Голем - Густав Майринк 8 стр.


Чувствовать буквы и читать их не только глазами, создать истолкователя немого языка человеческих инстинктов – вот ключ к тому, чтобы ясным языком говорить с самим собою.

"Они имеют глаза и не видят, они имеют уши и не слышат",– вспомнился мне библейский текст как подтверждение этому.

"Ключ! ключ! ключ!" – механически повторяли мои губы в то время, как разум мой комбинировал эти странные идеи.

"Ключ, ключ?.." – мой взгляд упал на кривую проволоку в моей руке, посредством которой я только что открывал дверь, и острое любопытство охватило меня – узнать, куда ведет четырехугольная подъемная дверь из ателье.

Не долго думая, я вернулся в ателье Савиоли. Потянул ручку подъемной двери, и с трудом мне удалось, наконец, поднять доску.

Сначала – только темнота.

Затем я увидел узкие круглые ступеньки, сбегающие вниз в глубокую тьму.

Я стал спускаться.

Долго нащупывал я рукой стены, но им не было конца: углубления, влажные от гнили и от сырости, повороты, углы, изгибы, ходы вперед, направо и налево, обломки старых деревянных дверей, перекрестки, и затем снова ступени, ступени, ступени вверх и вниз.

Повсюду спертый, удушливый запах плесени и земли.

И все еще ни луча света.

Ах, если бы я захватил с собой свечку Гиллеля!

Наконец, ровная, гладкая дорога.

По хрусту под ногами, я понял, что ступаю по сухому песку.

Это мог быть только один из тех бесчисленных ходов, которые как будто без цели и смысла ведут подземным путем к реке.

Я не удивлялся: половина города уже с незапамятных времен стоит на таких подземных ходах, жители Праги издавна имели достаточно оснований бояться дневного света.

Несмотря на то, что я шел уже целую вечность, по отсутствию малейшего шума над головой я понимал, что все еще нахожусь в пределах еврейского квартала, который на ночь как бы вымирает. Оживленные улицы или площади надо мной дали бы знать о себе отдаленным шумом экипажей.

На мгновение меня охватил страх: что, если я не выберусь отсюда?

Попаду в яму, расшибусь, сломаю ногу и не смогу идти дальше?!

Что будет тогда с ее письмами в моей комнате? Они неизбежно попадут в руки Вассертрума.

Мысль о Шемайе Гиллеле, с которым я смутно связывая представление о защитнике и руководителе, незаметно успокоила меня. Из предосторожности все же я пошел медленнее, нащупывая путь и держа руку над головой, чтобы нечаянно не стукнуться, если бы свод стал ниже.

Время от времени, потом все чаще и чаще я доставал рукой до верха, и, наконец, свод спустился так низко, что я должен был продолжать путь согнувшись.

Вдруг мои руки очутились в пустом пространстве.

Я остановился и огляделся.

Мне показалось, что с потолка проникает скудный, едва ощутимый, луч света.

Может быть, здесь кончался спуск в какой-нибудь погреб?

Я выпрямился и обеими руками стал ощупывать над головой четырехугольное отверстие, выложенное по краям кирпичом.

Постепенно мне удалось различить смутные очертания горизонтального креста. Я изловчился, ухватился за его концы, подтянулся и взлез наверх.

Я стоял теперь на кресте и соображал.

Очевидно, если меня не обманывает осязание, здесь оканчиваются обломки железной винтовой лестницы.

Долго, неимоверно долго, нащупывал я, пока не нашел вторую ступеньку и не взлез на нее.

Всего было восемь ступеней.

Одна выше другой на человеческий рост.

Странно: лестница упиралась вверху в какую-то горизонтальную настилку, через переплет которой проходил свет, замеченный мною уже внизу.

Я нагнулся, как можно ниже, чтобы издали яснее различить направление линий, и, к моему изумлению, увидел, что они образовывали шестиугольник, какой обыкновенно встречается в синагогах.

Что бы это могло быть?

Вдруг я сообразил: это была подъемная дверь, которая по краям пропускала свет. Деревянная подъемная дверь в виде звезды!

Я уперся плечом в доску, поднял ее и тут же очутился в комнате, залитой ярким лунным светом.

Комната была небольшая, совершенно пустая, если не считать кучи хлама в углу,– единственное окно было загорожено частой решеткой.

Как старательно ни обыскивал я все стены, ни двери, ни какого-нибудь другого входа, кроме того, которым я только что воспользовался, я отыскать не мог.

Решетка окна была усеяна так тесно прутьями, что я не мог просунуть голову. Однако, вот что я увидел: комната находилась приблизительно на высоте третьего этажа, потому что дома напротив были двухэтажные и стояли ниже.

Один край улицы внизу был доступен взору, но из-за ослепительного лунного света, бившего прямо в глаза, он казался совершенно темным, и я не мог разглядеть деталей.

Во всяком случае, эта улица принадлежала к еврейскому кварталу: окна были или заложены кирпичом, или обозначены только карнизами, а лишь в гетто дома так странно обращены друг к другу спиной!

Тщетно пытался я сообразить, что это было за странное здание, в котором я очутился.

Может быть, это заброшенная боковая башенка греческой церкви? Или эта комната находилась в Староновой синагоге?

Но окружавшее не соответствовало этому.

Снова осмотрелся я – в комнате ничего, что могло бы дать мне хоть малейший намек на объяснение. Голые стены и потолок, с давно отвалившейся штукатуркой, ни дырочки от гвоздя, ни гвоздя, который бы указывал на то, что когда-то здесь жили люди.

Пол был покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь.

Мне было противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог различить, из чего она состояла.

С виду казалось, что это – тряпье, связанное в узел.

Или, может быть, несколько старых, черных чемоданов?

Я ткнул ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света. Длинная темная лента медленно развертывалась на полу.

Светящаяся точка глаза?..

Быть может, металлическая пуговица?

Мало-помалу мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла.

Под ним была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей ногой и распалась на множество пластинок с пятнами.

Я слегка толкнул ее: один лист вылетел на свет.

Картинка?

Я наклонился: пагад?

То, что мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт.

Я поднял ее.

Могло ли быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте.

Так странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне.

Я искал какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда.

Морозным холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения.

Легкий костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало этому возбуждение, обуявшее меня…

Дрожь пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело.

Я чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к которым примерзло мое тело.

Я бегал по комнате, топал ногами, хлопая руками – ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы: чтоб не слышать их скрежета.

Это смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка.

И, как безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал он меня, как плащом.

Письма в моей комнате,– ее письма! раздался во мне какой-то вопль. Их найдут, если я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение!

– Гиллель! Гибну! Гибну! Помогите!

И я кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом: "Помогите, помогите, помогите!"

Я бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее, только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей, чтобы согреться.

Мой взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул что-то поверх своей одежды.

Это был обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя.

От него несло гнилью.

Я забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше заметил – пагад – все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света.

Я смотрел на нее, не отрываясь.

Насколько я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображал еврейскую букву "алеф" в виде человека в старофранконском костюме, с коротко остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой.

Не имеет ли лицо этого человека странного сходства с моим? – зашевелилось у меня подозрение. Борода так не шла к пагаду… Я подполз к карте и швырнул ее в угол к прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее.

Так лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты.

Я с трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения домой.

Ждать утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу или фонарь!.. (у меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не проберусь по бесконечно пересекающимся ходам). Или, если окно слишком высоко, чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. Господи! – точно молния пронзила меня мысль,– теперь я знаю, где я нахожусь, комната без входа только с одним решетчатым окном , старинный дом на Старосинагогальной улице, всеми избегаемый. Однажды, много лет тому назад, уже кто-то пытался спуститься по веревке с крыши, чтобы заглянуть в окно – веревка оборвалась и – да: я был в том доме, куда обычно исчезал таинственный Голем!..

Я напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься.

Быстро шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но ничто не помогало. Там это белесоватое пятно… карта… Она разрасталась, захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту… звуки, точно падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву… в пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то… в тайниках моего сердца и затем опять в комнате… Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно… белесоватое пятно!.. "Ведь это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта",– кричал я себе… Напрасно…

Но вот он… вот он облекается плотью…

Пагад… забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом.

Долгие часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу – закоченевший скелет в чужом истлевшем платье! И он там: он – это я.

Молча и неподвижно.

Так смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее. . . . .

Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь.

Я держал его крепко.

Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне . . .

И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.

Улица все еще безлюдна и пустынна.

Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые.

И стены – на них вырисовывались трещины и выбоины,– где только я все это видел?

Я взял в руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно, давно?

Это была очень старая колода с еврейскими знаками… Номер двенадцатый должен изображать "повешенного"; – пробежало во мне что-то вроде воспоминания.– Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был здесь.

Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то всеми покинутый погреб…

Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим…

Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно.

Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса!

Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их.

С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились 6ежать.

"Они приняли меня за Голема",– сообразил я.

Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе.

Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские – ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?

Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.

Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света?

Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба – набрел на обломки лестницы, и вдруг очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне.

Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок. Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой…

Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы.

По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.

Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними "Голем".

Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.

Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.

X. Свет

Несколько раз в течение дня я стучался к Гиллелю,– я не находил себе покоя: я должен был поговорить с ним и спросить, что означали все эти необыкновенные события,– но его все не было дома.

Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши.

Странная девушка, между прочим, эта Мириам!

Тип, какого я еще никогда не встречал.

Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости.

По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами.

И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем… Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона.

Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я – но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего…

Куда же девался Гиллель?

Я тосковал по нему, как по старому любимому другу.

Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил.

Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому.

Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее.

Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.

В бархате на обнаженных плечах – такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза.

Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя:

"Твоя Ангелина".

Ангелина!!!

Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу.

Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть.– Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор! – умолял я.

Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь… Ангелина!!….

Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку.

Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел.

Пока не одолел!

Как сегодня ночью игральную карту.

Наконец: шаги! Мужские шаги.

Он пришел!

Я в восторге бросился к двери и распахнул ее.

Перед ней стоял Шемайя Гиллель, а за ним – я упрекнул себя в том, что был этим раздосадован,– с розовыми щечками и с круглыми детскими глазами, стоял старый Цвак.

– Я с радостью вижу, что вы вполне здоровы, майстер Пернат,– начал Гиллель.

Холодное "Вы"?

Мороз. Пронизывающий, мертвящий мороз водворился вдруг в комнате.

Оглушенный, я только наполовину слышал слова, которыми, задыхаясь от возбуждения, Цвак засыпал меня.

– Вы знаете, что Голем появился снова? Только что мне рассказывали о нем, вы еще не знаете, Пернат? Весь еврейский квартал взбудоражен. Фрисландер сам видел его, Голема. И, как всегда, это опять началось с убийства.– (Я насторожился – "убийства"?).

Назад Дальше