– А, да. Еще вот что надо сказать. Знаете, когда наш брат актер забирается в так называемую глушь, он презирает тамошнюю деревенщину. Первое время со мной тоже так было, но когда я понял, что деревенщины вообще не существует, у меня все пошло на лад. Зрителей надо уважать. Они это чувствуют и как бы начинают работать заодно с тобой, а не против тебя. Когда их уважаешь, они все понимают - все, что им ни прочтешь.
– А каким материалом вы пользуетесь? Что у вас в репертуаре?
Мой гость посмотрел на свои руки, и я заметил, что они у него холеные и очень белые, как будто он всегда носит перчатки.
– Надеюсь, вы не примете меня за плагиатора, - сказал он. - Я большой поклонник сэра Джона Гилгуда. Я слышал его композицию из Шекспира - "Век человеческий", потом купил пластинку и долго ее изучал. Как он владеет словом, интонацией, тембрами голоса!
– И вы используете его материал?
– Да, но это не кража. Я рассказываю, что слышал сэра Джона и что меня это чтение поразило, а потом говорю: "Теперь я сам почитаю, и, может быть, это даст вам какое-то представление о нем".
– Умно.
– Такой прием очень мне помогает, потому что мое исполнение как бы подкрепляется чужим авторитетом, а Шекспир говорит сам за себя. И я не только не обкрадываю сэра Джона, а, наоборот, прославляю его.
– Как вас принимают?
– Да знаете, я, верно, успел освоиться с ролью, потому что читаю и вижу: мои слова доходят, обо мне уже никто не думает, взгляд у людей как бы обращается внутрь, и я перестаю казаться им чудаком. Ну… что вы скажете?
– Скажу, что Гилгуду, вероятно, было бы приятно знать это.
– Да я ведь писал ему, рассказал, что я делаю с его композицией и как я это делаю. Длинное письмо получилось.
Он достал из заднего кармана пухлый бумажник, вынул из него аккуратно сложенную серебряную бумажку, развернул ее и аккуратно, двумя пальцами извлек оттуда небольшой лист почтовой бумаги с фамилией отправителя, тисненной в самом верху страницы. Текст был машинописный. Я прочел:
"Уважаемый… Благодарю вас за ваше милое и интересное письмо. Я не был бы актером, если бы не почувствовал, с какой искренностью вы льстите мне своей работой. Желаю вам всяческой удачи и да благословит вас Бог.
Джон Гилгуд".
Я вздохнул, глядя, как пальцы моего гостя благоговейно сложили это письмо, снова облекли его в станиолевую броню и спрятали в бумажник.
– Я этим не козыряю, когда хлопочу о помещении для своих спектаклей, - сказал он. - Даже подумать не могу, чтобы козырнуть.
И я ему верю.
Он покрутил своим пластмассовым стаканом и посмотрел на остатки виски - жест, которым иной раз стараются привлечь внимание хозяина к пустой посуде. Я взялся за бутылку.
– Нет, - сказал он. - Хватит. Я давно усвоил, что в актерской технике самое важное, самое ценное - это научиться выполнять ремарку "уходит".
– Но мне хотелось бы еще кое о чем вас расспросить.
– Тем более пора. - Он потянул последние капли из стакана. - Вопрос за вопросом, а ты - раз-два и ушел за кулисы. Благодарю вас, всего хорошего.
Я смотрел, как он легкой походкой идет к своему прицепу, и, чувствуя, что есть один вопрос, который наверняка не даст мне покоя, крикнул ему вслед:
– Одну минутку! - Он остановился и посмотрел на меня. - А что делает пес?
– Да так, ерунду - несколько трюков, - сказал он. - Для облегчения программы. Выпускаю его, когда интерес падает. - И зашагал дальше к своему жилью.
Значит, не умерла еще эта профессия - а ведь она древнее письменности и, пожалуй, уцелеет даже в те времена, когда печатное слово исчезнет навеки. И все стерильные чудеса кино и телевидения и радио не смогут смести ее с лица земли, не смогут заменить собой непосредственного общения живого человека с живой аудиторией. Но как он существует, этот человек? Есть ли у него друзья? Какова та сторона его жизни, что скрыта от посторонних? Да, он был прав. Уйма вопросов возникает после его ухода зa кулисы!
Вечер был полон мрачных предзнаменований. Скорбное небо покропило нас дождиком, а к ночи грозно налилось свинцом. Поднялся ветер - не тот, знакомый, побережный, что прядает по-заячьи, а могучий, как поток, не знающий преград на тысячи миль в любом направлении. В таком ветре, непривычном для меня, чувствовалось что-то таинственное, а потому не менее таинственны были и отклики, которые он во мне рождал. Рассуждая здраво, ветер был как ветер, и я сам приписывал ему некую странность. Но ведь то же самое можно сказать и о других, казалось бы, необъяснимых явлениях, с которыми нам приходится сталкиваться в жизни. Мне доподлинно известно, что люди утаивают многое из своего жизненного опыта, боясь, как бы их не подняли на смех. Мало ли кому случалось видеть, слышать или ощущать нечто настолько из ряда вон выходящее, что память мгновенно отбрасывала это прочь, подобно тому как заметают мусор под ковер - лишь бы с глаз долой.
Что касается меня, то я стараюсь не отгораживаться от непонятного и необъяснимого, хотя в наше время, когда все всего боятся, это нелегко. Сейчас, находясь в Северной Дакоте, я вдруг не пожелал трогаться с места, и мое нежелание почти граничило со страхом. А Чарли, напротив, стремился в путь и такое вытворял, что его пришлось урезонивать.
– Слушай, пес. Ехать нельзя, у меня дурные предчувствия. Они как веление свыше. Если я не посчитаюсь с ними и мы поедем и нас занесет снегом, тогда вывод ясен: не внял предостережению. Если же мы останемся и начнется снежная буря, тогда я уверую, что у меня пророчества на прямом проводе.
Чарли чихнул и нервно прошелся взад и вперед.
– Хорошо, мой песик, станем на твою точку зрения. Тебе приспичило ехать дальше. Предположим, мы поехали и ночью вот на этом самом месте, где мы стоим, рухнет дерево. Значит не я, а ты пользуешься благоволением богов. А такое вполне возможно. Могу рассказать тебе много всяких историй о преданных животных, которые спасали своих хозяев. Но я сильно подозреваю, что ты просто здесь соскучился, и потакать тебе не собираюсь.
Чарли устремил на меня совершенно бесстыжие глаза. Да, он у нас не романтик и не мистик.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Если мы уедем отсюда, а дерево не рухнет, или заночуем, а снежная буря не разыграется, - что тогда? Тогда вот что: весь этот эпизод будет предан забвению и ничей пророческий дар не пострадает. Я голосую за то, чтобы остаться. Ты - за отъезд. Но поскольку я ближе к вершинам творения, а также считаюсь начальником этой экспедиции, решающее слово остается за мной.
Мы заночевали там, и снежная буря не разыгралась, деревья не падали, так что спор наш был забыт, и если мистические ощущения снова нахлынут на нас, их ждет открытый путь. А ранним утром, ясным, без единого облачка и прозрачным до телескопических высот, мы прогулялись по звонко похрустывающему под ногами толстому ковру белого инея и вскоре пустились в путь. В прицепном храме искусств было темно, но когда Росинант проезжал мимо него к шоссе, собака залаяла.
Мне, наверно, рассказывали про берега Миссури у города Бисмарка, в Северной Дакоте, или я где-то читал о них. Так или иначе, внимание мое на этом не задержалось. И я был поражен тем, что увидел. Вот где должен бы проходить продольный сгиб карты Соединенных Штатов. Вот где Восток вплотную примыкает к Западу. На левом берегу, у Бисмарка, пейзаж, трава, запахи - все как в восточных штатах. А через реку, у Мэндана, самый настоящий Запад - бурая трава, небольшие обнажения породы в береговых подмывах. Право- и левобережье вполне могли бы отстоять на тысячу миль одно от другого. Такой же неожиданностью, как берега Миссури у Бисмарка, были для меня и Плохие земли. Они заслуживают свое название. Здесь будто набедокурил озорной ребенок. Только падшие ангелы могли бы создать назло небесам такую пустыню: сухую, колючую и полную опасностей, а на мой взгляд, и дурных предзнаменований. От нее так и веяло неприязнью к человеку и нежеланием пускать его в свои пределы. Но человек есть человек, и, будучи тоже человеческой породы, я свернул с шоссе и, робея и чувствуя себя здесь незваным гостем, повел Росинанта между высокими плоскими холмами. Сланцеватая глина терзала покрышки Росинанта и то и дело исторгала крики ужаса у его страдающих от перегрузки рессор. Какое чудное было бы здесь обиталище для троглодитов, а еще того лучше - для троллей. И ведь вот что любопытно: я чувствовал себя нежеланным в этих местах, и сейчас у меня у самого нет желания писать о них.
Проехав несколько миль, я увидел человека, который стоял, привалившись к изгороди из двух рядов колючей проволоки, укрепленной не на столбиках, а в развилке из кривых веток, воткнутых в землю. Он был в темной шляпе, в долгополой куртке и джинсах, бледно-голубых от многократной стирки и совсем уже выцветших на коленях. Губы у него были в чешуйках, точно змеиная кожа, светлые глаза, казалось, остекленели от слепящего солнца. У изгороди рядом с ним торчала винтовка, а на земле виднелась небольшая кучка меха и перьев - подстреленные кролики и мелкая птица. Я остановился поговорить с этим человеком, увидел, как его глаза мотнулись по моему Росинанту, сразу все в нем подметили и снова ушли в глазницы. И я вдруг запнулся, не зная с чего начать разговор. Такие зачины, как "Зима, видно, будет ранняя" или "Есть здесь хорошие места для рыбной ловли?" - казались неуместными. И мы с ним просто хмуро глядели друг на друга.
– Добрый день.
– Да, сэр? - сказал он.
– Где бы мне тут купить яиц?
– Поблизости негде, разве только доедете до Галпы или до Бича.
– А я настроился так, чтобы из-под домашней курочки.
– Яичный порошок, - сказал он. - Моя миссис яичный порошок покупает.
– Давно здесь живете?
– Угу.
Я ждал: вот он задаст мне какой-нибудь вопрос или сам что-нибудь скажет, и можно будет продолжить разговор. Но он молчал. И поскольку молчание затягивалось, найти подходящую тему становилось все труднее. Тем не менее я решился еще на одну попытку.
– Сильные холода у вас зимой?
– Бывает.
– Вы, я вижу, из говорливых.
Он усмехнулся.
– Моя миссис тоже такого мнения.
– Прощайте, - сказал я, дал газ и поехал дальше и, глядя в зеркало заднего вида, что-то не заметил, чтобы он смотрел мне вслед. Может быть, это не типичный обитатель Плохих земель, но я ведь и видел-то всего двоих-троих.
Проехав еще немного, я остановился у небольшого домика, по виду - казарменного барака, из тех, что отдельными секциями распродавались после войны. Он был выкрашен в белую краску с желтой каемочкой, и при нем имелся умирающий садик - несколько жалких кустиков прихваченной морозом герани и хризантем, похожих на желтые и красновато-коричневые пуговицы. Я шел по дорожке, чувствуя, что за мной наблюдают из-за белой занавески. На мой стук в дверях появилась старушка. Я попросил напиться, она вынесла мне воды и заговорила меня насмерть. Ей, видно, неистово, неудержимо хотелось говорить, и она начала рассказывать мне о своей родне, о знакомых и о том, что никак не приживется на новом месте. Она была нездешняя, и все ей тут казалось чужим. У нее на родине - молочные реки и кисельные берега, словом, тоже не без золота и слоновой кости, обезьян и павлинов. Голос ее не умолкал ни на минуту, точно она страшилась тишины, которая наступит после моего ухода. Я слушал, слушал и вдруг подумал, что ей просто боязно здесь, да не ей одной, а и мне тоже. И я меньше всего хотел, чтобы меня застала ночь в этих местах.
Я ударился в бегство, стараясь поскорее оставить позади этот жуткий пейзаж. Но наступил вечер и изменил все. В пологих лучах солнца страшные, точно обугленные холмы, овраги, лощины, сухие речные русла, гранитная лепка скал вдруг расцветились желтыми и тепло-коричневыми тонами и сотней оттенков красного и серебристо-серого с угольной чернотой прожилок. Это было так красиво, что я остановил машину возле зарослей можжевельника и покореженных ветром карликовых кедров и, остановившись, увяз, утонул взглядом в богатстве красок, в сияющей чистоте воздуха. Ломаная линия гор четко темнела на закатном небе, а там, где лучам заходящего солнца ничто не мешало стлаться вкось, к востоку, краски прямо-таки бушевали в этом странном пейзаже. И ночь пришла не только не страшная, но полная такой прелести, что не передать словами, ибо звезды были совсем близко и небо даже без луны все серебрилось от их сияния. Ночной воздух острым холодком обжигал ноздри. Я собрал сухих веток и разжег небольшой костер, единственно ради удовольствия вдохнуть запах горящего кедра и послушать, как сучья будут яростно трещать на огне. Костер возвел надо мной желтый купол света, а где-то неподалеку охотилась сова и слышалось тявканье койотов - не вой, а тявканье, похожее на отрывистое похохатывание. Это было одно из немногих известных мне мест, где ночь добрее к человеку, чем день. И я вполне понимаю, что людей может тянуть назад на эти Плохие земли.
Перед сном я разложил на кровати свою карту - дорожную карту, всю в следах Чарлиных лап. От того места, где мы сделали остановку, было недалеко до Бича, там кончалась Северная Дакота. А дальше начинался штат Монтана, где я никогда не бывал. Ночью так похолодало, что мне пришлось надеть вместо пижамы термоизоляционное белье, а когда Чарли сделал все свои дела, и получил свои галеты, и выпил свою обычную порцию воды - целый галлон, - и наконец свернулся клубком на своем месте у меня под кроватью, я откопал в шкафчике запасное одеяло и накрыл его с головой - только самый кончик носа оставил снаружи, и он вздохнул, дрыгнул ногами и протяжно застонал от полноты чувств. А я подумал, что очередной мой якобы бесспорный вывод перечеркнуло новое умозаключение. Ночью Плохие земли превратились в земли Добрые. Вот так-то. А чем это объяснить - я и сам не знаю.
На следующем этапе моего путешествия у меня завязался роман. Я влюбился в Монтану. Другие штаты я уважаю, восхищаюсь ими, признаю их достоинства и даже чувствую привязанность к некоторым из них, но Монтану я люблю, а влюбленному бывает трудно разобраться в своих эмоциях. В те времена, когда я млел от восторга, купаясь в голубом мареве, которое излучала Владычица Души Моей, отец однажды поинтересовался, чем она меня пленила, и мне показалось, что он просто не в своем уме, если сам этого не видит. Теперь-то я, конечно, знаю, что волосы у той девчонки были мышиного цвета, нос конопатый, коленки в болячках, голос, как у летучей мыши, а нежности в душе не больше, чем у варана. Но в те дни она озаряла светом и меня и все вокруг. Монтана - это мощный всплеск величия. Она грандиозна, но не подавляет. Земля ее щедра на травы и краски. А горы! Вот такие я бы и сотворил, если б среди прочих дел мне пришлось заняться и горами. На мой взгляд, Монтана - это почти то же самое, что Техас в воображении маленького мальчика, который наслушался рассказов о нем от техасцев. Здесь я впервые услышал областной говор, не испытавший на себе влияния телевизора, - говор медлительный, полный теплых интонаций. Мне казалось, что лихорадочной суеты Америки в Монтане нет. Здесь, по-моему, не страшатся призраков - я имею в виду тех, что преследуют воображение членов общества Джона Бэрча. Спокойствие этих гор и зеленых предгорий передалось и людям. Когда я проезжал через этот штат, начался охотничий сезон. У охотников, с которыми мне приходилось говорить, совсем не чувствовалось тяги к смертоубийству ради смертоубийства, они просто шли пострелять чего-нибудь съестного. Может быть, и тут во мне говорит любовь, но на мой взгляд, города Монтаны - это не потревоженные ульи, а места, предназначенные для жизни. У обитателей их хватает времени на то, чтобы, оторвавшись от своих деловых забот, отдать дань уходящему искусству добрососедских отношений.
Я поймал себя на том, что проезжаю через здешние города без всякой спешки и вовсе не стараюсь поскорее оставить их позади. Я даже задерживался то в одном, то в другом под тем предлогом, что надо сделать кое-какие покупки. В Биллингсе я купил шляпу, в Ливингстоне - куртку, в Бьютте - винтовку, по сути дела ненужную мне - "ремингтон" со скользящим затвором, подержанный, но в прекрасном состоянии. Нашелся и оптический прицел, без которого уже невозможно было обойтись, и его поставили в моем присутствии, а я, пока ждал, перезнакомился и с продавцами и с покупателями, которые туда заходили. Винтовку мы зажали в тиски, затвор из нее вынули и выверили нулевую установку по дымовой трубе за три квартала от магазина. Когда я потом стрелял из этой винтовки, менять установку прицела не понадобилось. На покупку у меня ушло почти все утро, главным образом потому, что очень уж не хотелось уезжать из Бьютта. Но любовь, как убеждаешься всякий раз, косноязычна. Монтана меня околдовала. Монтана - это величавость и теплота. Если б у нее было морское побережье или если бы я мог жить вдали от моря, я бы немедленно туда переехал и подал бы прошение о разрешении на поселение там. Из всех штатов этот самый мне дорогой и самый любимый.
У Кастера мы сделали крюк в сторону, чтобы засвидетельствовать свое почтение генералу Кастеру и Сидящему Быку на поле битвы у Литл-Биг-Хорна. Вряд ли найдется хоть один американец, у которого не сохранилась бы в памяти картина Фредерика Ремингтона, где изображен последний оборонительный бой Седьмого кавалерийского полка. Я обнажил голову, отдавая дань мужеству этих людей, а Чарли почтил их по-своему, но тоже с большим уважением.
Вся восточная часть Монтаны и западная обеих Дакот запечатлелись в наших воспоминаниях как страна индейцев, и воспоминания эти не столь уж давние. Несколько лет назад по соседству со мной жил Чарльз Эрскин Скотт Вуд, автор "Бесед на Небесах". Я знал его уже дряхлым стариком, но в молодости, сразу после окончания военной академии, он был прикомандирован в чине лейтенанта к генералу Майлзу и участвовал в сражениях против индейского вождя Джозефа. Он очень хорошо помнил эту кампанию, и она оставила у него очень грустную память по себе. Он говорил, что отступление Джозефа - одно из самых славных в истории. Вождь Джозеф уводил племя нез персе с женщинами, детьми, с собаками и всем домашним скарбом за тысячу миль под ожесточенным обстрелом, пытаясь пробраться в Канаду. Каждый шаг давался им с боем, а силы в этом бою были несоизмеримые. Кончилось тем, что кавалерийские части под командованием генерала Майлза окружили отступающих и большую часть уничтожили. По словам Вуда, это был самый тяжкий долг, который ему пришлось выполнить, и у него навсегда сохранилось уважение к боевому духу индейцев племени нез персе.
– Если бы они были одни, без семей, мы бы их не догнали, - рассказывал он. - А при равных силах и равном вооружении нам с ними никогда бы не справиться. Это были люди, - говорил он. - Настоящие люди.