Поскольку я был "хрупким", считалось, что мне полезно жить за городом, и потому в раннем детстве я проводил длинные летние месяцы с бабкой и дедом в Дептфорде, маленькой деревеньке, где они жили. Немаловажную роль в моем воспитании играли тогда дед и бабка, потому что мои родители терпеть не могли Дептфорд, хоть и были оттуда родом, а между собой называли его не иначе как "эта дыра". И вот каждый май меня отправляли в Дептфорд, где я оставался до сентября, и у меня об этой деревеньке самые счастливые воспоминания. Если ты не совсем невезучий, то, по-моему, любое место, где ребенком проводишь лето, навсегда остается Аркадией. Моя бабка терпеть не могла английских нянек и, когда мне шел второй год, сказала маме, пусть присылает ребенка ей, а уж она подыщет местную девушку, чтобы заботилась обо мне. У нее и в самом деле была на примете такая девушка.
Бабка была уравновешенной милой женщиной, а ее главным светом в окне был мой отец, ее единственный сын. Она родилась в семье приходского священника, а по моему детскому масштабу ценностей это было равносильно дружеским отношениям с принцем Уэльским. Я помню, что, будучи совсем маленьким (лет четырех или пяти), перед сном нередко размышлял о том, как было бы здорово, если бы принц и бабушка Стонтон встретились. Они бы, конечно, неплохо поговорили обо мне, и я мог себе представить, что принц в большинстве вопросов полагается на авторитет моей бабушки, потому что она старше его и лучше знает мир, хотя, конечно, поскольку он мужчина, у него найдется рассказать много чего интересного. Не исключено, что он попросит меня возглавить Дептфорд, стать его наместником в деревне. Бабушка не была активным человеком, она предпочитала сидеть, а уж если и двигалась, то с осторожностью. Она была толстой, хотя я скоро узнал, что "толстый" - грубое слово, его нельзя произносить вслух, когда говоришь о стариках. Активность приличествовала добропорядочной, благоразумной девушке, и Нетти Куэлч была безумно активной.
Устройство судьбы Нетти было одним из добрых деяний моей бабки. Родители Нетти, Абель и Ханна Куэлч, держали свою ферму. Они погибли в пожаре, причиной которого стала перегревшаяся печка, - такие пожары случались в сельском Онтарио сплошь и рядом. Они были хорошие, порядочные люди, выходцы с острова Мэн, который покинули в юности. Генриетта и ее младший брат Мейтланд остались на попечении соседей, потому что сиротских приютов поблизости не было, да и в любом случае приют - это уж крайняя мера. Сосед-фермер с женой вырастили их вместе с собственными шестерыми детьми. А к тому времени, о котором речь, Нетти уже исполнилось шестнадцать и ей пора было искать себе место в большом мире. Рассудительная. Работа в руках горит. Достойная. Такая и нужна была бабушке Стонтон.
Сколько я себя помнил, Нетти всегда была рядом, а потому долгое время мне казалось, что ее личные качества предписаны свыше и что какие бы то ни было симпатии-антипатии здесь совершенно неуместны. Она была (и осталась до сих пор) ниже среднего роста и такой худенькой, что все ее сухожилия, связки и мускулы видны при любом движении. Шумная и неуклюжая, какими иногда бывают маленькие люди, она обладает безграничной кипучей энергией. И в самом деле, когда смотришь на Нетти, создается впечатление, что внутри нее жгучий огонь. Кожа ее сухая, дыхание горячее и сильное и, хотя и без запаха, наводит на мысль о двигателе внутреннего сгорания. На ощупь она горячая, но не влажная. А цвет кожи у нее красновато-коричневый, словно ее опалили, волосы - темные, рыжевато-каштановые, но не морковного оттенка, а скорее цвета увядшей листвы. У нее быстрая реакция, а взгляд горит огнем. Конечно, я привык к ней, но те, кто встречает ее в первый раз, нередко испытывают беспокойство и ошибочно принимают эту ее непоседливость за некую яростную потаенную вражду по отношению к ним. Каролина и Бисти называют ее Королевой Демонов. Теперь Нетти - моя экономка, а сама она считает себя моим опекуном.
Она была хорошей помощницей для своих приемных родителей, а те были добрыми людьми, сделавшими для нее все, что было в их силах. Она всегда говорит о них с признательностью и уважением. После того как она попала в эту семью, там еще рождались дети, и Нетти усвоила азы ухода за ребенком. Моя бабушка дополнила ее образование в этой сфере, а дедушка дал ей то, что, наверное, можно назвать научной подготовкой.
Дедушка Стонтон по профессии был врачом, хотя на моей памяти он преимущественно уже занимался бизнесом - выращивал сахарную свеклу в промышленных масштабах и перерабатывал ее в сахар-сырец. Он был внушительной фигурой - высокий, широкоплечий и толстый, с таким большим животом, что, когда дед сидел, живот покоился у него на коленях, словно какое-нибудь домашнее животное, у которого он чешет за ушком. Вообще-то он был похож на Дж. П. Моргана, и, как и у Моргана, у него был здоровенный нос клубничиной. Я знаю, он меня любил, но демонстрация симпатий не входила в его привычки, хотя несколько раз он и называл меня "мальчатка" - ласковое словечко, которого я ни от кого больше не слышал. Он мог бесконечно выражать раздражение и неодобрение, но никогда - по отношению ко мне. Однако его разговоры с бабкой о правительстве, или Дептфорде, или его работниках, или о горстке оставшихся у него пациентов так часто были пропитаны злобой, что мне он казался опасным, а поэтому я никогда не позволял себе вольностей в его присутствии.
Нетти перед ним трепетала, потому что он был богат и имел профессию врача, а на жизнь смотрел как на серьезную, отчаянную борьбу. Когда я немного подрос, я узнал о нем побольше, порыскав в его кабинете. Он получил диплом врача в 1887 году, правда, до этого поработал, как того требовала старая верхнеканадская система, ассистентом. Ассистировал он некоему доктору Гэмсби, который был первым врачом в Дептфорде. Он сохранил все профессиональное оборудование доктора Гэмсби, поскольку был не из тех, кто что-либо выбрасывает, и оно лежало в беспорядке и забвении в двух остекленных шкафах в его кабинете - устрашающий музей заржавленных ножей, крючков, зондов, расширителей и даже деревянный стетоскоп, похожий на маленький флажолет. А книги доктора Гэмсби! Когда мне удавалось улизнуть от Нетти (а она и подумать не смела о том, чтобы искать меня в приемной деда, которая была для нее святая святых), я тихонько снимал с полки какую-нибудь книгу и с восхищением разглядывал иллюстрации процесса перевязки, или укладывания в лубки при вывихе, или "каутеризации", или - от чего у меня просто глаза на лоб вылезали - вскрытия свища. А сколько там было разных ампутаций! Какие-то огромные, похожие на клещи штуковины для отрезания грудей, лопатки для удаления полипов из носа и жуткие пилы для костей. Дед не знал, что я роюсь в его книгах, но как-то раз, увидев меня в коридоре рядом со своим кабинетом, он позвал меня и вытащил что-то из шкафа доктора Гэмсби.
- Посмотри-ка, Дэвид, - сказал он. - Как ты думаешь, что это?
Это была плоская металлическая пластинка размером дюймов шесть на три и примерно в три четверти дюйма толщиной; на одном ее конце была какая-то круглая шишечка.
- Это для ревматизма, - сказал он. - Больные ревматизмом всегда говорят врачам, что не могут двигаться. Когда у них приступ, они не могут пошевелиться. А вот эта штука, Дэйви, называется "скарификатор". Если, скажем, у человека болит спина и ничто ему не помогает. Так вот, в прежние дни эту штуку упирали в то место, которое потеряло подвижность, а потом давили на кнопку…
Тут он нажал на шишечку, и металлическая пластинка ощетинилась дюжиной шипов длиной, наверное, в одну восьмую дюйма.
- И тогда он сразу начинал шевелиться, - сказал дед и рассмеялся.
Такого смеха, как у него, я ни у кого больше не слышал. Смеясь, он не выдувал воздух, а как бы засасывал, и при этом раздавался такой звук: нак-нак, нак-нак, нак.
Он убрал скарификатор, вытащил сигару и придвинул к себе ногой плевательницу, а я понял, что свободен - мой первый практический урок по медицине закончился.
Он научил Нетти искусству борьбы с запорами. Он получил подготовку в этой области, когда запоры были серьезным и широко распространенным злом, а в сельской местности, как он сам это сказал с безотчетным юмором, запоры - это просто затыка. Фермеры, по вполне понятным причинам, не любили зимой пользоваться "скворечниками", продуваемыми всеми ветрами, а потому довели свою способность к воздержанию до такой степени, что, по мнению моего деда, создавали благоприятные условия для всевозможных болезней. Во времена, когда дед еще активно занимался врачебной деятельностью, он воевал с запорами и эту же кампанию проводил дома. Я был хрупким? Несомненно, меня переполняли яды, и он знал, что с этим нужно делать. По пятницам вечером мне давали отвар коры крушины, которая, пока я спал, концентрировала яды в одном месте, а в субботу утром, перед завтраком, мне давали стакан английской соли, которая изгоняла их прочь. Поэтому утром в воскресенье я был готов к посещению церкви, чистый, как тот одержимый, из которого Павел изгнал злых духов. Но я, наверное, привык к этим жутким еженедельным процедурам, и между ними ничего не происходило. Признал ли доктор Стонтон свое поражение? Ничуть. Я стал кандидатом на домашнюю внутреннюю ванну доктора Тиррела.
Чудовищное изобретение это принадлежало одному из главных полководцев в войне против интоксикации организма, и считалось, что оно обеспечит владельцу все чудеса исцеления, какими славны Спа и Экс-ле-Бен. Это был резиновый мешок отвратительного серого цвета с полым штырем из какого-то черного твердого материала в верхней части. Мешок наполнялся теплой водой, при этом он раздавался, принимая уродливую форму; затем меня насаживали на штырь, предварительно смазанный вазелином, и поворачивали краник. Предполагалось, что вес моего тела будет выдавливать из мешка воду, которая, проникая в меня, должна была способствовать удалению вредных веществ. Вес у меня был невелик, а потому Нетти помогала мне, нажимая на мои плечи. Снизу я подвергался обескураживающему вторжению, а лицо мое обжигало ее дыхание - словно огонь из пасти дракона. О муки мученические!
Дед усовершенствовал великое изобретение доктора Тиррела: в теплую воду он добавлял кору вяза, поскольку имел высокое мнение о целебных и очищающих свойствах этого растения.
Я все это ненавидел, а особенно тот критический момент, когда меня снимали с намазанного вазелином штырька и несли облегчиться так быстро, как Нетти только могла. Я чувствовал себя переполненным кожаным мехом и боялся, как бы из меня не пролилось. Но я был ребенком, а мудрые взрослые во главе со всезнающим дедушкой Стонтоном, который был врачом и видел вас насквозь, провозгласили, что это мучение необходимо. Прибегал ли сам дедушка Стонтон к домашней внутренней ванне? Как-то раз я робко задал ему этот вопрос. Он посмотрел мне в глаза и торжественно сообщил, что, по его убеждению, в свое время благодаря эффективности этого метода спасся от неминуемой смерти. На это можно было ответить только почтительным молчанием.
Был ли я запуганным ребенком? Не думаю. Но у меня, кажется, от рождения было необычное уважение к авторитету и силе разума, а по малости лет я не понимал, с какой легкостью эти качества могут быть поставлены на службу самому дикому сумасбродству и жестокости.
Вы хотите что-то сказать?
Доктор фон Галлер: А теперь у вас случаются запоры?
Я: Нет. Если нормально питаюсь - то нет.
Доктор фон Галлер: Все это пока только часть ваших детских впечатлений. Обычно мы помним болезненные и унизительные вещи. Но ведь это не все, что вы помните? У вас есть какие-нибудь приятные воспоминания о детстве? Вы могли бы сказать, что в целом были счастливы?
Я: Не знаю, как насчет "в целом". Детские ощущения так интенсивны, что я не могу делать вид, будто помню, что сколько длилось. Когда я был счастлив, я был счастлив сокрушительно, всем сердцем, а когда я был несчастен, это был ад.
Доктор фон Галлер: А каковы ваши самые ранние воспоминания, за достоверность которых вы могли бы поручиться?
Я: Ну, это легко. Я стою в саду моей бабки, светит теплое солнышко, а я заглядываю в темно-красный пион. Я помню, что был ненамного выше этого пиона. Это было мгновение огромного… наверное, мне не следует говорить "счастья", потому что на самом деле это была сильнейшая поглощенность. Весь мир, вся жизнь и я сам стали теплыми, насыщенно-красными, как этот пион.
Доктор фон Галлер: Вы когда-нибудь пытались воспроизвести это ощущение?
Я: Никогда.
Доктор фон Галлер: Ну что, продолжим дальше разговор о вашем детстве?
Я: Вас что, ничуть не заинтересовали Нетти и домашняя внутренняя ванна? В этом нет никакого намека на гомосексуальность?
Доктор фон Галлер: Вас впоследствии когда-нибудь привлекала пассивная роль в гомосексуализме?
Я: Упаси бог! Никогда!
Доктор фон Галлер: Мы будем держать все это в уме. Но нам нужно больше материала. Продолжайте, пожалуйста. Какие еще счастливые воспоминания?
Посещения церкви. Туда нужно было приходить при всем параде, а мне это нравилось. Я был наблюдательным ребенком, а потому различия между церквами в Торонто и Дептфорде радовали меня каждое воскресенье. Родители мои были англиканцами, и я знал, что это больное место для деда и бабки, которые принадлежали к Объединенной канадской церкви, включавшей в себя пресвитерианцев, методистов и конгрегационалистов, если таковые обнаруживались. Дух этой церкви был евангелическим, а моя бабушка, дочь покойного достопочтенного Айры Бонда, исступленного методиста, вполне соответствовала евангелическому духу. Каждое утро она читала семейную молитву, при этом должны были присутствовать Нетти, я и девушка-служанка. У деда нечасто было время для молитв, но, видимо, считалось, что, раз он врач, ему это и не нужно. Бабушка же каждый день прочитывала главу из Библии. А это, обратите внимание, были тридцатые годы, совсем не Викторианская эпоха. Потому я волей-неволей много думал о Боге и спрашивал себя: а что же Бог думает обо мне? Я полагал, что Он, как и принц Уэльский, обо мне неплохого мнения.
Что же касается церкви, то мне нравилось сравнивать два разных ритуала, свидетелем которых я был. Объединенные полагали, что ритуал ими изжит, но у меня на этот счет было другое мнение. Я приобрел известный вкус к ритуалам. В англиканской церкви я улыбался, прежде чем направиться к скамье, преклонял правое колено в такой степени, в какой это полагалось (в какой это делал мой отец), а потом становился коленями на подушечку и, неестественно широко вылупившись, разглядывал алтарный крест. В Объединенной церкви я надевал маску смирения, садился на краешек скамьи, наклонялся, прикрывал рукой глаза и вдыхал странный запах псалтыря на подставке передо мной. В англиканской церкви я кивал, словно говоря "Воистину" или (по жаргонному выражению тех дней) "Прямо в точку!" каждый раз, когда в псалме упоминался Иисус. В Объединенной же церкви, если возникал Иисус, я пропевал его имя очень тихим голосом - тем тайным голосом, которым я сообщал бабушке о том, что сегодня произвел на свет мой желудок. И конечно же, я отдавал себе отчет в том, что священник Объединенной церкви носит черную ризу, - как разительно контрастировала она с великолепным облачением каноника Вудиуисса! - а причастие в дептфордской церкви означало, что каждый прихожанин получит маленькую порцию чего-то на своем месте, и, в отличие от Святого Симона, там между рядов не ходили служители и не регулировали движение. Постигать все эти тонкости доставляло мне огромное удовольствие и ничуть не надоедало. Так что вне семьи у меня была репутация набожного ребенка, и, думаю, меня ставили в пример тем, кто был помладше. Представьте только - богатый и вдобавок набожный! Наверное, для многих людей я воплощал собой некий идеал, каким в девятнадцатом веке были гипсовые статуэтки молящегося младенца Самуила.
Воскресенье всегда было дивным днем. Сначала наряжание, потом мое хобби - изучение ритуала, а впереди целая неделя до следующей атаки на мою непокорную прямую кишку! Но и посреди недели выдавались замечательные денечки.
Иногда дед брал меня и Нетти на "ферму" - на самом же деле это была огромная плантация сахарной свеклы с большим заводом посередине. Местность вокруг Дептфорда очень равнинная - аллювиальные отложения, - такая равнинная что Нетти частенько брала меня в полдень на вокзал (который она изысканно называла "депо", растягивая "о") и я с восторгом глядел, как вдали над путями появляется дымок - это приближающийся поезд вышел из Дарили в семи милях. Когда мы ехали на "ферму", дедушка, случалось, говорил: "Дэйви, мне принадлежит все по обе стороны насколько хватает глаз. Ты это знал?" А я всегда притворялся, что не знал, и делал удивленные глаза, поскольку именно это ему и было нужно. За милю или больше до завода начинал ощущаться сладковатый запах, а когда мы подъезжали еще ближе, становились слышны необычные звуки. Это были странно неэффективные звуки - грохот, лязг, - потому что для перемалывания и прессования свеклы, для вываривания из нее сахара использовалось не высокоточное оборудование, а тяжелое и мощное. Дед проводил меня по заводу, объясняя весь процесс, и просил важного дядьку, который наблюдал за манометром на бойлере, показать мне, как эта штука работает и как он каждые несколько минут проверяет процесс варки, дабы убедиться, что отклонения от нормативов не происходит.
Больше всего мне нравилась миниатюрная, ну прямо игрушечная железная дорога, по которой от дальних полей бежали маленькие вагончики, груженные свеклой; паровозик пускал пар и время от времени, к глубочайшему моему удовлетворению, гудел. Железная дорога принадлежала моему деду! И - ах, эта радость, которую не выразишь словами! - иногда он говорил машинисту по имени Эльмо Пиккар, чтобы в одну из поездок тот взял меня к себе в кабину! То ли дед хотел дать мне отдохнуть, то ли полагал, что - женщинам вообще не место около машин, но он никогда не позволял Нетти отправляться со мной в такие путешествия, и в течение пары часов, что занимала поездка туда и обратно, она сидела на заводе, беспокоясь, что я перепачкаюсь. Паровоз топился дровами, а дрова, как и все, что находилось рядом с заводом, были покрыты тонким слоем распыленного сахарного сиропа, а поэтому дым из трубы шел особо грязный, дивно пахучий.