончики пальцев так, как будто он держал в них щепотку соли.– Пусть она сама разделывается с этим, стерва. Я простой человек, и вы простой человек. Мы оба знаем это. Что?.. Я хочу только получить мои деньги. Вы понимаете, Пернат?
Я изумился:
– Какие деньги? Доктор Савиоли вам должен что-нибудь?
Вассертрум ответил уклончиво:
– Я имею счеты с ним. Это одно и то же.
– Вы хотите убить его? – вскричал я.
Он вскочил и покачнулся.
– Да, да!! Убить! Долго ли вы будете еще ломать комедию? – я указал ему на дверь.– Извольте убираться вон.
Он не спеша взял свою шляпу, надел ее и направился к двери. Но еще раэ остановился и сказал мне с таким спокойствием, на какое я не считал его способным:
– Отлично. Я думал вас пожалеть. Хорошо. Если нет, так нет. Сострадательные цирюльники причиняют раны. Мне надоело. Если бы вы проявили больше разума: ведь Савиоли стал вам поперек дороги?!… Теперь я… вам… всем троим устрою…
– он сделал жест удушения,– виселицу .
На его физиономии появилась такая дьявольская жестокость, и он казался настолько уверенным в своих силах, что у меня крровь застыла в жилах. Очевидно, у него в руках было оружие, о котором я не догадывался, о котором и Харусек ничего не знал. У меня почва уходила из-под ног.
"Напильник! Напильник!" – пронеслось у меня в мозгу. Я рассчитал расстояние: один шаг к столу – два шага к Вассертруму… я хотел броситься.
Как вдруг, точно выросший из земли, на пороге появился Гиллель.
Все поплыло перед моими глазами.
Я видел только сквозь туман, что Гиллель стоял неподвижно, а Вассертрум медленно пятился к стенке.
Затем я услышал голос Гиллеля:
– Вы знаете, Аарон, положение: все евреи отвечают друг за друга . Не перегружайте никого этою обязанностью.
Он прибавил к этому еще несколько слов по-еврейски, но я их не понял.
– Что вам за охота подслушивать за дверьми? – пролепетал заплетающимся языком старьевщик.
– Подслушивал я или нет, это не ваше дело! – и снова Гиллель закончил еврейской фразой, которая прозвучала угрозой. Я боялся, что дело дойдет до ссоры, но Вассертрум даже не пикнул в ответ, он подумал секунду и решительно вышел.
Я с ожиданием взглянул на Гиллеля. Он сделал знак, чтобы я молчал. Он, очевидно, ждал чего-то, потому что напряженно вслушивался. Я хотел запереть дверь: он нетерпеливым жестом остановил меня.
Прошла целая минута. Снова послышались шаркающие шаги старьевщика, поднимавшегося по лестнице. Не говоря ни слова, Гиллель вышел, уступая ему дорогу.
Вассертрум подождал, пока шаги Гиллеля замерли в отдалении, и затем проскрежетал сквозь зубы:
– Отдайте назад часы.
–
ХIV. Женщина
Куда девался Харусек?
Прошли уже чуть не целые сутки, а он все не показывался.
Не забыл ли oн условного знака? Или не заметил его?
Я подошел к окну, и поставил зеркало так, чтобы луч, который оно отражало, падал прямо на решетку в окне его погреба.
Приход Гиллеля – вчера – в значительной степени успокоил меня. Он бы без сомнения предупредил меня, если бы мне угрожала опасность.
Кроме того, Вассертрум не мог предпринять чего-нибудь значительного,– как только он ушел от меня, он вернулся к своей лавчонке. Я бросил взгляд вниз: да, он стоял над своими сковородами, точно так же, как и утром…
Невыносимо это вечное ожидание!
Ласковый, весенний ветерок, долетавший сквозь открытые в соседней комнате окна, нагонял на меня тоску.
Крупными каплями течет с крыш. Как сверкают в солнечном свете веселые струйки воды!
Невидимые нити влекли меня на улицу. В нетерпении ходил я взад и вперед по комнате. Бросался в кресло. Вставал опять.
Нездоровые ростки странной влюбленности не увядали в моей груди.
Всю ночь напролет они мучали меня. Сперва Ангелина прижималась ко мне, потом я как будто совершенно спокойно беседовал с Мириам, и едва расплылся этот образ, снова являлась Ангелина и целовала меня… Я вдыхал аромат ее волос, ее мягкая соболья шуба пощекотала мне шею, потом соскользнула, обнажив ее плечи. Она обратилась в Розину, танцевала, полузакрыв опьяневшие глаза… во фраке… голая… Все это в каком-то полусне, походившем на явь. Сладкую, томительную, мутную явь.
Под утро у моей постели стал мой двойник, таинственный "Habal Garmin"
– "дыхание костей", о котором говорил Гиллель. И я видел по его глазам: он был в моей власти, должен был отвечать на каждый мой вопрос о земной или потусторонней жизни. Он только ждал этого, но жажда таинственно оказывалась бессильною в потоках бушующей крови и не находила приюта в пустынях рассудка. Я отогнал призрак, велел ему обратиться в образ Ангелины, и он съежился в букву "алеф". Снова вырос, стал непомерно высокой обнаженной женщиной, с пульсом, могущественным, как землетрясение, какою я видел ее однажды в книге. Она наклонилась ко мне, и я стал вдыхать опьяняющий запах ее горячего тела.
Харусека все еще не было. Пели церковные колокола.
Еще четверть часа я буду ждать – потом на улицу! На шумные улицы, где гуляют празднично разодетые люди, слиться с веселой жизнью богатых кварталов, смотреть на красивых женщин с кокетливыми лицами и тонкими очертаниями рук и ног.
Может быть, я случайно встречу Харусека, оправдывался я перед самим собой.
Я достал с полки старинную колоду карт для тарока, чтоб скорее прошло время.
Не наведут ли меня карты на какой-нибудь мотив для камеи?
Я искал пагада.
Его не было. Куда он мог деваться?
Я еще раз перебрал карты и задумался об их тайном смысле. Особенно этот "повешенный" – что бы мог он означать?
Человек висит на веревке между небом и землей, головой вниз, руки связаны за спиной, правая нога занесена за левую, так, что образуется крест над опрокинутым треугольником?
Непонятная метафора.
Вот! Наконец-то! Харусек.
Или не он?
Радостный сюрприз. Это Мириам.
– Знаете, Мириам, я только что хотел спуститься к вам и предложить вам поехать покататься,– я был не совсем искренен, но я не задумывался над этим.– Ведь вы не откажетесь? Мне сегодня так беспредельно весело, что вы, только вы, Мириам, должны увенчать мою радость.
– Кататься? – повторила она так растерянно, что я не мог не расхохотаться.
– Неужели мое предложение так необычайно?
– Нет, нет, но…– она подыскивала подходящие слова. Ужасно странно. Кататься!
– Нисколько не странно. Подумайте, сотни тысяч людей делают это; в сущности, всю жизнь только это и делают.
– Да, другие люди! – сказал она все еще в полном замешательстве.
Я схватил ее за обе руки.
– Радость, которую могут переживать другие люди,– я хотел бы, Мириам, чтоб вам она досталась в бесконечно большей степени.
Она вдруг побледнела, и по ее неподвижно устремленному взгляду я понял, о чем она думала.
Это кольнуло меня.
– Вы не должны постоянно думать об этом, Мириам,– убеждал я ее,– об этом… чуде. Обещайте мне это из… из… дружбы.
Она почувствовала тревогу в моих словах и удивленно посмотрела на меня.
– Если бы это не так действовало на вас, я мог бы радоваться вместе с вами, но… Знаете, я очень беспокоюсь о вас, Мириам? Меня, как бы это выразить, беспокоит ваше душевное равновесие! Не поймите этого буквально, но я хотел бы, чтоб чудо никогда не случалось.
Я думал, что она будет возражать, но она только кивнула головой, погрузившись в размышления.
– Это терзает вам душу. Разве не так, Мириам? – Она вздрогнула.
– Иногда и я почти желала бы, чтоб оно не случалось.
Это прозвучало для меня надеждой.
– Когда подумаю,– сказала она медленно и мечтательно,– что придет время, когда я буду жить без всяких чудес…
– Вы ведь можете сразу разбогатеть, и вам больше не нужно будет,– необдуманно прервал я ее, но быстро остановился, увидев ужас на ее лице,– я думаю, вы можете естественным путем освободиться от своих забот, и чудеса, которые вы тогда переживете, будут духовного характера: события внутренней жизни.
Она отрицательно покачала головой и твердо сказала:
– События внутренней жизни – не чудеса. Меня всегда удивляет, что, по-видимому, есть люди, которые вообще не имеют их. С самого детства, каждый день, каждую ночь, я переживаю…– (она прервала свою речь, и я вдруг понял, что в ней было что-то другое, о чем она мне никогда не говорила, может быть, невидимый ход событий, похожий на мой) – Но это не важно. Если бы даже появился кто-нибудь, кто исцелял бы больных прикосновением руки, я бы не назвала этого чудом. Только когда безжизненная материя – земля – получает душу, когда разбиваются законы природы, тогда случается то именно, о чем я мечтаю с тех пор, как научилась думать. Однажды отец сказал мне: есть у Каббалы две стороны: магическая и абстрактная, никогда не совпадающие. Магическая может подчинить себе абстрактную, но это никогда не бывает. Наоборот , магическая есть дар , абстрактной же мы можем добиться хотя бы с помощью руководителя.– Она опять вернулась к основной своей теме: – Этот дар и есть то, чего я жажду; но я равнодушна к тому, чего могу достичь, оно для меня ничтожно, как пыль. Когда подумаю, что настанет время,– я только что вам об этом сказала,– когда я буду снова жить, без всех этих чудес…– Я заметил, как судорожно сжимались ее пальцы, раскаяние и горе охватило меня…– Мне кажется, что я уже умираю от одной только такой возможности.
– Не потому ли вы и хотели бы, чтобы чудо никогда не случалось? – спросил я.
– Только отчасти. Есть еще и другая причина. Я… я…– она задумалась на секунду,– еще недостаточно созрела, чтоб пережить чудо в этой форме. В этом все дело. Как мне объяснить вам это? Возьмите простой пример: я в течение целого ряда годов вижу каждую ночь один и тот же сон, все развивающийся,– в нем кто-то, скажем, обитатель другого мира, наставляет меня и не только показывает мне, как в зеркале, все мои постепенные изменения, насколько я далека еще от магической зрелости пережить "чудо", но и дает мне на все возникающие у меня за день вопросы такие ответы, которые я всегда могу проверить. Вы поймете меня: такое существо заменяет всякое мыслимое на земле счастье, это для меня мост, связывающий меня с потусторониим миром,– лестница Якова, по которой я могу подыматься от тьмы повседневности к свету. Он мой путеводитель и друг, и на "него", никогда не обманывавшего меня, я возлагаю все мои надежды, что я не потеряюсь на темных путях, где душа моя блуждает в безумии и мраке. И вдруг, вопреки всему, что он говорил мне, в мою жизнь врывается чудо! Кому теперь верить? Неужели то, чем я непрерывно в течение долгих лет была преисполнена, было ложью? Если бы я усомнилась в этом, я бросилась бы головой в бездну. И все же чудо случилось! Я пришла бы в дикий восторг, если бы…
– Если бы?..– прервал я ее, не дыша. Может быть, она сейчас произнесет освобождающее слово, и я смогу все открыть ей!
– …если бы я узнала, что я ошибалась, что не было чуда! Но я знаю так же точно, как то, что я тут сижу (у меня замерло сердце), что я погибла бы, если бы была сброшена с неба опять на эту землю. Думаете ли вы, что человек может перенести такую вещь?
– Попросите отца помочь вам…– сказал я, теряясь в тревоге.
– Отца? Помочь? – она взглянула на меня с недоумением.– Там, где для меня только два пути, найдет ли он третий?.. Вы знаете, что было бы единственным спасением для меня? Если бы со мной случилось то, что с вами. Если бы я в одно мгновение могла забыть все, что позади меня: всю мою жизнь до сегодняшнего дня. Не странно ли: то, что вы считаете несчастьем, для меня было бы величайшим блаженством!
Мы оба долго молчали. Потом она вдруг схватила меня за руку и улыбнулась. Почти весело.
– Я не хочу, чтобы вы огорчались из-за меня.– (Она утешала меня… меня!) – Только что вы радовались наступающей весне, а теперь вы само огорчение. Я напрасно вам все это говорила. Выбросьте из головы и будьте веселы как раньше. Мне так весело.
– Вам весело, Мириам? – с горечью перебил я ее.
Она уверенно ответила: "Да! Право же! Весело! Когда я поднималась сюда к вам, мне было невероятно страшно, я не знаю сама, почему: я не могла избавиться от мысли, что вы находитесь в большой опасности,– я насторожился.– Но вместо того, чтобы радоваться, застав вас целым и невредимым, я расстроила вас… и…"
Я принял веселый вид: "Вы можете это загладить, если поедете со мной покататься. (Я старался сказать это возможно игривее). Я хочу попытаться, не посчастливится ли мне хоть раз выгнать у вас из головы тяжелые мысли. Говорите, что хотите: ведь вы же не египетский чародей, а всего только молодая девушка, с которой весенний ветер может сыграть не одну шутку".
Она вдруг совсем развеселилась.
– Что это с вами сегодня, господин Пернат? Я еще никогда не видела вас таким. А что касается весеннего ветра, то у нас, у еврейских девушек, как известно, родители управляют этим ветром, а нам остается только повиноваться. И, разумеется, мы так и делаем. Это уже у нас в крови. Только не у меня,– добавила она серьезно.– Мать моя взбунтовалась, когда ей предстояло выйти замуж за ужасного Аарона Вассертрума.
– Что? Ваша мать? За этого старьевщика?
Мириам утвердительно кивнула головой.– Слава Богу, из этого ничего не вышло. Но для несчастного это было, конечно, убийственным ударом.
– Для несчастного, вы говорите? – вскричал я.– Этот человек – преступник.
Она задумчиво покачала головой.
– Конечно, он преступник. Но тот, кто находится в его шкуре и не делается преступником, должен быть пророком.
Я с любопытством стал расспрашивать.
– Вы знаете что-нибудь о нем? Меня это интересует по совсем особым…
– Если бы вы, господин Пернат, посмотрели, что делается у него в лавке, вы бы поняли, какова его душа. Я говорю это потому, что ребенком часто я бывала там. Почему вы смотрите с таким удивлением? Разве это так невозможно? Ко мне он всегда бывал добр и ласков. Раз как-то, помнится, он подарил мне большой блестящий камень, он понравился мне больше всех других его вещей. Моя мать сказала, что это бриллиант, и я, разумеется, должна была немедленно вернуть его обратно.
Сперва он долго отказывался взять его, потом вырвал его у меня из рук и швырнул его в бешенстве. Я только потом заметила, что у него выступили слезы на глазах. Я достаточно понимала по-еврейски, чтоб разобрать его бормотание: "все проклято, чего не коснется моя рука". Это было мое последнее посещение. Он никогда больше уже не приглашал меня. И я знаю, почему: если бы я не пыталась утешить его, все бы осталось по-прежнему, но так как мне было слишком больно за него, и я сказала ему это, он не хотел больше видеть меня… Вы не понимаете этого, господин Пернат? Это ведь так просто: он – одержимый,– человек, который становится подозрителен, неизлечимо подозрителен, как только кто-нибудь коснется его сердца. Он считает себя еще более уродливым, чем он на самом деле, и этим объясняются все его мысли и поступки. Говорят, его жена любила его; может быть, это была больше жалость, чем любовь, но все верили этому. Единственный, кто глубоко был убежден в обратном, был он сам. Всюду ему мерещится измена и вражда.
Только для своего сына он сделал исключение. Кто может знать, почему? Может быть, это потому, что он следил за ним с колыбели и как бы переживал вместе с ним зарождение его характера и, таким образом, не оказывалось ничего, к чему могла бы придраться его подозрительность. А может быть, это лежит в еврейской крови: переносить на своих детей всю полноту любви. Может быть, здесь оказывается инстинктивная тревога нашей расы: вдруг мы умрем, не исполнив забытой нами, но смутно продолжающей жить в нас миссии.
С какой осторожностью, едва ли не с мудростью изумительной у такого неразвитого человека, как он, руководил он воспитанием сына. С прозорливостью психолога он старался устранять всякий повод для усиленных проявлений совести, чтобы спасти его будущую душевную жизнь от излишних мучений. Учителем он пригласил выдающегося ученого, по мнению которого животные лишены чувствительности, а всякое проявление боли является у них лишь механическим рефлексом.
Использовать каждое существо, насколько возможно, для собственного удовольствия и затем отбросить его как выжатый лимон, вот в чем приблизительно состоял алфавит его прозорливой воспитательной системы.
Вы поймете, господин Пернат, что деньги являлись в его системе ключом к могуществу и рычагом первостепенной важности. Сам он заботлино скрывал свое богатство, скрывая во мраке границы своего влияния. И вот он изыскал средство воспитать такую же черту в своем сыне. Он позаботился при этом смягчить для него горечь нищенской жизни. Он опьянял его инфернальной ложью о "красоте", разоблачал перед ним внешнюю и внутреннюю сторону эстетики, учил его благоухать полевой лилией, а внутренне быть хищным коршуном.
Разумеется, эта "красота" вряд ли была его собственным изобретением,– вероятно, это было исправленное издание совета, исходившего от какого-нибудь более образованного человека.
То, что впоследствии сын отрекался от него, где и когда только мог, не обижало его. Напротив, он считал это его долгом , потому что любовь его была бескорыстна. Как я однажды выразилась о моем отце: такая любовь переживает смерть.
Мириам на минуту смолкла; и я видел по ней, что она продолжает размышлять в том же направлении. Я это понял по изменившемуся звуку ее голоса. Она сказала:
– Странные плоды вырастают на древе иудейства.
– Скажите, Мириам,– спросил я,– вы никогда не слыхали, что у Вассертрума в лавке стоит восковая фигура? Я уже не помню, кто рассказывал мне об этом… может быть, это даже приснилось мне…