Через три дня над больным совершено было елеосвящение. И тут по именному указу освобождены были от каторги все преступники этой державы, кроме повинных в смертоубийстве.
С утра другого дня прощены были осужденные на смерть и каторгу по военным артикулам, но снова исключались из помиловательного списка изверги всякого рода и звания. Шептались, что вместо завещания сии указы.
В тот же день, вскоре после выстрела полуденной пушки, царь велел подать перо и бумагу, взялся писать. Но перо упало и разобрать можно было лишь два слова: "отдайте все…" Чуть слышно сказал он позвать дочь Анну, которая писала обыкновенно ему под диктовку. Она пришла, но царь только смотрел и больше не говорил. Никак не могли потом закрыть ему глаза, сколько ни прикладывали тяжелые медные пятаки. Совсем детское беспечальное выражение стояло в них, и люди крестились, оглядывались на висящую в углу богородицу в темных суровых красках…
Так умер Петр Великий.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Первая глава
I
- Ах, Каролинхен!..
Невероятное, горячее томление разливалось по телу. Где-то от низу, из неведомой глубины поднималось оно мерными толчками, приливало к груди, и не властна уже она была над этим. Все трепетало в ней, тело наполнилось сладкой мукой, стало невозможно дышать от счастья…
Но она уже проснулась. Женщина на лошади с хлыстом в руке и гордо посаженной головой оставалась еще какой-то миг в памяти. И судорожное сплетение в некоей комнате, что повторялось всякий раз во сне, оставляя после себя томительную слабость. Ах!..
Ни звука не произнесла она. Второй раз за дорогу случается с ней это. Все так же произошло три дня назад, когда выехали из Шведта. Отца уже не было с ними, и она заснула, освобожденная от его укоряющего присутствия. Равномерное покачивание на рессорах по неровной промерзшей дороге вызывает это сладкое чувство, от которого хочется умереть. А еще - неудобную влажность в белье.
Она осторожно посмотрела на свою мать: та сидела неподвижно, прижавшись спиной к большой перине, устроенной еще в Цербсте от поддувающего сзади ветра. Лица матери не было видно из-за теплой вязаной маски, такой же, как у нее самой, у фрейлины госпожи фон Клйен и у камер девицы Шенк, сидящих напротив. Морозы стояли столь сильные, что волки появлялись на улицах селений. Нет, никто не узнал о том, что происходило только что с ней.
Колеса застучали помедленней, карета качнулась еще раз-другой и остановилась…
- Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Простуженный голос выкрикивал это при каждой остановке. В слюдяное окошко был виден темный каменный дом с такой же темной черепичной крышей, железная решетка, сложенный на пороге торф. Человек в старом капральском мундире кланялся со ступеней дома. Дверь кареты отворилась, протянулась рука: помогла сойти на землю матери, потом ей и другим. Ледяной обжигающий ветер дул из-за дюн, за ними угадывалось море. Толстый господин Латорф, которого она привыкла видеть в расшитом полковничьем мундире с ангальтдорнбургским гербом, был теперь в обычной одежде с суконной накидкой от ветра. Он провел мать в дом, и они вошли следом.
Теплая спертая духота ударила в лицо. Только потом при свете тусклой масляной лампы, висевшей на вьпирающем из стены бревне, она все разглядела: спящих на широкой деревянной кровати пятерых детей - маленьких и больших, в длинных полотняных рубахах, еще ребенка в самодельной люльке-качалке, другую незастеленную кровать с ветхой периной, привязанного за ногу голенастого петуха, собаку у двери. На веревке сушилось белье. За печью на рваном полосатом туфяке недвижно лежала старуха с костистым высохшим лицом и длинными желтыми волосами. В печи стоял котел, в котором булькала вода. Хозяйка, лет сорока женщина в грубом домотканом платье, резала крупными кусками репу и бросала в котел. Увидев входящих, она выпучилась на них, остановившись с недочищенной репой в руке. На раскрашенной спинке кровати, где спали дети, был нарисован ангел, играющий на трубе. Мать брезгливо оглядывала комнату.
- О сиятельная фрау, там есть еще одно помещение, но над ним повреждена крыша и оно не отапливается, - заговорил содержатель станции, по всей видимости, бывший солдат. - У нас редко останавливаются господа, а зимой проезжие ночуют тут с нами.
- Мы лишь поедим здесь! - раздраженно сказала мать, обращаясь к Латорфу.
Слуги внесли корзины с провизией, стали хлопотать посредине комнаты у стола. На грубые некрашеные табуретки постелили холсты, положили дорожные подушки. Они ели разогретую телятину, запивали пивом, которого в Цербсте погрузили на дорогу целых два бочонка. Слуги ели у двери что-то свое. Она быстро освоилась и с интересом смотрела на котел, где булькала вода. Сладко пахло репой…
Отдохнув и согревшись, они поехали дальше. Опять неровно стучали колеса, встряхивая по временам карету на смерзшихся комьях грязи. Она пробуждалась от толчков и тут же снова впадала в полусон, пригретая периной сзади и другой периной, которой были накрыты ноги. Чаще всего вспоминался ей отец. Специально для нее написал он наставление, как вести себя в предназначенном ей великом и неопределенном будущем. Тетрадь лежала в особой сумке из коленкора, которую подарил ом ей два года назад, к ее тринадцатилетию. Отец писал так, что в каждой строке было равное количество букв. Когда выезжали из Шведта, мать передала ей эту тетрадь…
Обязательно раз в неделю, в субботу после полудня, отец звал ее к себе. Он был уже без мундира, в мягких сапогах и домашней куртке с бранденбурами. Сидя в кресле, высокий и прямой, он ровным голосом читал ей истории про нерадивого Штрубльпейтера. Так прозвали этого мальчика за то, что он не слушался родителей, вовремя не стригся и не мылся, водил дурные компании. Поэтому мальчик переносил всяческие неприятности.
Когда на ратуше снова играли часы, отец откладывал книгу, целовал ее, и она уходила к себе. Там, на четвертом этаже штеттинского дома, она сколько хотела играла сама с собой. Мощные удары колокола с городской кирхи сотрясали старое здание. Привставая на носки, смотрела она через окно вниз на расходящихся после службы людей, на загадочное и сумрачное море вдали.
Командир Восьмого королевского полка и комендант городи, ее отец, всегда склонял седеющую голову, когда говорила мать, но и ее считал как бы старшей своей дочерью. В Цербсте, чье имя сочетается с ее именем, стоял старый замок с прямоугольным двором. В линию с ним шли ряды домов с фронтонами, ровные межи разделяли поля на бурой земле.
Она слушала отца и думала о другом. Некие золотые и пурпурные цвета представлялись ей в будущем. С матерью и морем было это связано. Берег моря источал загадочную силу. Оно намывало мелкие россыпи золотого камня, и куски его тускло отливали солнцем далеких времен.
Населяющие этот берег люди обладают умением видеть будущее. Так говорила старшая прислужница в Читинском замке, куда она ездила с матерью. А мать ее происходила от владетелей этого берега, чьи корни значились и по другую сторону моря. В ней была часть их крови. Это должно было в чем-то проявиться!
Когда гостили они в Брауншвейге, как бы из пелены тумана возник монах с желтым неподвижным лицом. "Патер из Менгдена" называли его и просили рассказать о судьбе красивой девочки-принцессы этого дома. Монах мельком посмотрел и равнодушно отвернулся. Вдруг глаза его остановились на ней. Он быстро подошел, положил руку ей на лицо. "Я вижу по меньшей мере три короны на голове у этого ребенка!" - сказал он в наступившей тишине. Мать задержала монаха, и они долго о чем-то говорили у высокого, идущего почти от полу окна. Она услышала, как тот сказал: "У каждого человека, мадам, есть своя звезда, и раз в жизни он должен увидеть ее. Только нельзя говорить об этом во избежание несчастья…"
Нет, мать ничего не понимала в будущем. Она резко двигалась, смеялась, зло кусала губы. Все и про всех она знала, но только в настоящем. Даже откуда появились тонкие кружева в наряде побочной принцессы Саксен-Кобургской. О монахе мать не вспоминала. А вот ей запомнились желтая холодная рука на ее лбу и короткий проницательный взгляд. Подобно человеку из Менгдена, она старательно вглядывалась в лица людей, но видела у них только нос, рог, складку возле губ. Это ей ничего не говорило. Тогда она оставалась одна в комнате и думала о себе, золотые и пурпурные полосы являлись от долгого смотрения на стену.
И еще в эйтинскую поездку красивый шведский граф заговорил с ней. Потом он сказал матери: "Это непростое дитя: посмотрите, сколь серьезен у нее взгляд. Напрасно вы не уделяете ей внимания, княгиня!.."
Бессчетное количество раз повторялись в дороге видения… Полная радости прыгала она в длинной белой рубашке по кровати. А мадемуазель Бабетта хохотала с ней вместе, ловила и целовала: "Ah, ma petite oiseau!". Это не был добрый и строгий поцелуй отца, пахнущий сукном и ремнями. И не беглый поцелуй озабоченной собой матери. Веселое тепло источал он и был подобен многоцветной французской сирени…
Еще раньше, в оперной ложе сидела она совсем маленькая: ей подкладывали одна на другую три атласные подушечки, чтобы могла видеть сцену. Красивая женщина с длинными волосами все кричала там, растягивая слова. Необычное золотое с голубым платье было на ней. Потом женщина заплакала, вытирая слезы, а она закричала что было сил вместе с ней. Седая, с буклями и большим носом старуха успокаивала ее, передавала на руки лакею. Ей рассказывали, что это случилось с ней в Гамбурге, где она гостила у гроссмутер.
О господи!.. Раз-два-три: мэтр Роберино вспархивал, подобно птице, кружился, плавно приседая и подвывая сам себе. Она хорошо запомнила счет: "раз-два-три", тоже кружилась, поворачиваясь в нужных местах. Музыка оставалась размеренным шумом. Мэтр Роберино горестно опускал руки: "Еuе a trop de talent".
С волчьим рычанием и жалобным овечьим блеянием читала мадемуазель Бабетта фабулы господина Лафонтена, а она повторяла ее движения и ужимки. Зато писала ровно, в прямую линию, как и отец, так что мсье Лорану, учившему ее чистописанию, не к чему было придраться. Счет и геометрические фигуры, деяния великих королей от зачинателей Рима, описание земли с обьяснительными картинками не представляли трудности.
А в старом Цербсте в прямоугольных шкафах стояли книги: строгая мудрость терялась в туманных видениях, исходящих от янтарного свечения минувших солнц. И рядом мадемуазель Бабетта с упоением рыдала над любовью обманутой пастушки, но быстро вытирала слезы и с новым, бурно подавляемым пылом следила за ускользающе-легкой игрой чувств. Она находила эти где попало оставленные книги и читала с середины тайные страницы, пахнущие пересохшим жасмином, которым гувернантка закладывала свои книги. По-немецки она говорила только с отцом, с господином Латорфом и садовником Куртом. Язык не имел значения…
На коленях стояла она и очень просила бога исцелить ее от цыпок ни руках, из за чего приходится носить длинные перчатки. На нее падал шкаф и еще ранила себе ладонь ножницами. А потом появился кашель. Огнем пылало все тело. Она лезла к темному окну, чтобы отворить его, но запуталась в рубашке и упала на твердую стенку кровати. После этого наступил черный год.
В большом зеркале видела она себя каждый день. Лицо ее было перекошено, правое плечо становилось выше другого. А в боку оказалась дыра, через которую дул ветер. Приходили врачи, их привозили даже из Берлина. Они давали пить горькое лекарство. Руки у нее сделались совсем тонкими…
И тогда появился большой грубый человек в черной одежде. Его провели в дом по задней лестнице. Сердце колотилось у нее от страха, потому что мадемуазель Бабетта шепнула ей, чем этот человек обычно занимается. Он долго трогал всю ее холодными пальцами и молчал. У него был выговор жителей этого берега, и она вдруг уверилась, что он вылечит ее. Так и случилось.
Долго еще широкая черная лента подтягивала руку и плечо. Днем и ночью носила она кожаный корсет со спицами внутри. Старая женщина натирала ей мазями больной бок. Дыра уменьшалась, а плечо становилось ровней. Когда сняли корсет, она спросила у черного человека, может ли он видеть будущее. Тот посмотрел на нее тяжелым взглядом и ничего не ответил. Это был городской палач, занимавшийся еще и врачеванием…
Что же произошло с ней, пока ходила с искривленным боком? Мир перевернулся, темные краски сделались светлыми, а светлые темными. Она вдруг ясно увидела другую сторону у каждого предмета и с болезненной жадностью вглядывалась в нее. Что бы случилось с ней, если бы так и осталась на всю жизнь кривобокой?.. Тетка Бригита - сестра отца, длинная и худая старуха с будто запеченным лицом, считала себя красавицей. Она держала в комнате больных птиц: подбитого аиста, скворца без ноги, обмороженных щеглов, старую с вылезшими перьями ворону. Как-то тетка ушла, а она отворила окно. Птицы, ковыляя и трепеща крыльями, разлетелись по соседним крышам. Тетка Бригита стояла и смотрела в пустое окно сухими безжизненными глазами, а с нею никогда больше не разговаривала…
Уже совсем большая прыгала она опять в Эйтине по подушкам, бегала по железным крученым лестницам, училась стрелять в уток на замковом пруду. А потом целовалась с дядей, который был на десять лет старше. От него пахло краской для усов и домашним пивом. "Вы шутите!" - сказала она ему и обещала, когда сделается совершеннолетней, стать его женой. Он хмурился и зло смотрел на брата прусского короля, играющего с ней в кегли.
Посредине игры вдруг замолкала она, уходила к себе и долго сидела, глядя в стену. Снова ощущала она жесткий корсет и болезненно приподнятое плечо. Предметы оборачивались другой стороной…
Пастор Моклер, которого уважал отец, беседовал с ней по воскресеньям. "Бог передал нам десять заповедей, и ничего больше не придумает человечество в подтверждение своего смысла и достоинства!" - говорил он, положа мягкую руку ей на голову. Задумчивое, печальное лицо его освещалось необычным светом. Господин Вагнер, учивший ее правильной немецкой речи, говорил то же самое, но лицо у него было розовое и довольное.
Был еще господин Больхаген, старый друг отца, замещающий его в службе. Седой, изломанный, с покалеченной ядром рукой, он приходил во время болезни, подолгу рассказывал о своих странствиях и службе у разных королей. "Главное для человека - иметь сердце!" - восклицал он, поднимая вверх палец. Господин Больхаген твердо считал, что ей предстоит носить корону. Когда пришло известие о свадьбе кузины Августы Саксен-Готской и сына короля Георга Второго Английского, он убежденно сказал: "Эта принцесса поплоше наших. Уж если ей выпало быть королевой, то кем же станут наши дети!"
Что же делала она, неугодное богу? Заспорила с законоучителем и упрямо твердила, что никакого хаоса не было. Не могло быть так в мире, чтобы не существовало никакого порядка. Стуча по столу сухим пальцем, старый пастор предрекал, что за гордыню ее ждет ужасное наказание. В котле с вонючей серой будет она кипеть. "Не было… не было хаоса!" - кричала она и громко плакала. А потом горячо молилась наедине, прося бога исправить ее характер. Вечные муки страшили. В Гедлинбургском аббатстве, куда привозила ее мать, кругом были мопсы и попугаи: в доме, в карете, даже в церкви. Шестнадцать мопсов жили в комнате у настоятельницы, приходившейся теткой матери, и запах стоял невыносимый. Здесь же, в аббатстве, жила сестра матери - тоже голштинская принцесса. С утра до ночи ругались они между собой, и мать их мирила.
Грех лжи и притворства сопутствовал ей до самых последних дней. Всякий вечер делала она вид, что засыпает, а когда доверчивая мадемуазель Бабетта уходила, она открывала настежь окно и принималась скакать и прыгать сколько душе угодно. Ей это всегда нравилось - скакать на кровати или бегать вверх и вниз по лестнице.
Не надевая обуви, в одной рубашке спускалась она пажом ниже и подслушивала за дверью, о чем говорят мадемуазель Бабетта со служанкой. Сердце ее замирало, когда слышала потаенные признания служанки обо всем… об этом!
А потом была женщина на лошади и темная комната, где томительно и неясно двигались тени. Даже богу не говорила она об этом. А еще золотые и пурпурные полосы являлись на стене…
Карета перестала покачиваться на рытвинах, колеса скрежетали по камню. Через слюдяные окна видны были узкие дома с островерхими крышами, за ними гасли зимние сумерки.
- Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Черный орел висел на стене в большой холодной комнате, куда привел их встретивший офицер. При свете лампы он читал бумагу, с недоумением поглядывая на мать. Та старательно прятала лицо за бархатной муфтой. А она сразу узнала адъютанта, служившего когда-то у отца.
- Графиня Рейнбек? - с сомнением в голосе произнес офицер и отдал распоряжение чиновнику.
Их провели в комнату для проезжающих. Слуги взятым из дому бельем застилали железные кровати, носили торф для высокой черной печи. По требованию матери принесли еще одну лампу, поставили на стол. Пока готовили ужин, мать принялась писать письма. А она смотрела в окно на широкий двор почтовой станции. Там стояли в ряд их кареты: одна - высокая, на французских рессорах, в которой ехали они с матерью, три другие - обычные, похожие на длинные черные ящики. В них ехали слуги и сопровождающие, везли постель и продовольствие. По четверке лошадей было впряжено в каждую карету: их сейчас как раз выпрягали, заводили в конюшню.
Ночью слышно было, как за стеной всхрапывали, ударяли копытами в стойку лошади. Раздавались команды: меняли караул. Поутру пришел тот же офицер, и мать снова скрывала свое лицо. Так она делала на каждой станции…
Море то приближалось, то отступало, но всегда находилось с левой стороны. Оно угадывалось по полосе плотного серого тумана. Справа иногда проглядывало низкое холодное солнце, и квадраты блеклого света от слюдяных окон перемещались но внутренности кареты. Опять в полусне она думала о будущем. Все исходило из прошлого…
Эйтинская поездка была как бы началом всего. Долговязый, с развинченной походкой мальчик остановился, словно наткнувшись на что-то, посмотрел на нее выпуклыми водянистыми глазами. Ничего не выражалось в них, только затаенное изумление. Это было удивительно: глаза не имели твердого цвета. Он захохотал громко и пошел несуразно в сторону, как бы потеряв направление. Она тут же передразнила его и, к восторгу маленькой принцессы Баден-Дурлахской, тоже пошла большими неровными шагами, нелепо подпрыгивая.
Это был ее троюродный брат по голштинскому дому, принц Карл-Петр Ульрих. Их общий дядя - епископ Любекский собрал у себя всех ближних родственников, чтобы познакомить с этим мальчиком-наследником двух великих престолов - шведского и русского, именующего себя императорским. Потом она играла с мальчиком, и хоть была на год моложе, заставляла его делать, как ей хотелось. За ним смотрел швед Брюммер, огромный, с толстым красным лицом и большими кулаками. А она была полна радостью свободы: мадемуазель Бабетту оставили в Цербсте, и некому было делать ей замечания. Мальчик вдруг начинал упрямиться, кричал дерзости, но появлялся Брюммер, и он послушно умолкал: руки опускались, как плети, и бегали глаза.