Ко времени нашего прибытия уже успели опуститься сумерки, и мы въехали вдруг, прямо на лошадях, в роскошно раскрашенную гравюру, которая могла бы стать иллюстрацией… к чему? К "Ватеку"!Огромный лагерь: шатры, шалаши, времянки. Тысяч, наверное, шесть пилигримов расположились вокруг нас в жилищах из бумаги и прутьев, из холста и ковров. Целый город вырос в одночасье, с собственной системой освещения, даже с канализацией, - целый город, включая небольшой, но изысканный квартал сестренок наших во грехе. Топочут в темноте верблюды, коптят, лопочут факелы и фонари. Слуги разбили для нас палатку под каким-то обвалившимся сводом, где тихо беседовали два мрачных бородатых дервиша, где сложены были у стены хоругви, как переливчатые крылья здешних ночных бабочек, - при свете большого бумажного фонаря, исписанного сплошь арабской вязью. Спустилась тьма кромешная, но маленькие интермедии - ярмарочные, балаганные, как полагается, - она лишь оттенила. У меня просто ноги зудели пробежаться по окрестностям; друзей моих это, видимо, тоже вполне устраивало, вера, церковь, все такое, и Нессим назначил мне рандеву в палатке через полтора часа. А я его едва уже слушал, настолько захватил меня сей химерический город с глинистыми улочками, с длинными ярдами лотков - переизбыток пищи: дыни, яйца, бананы, сласти, сплавленные воедино неровным, неземным почти светом. Каждый александрийский лоточник, каждый бродячий торговец счел своим долгом откочевать сюда с товаром. В темных закоулках играли, как мыши попискивали, дети, а взрослые готовили ужин в шалашах и палатках, освещенных маленькими коптящими свечками. Словно чья-то безликая могучая воля ходила тихо под поверхностью эфемерного здешнего быта, рождая завихрения коротких сюжетов и сцен. В крохотной будке поет проститутка, красивая, статная, - половодье тоски, заунывные долгие ноты и резанные мелко лесенки четвертьтонов - и надевает не спеша облегающее, в спиралях блесток платье. У двери табличка - цена. И вовсе даже не дорого, подумал я и проклял от души свои долги и обязательства. Чуть дальше сказитель выводил, стеная, душещипательный романс об Эль-Загуре. В импровизированных кафе на центральных "проспектах" под фонарями и флагами сидели люди, пили коричную, пили шербет. За стеной монастыря шла служба, пели. Снаружи характерный сухой стук - фехтовали на палках, и толпа приветствовала криком каждый изыск, каждый удачный выпад. Надгробья, утопающие в цветах, маслянистый отблеск арбузной кожуры, мясо на жаровнях, пропитавшее весь воздух окрест пряным запахом, - колбаски, и шашлык, и шипящие, шкворчащие потроха. Спектр звука на спектр света, и сплавились, слились в одно, не делимое далее. Взошла луна, рогами кверху.
В большом шатре кучка мокрых от пота сиренево-смуглых суданцев с отрешенными лицами танцевала под странную музыку - нечто вроде фисгармонии, только очень маленькой, с ломким резковатым звуком, вертикальная клавиатура и раскрашенные бутылочные тыквы вместо трубок; ритм задавал мосластый черный парень, вызванивая стальным прутом по куску подвешенной к опорному шесту железной рельсы. Там я наткнулся на одного из слуг Червони, тот был искренне рад нашей встрече и едва ли не силой влил в меня порцию чудного суданского пива, его здесь называют мерисса. Я сел и стал смотреть на танцоров, сосредоточенных, с горящими глазами, медленное движение по кругу забавными такими мелкими шажками, опускают на землю переднюю часть ступни, резко, а потом поворачивают, будто раздавили таракана. Потом ворвалась барабанная дробь, я обернулся и увидел идущего мимо дервиша с большим верблюжьим барабаном в руках - сияющая красной медью полусфера. Он был черный - рифьят, - и, поскольку я никогда еще не видел всех этих фокусов с хождением по углям и поеданием живых скорпионов, я встал и пошел за ним следом. (Никогда не забуду: мусульмане поют что-то вроде поминальных песен по Дамьяне, христианской святой, очень трогательно; я слышал, как они завывали "Йа Ситт Йа Бинт Эль Вали" снова и снова. "О госпожа, жена наместника". Полный восторг.) Во тьме - хоть глаза коли - набрел я все-таки на компанию дервишей, в лужице света между двумя проломами в стене. Танец почти уже кончился, и они успели превратить одного из своих в живой подсвечник, облепленный со всех сторон горящими свечами; расплавленный воск тек по нему ручьями - буквально. В конце концов какой-то старикашка подошел к нему и проколол ему кинжалом обе щеки насквозь. На кончик лезвия и на рукоятку он водрузил по тяжелому подсвечнику с полдюжиной свечей на каждом. Преображенный в пылающее древо, юноша привстал на цыпочки и медленно закружился в танце. Когда он обернулся несколько раз вокруг себя и остановился наконец, кто-то просто-напросто выдернул кинжал из его лица, старик смочил слюной пальцы и дотронулся ими до ран. Через секунду юноша уже улыбался, и, судя по всему, ему было совсем не больно. И взгляд стал вполне осознанным.
А вместо задника - белая пустыня, где луна колдует над камнями, обращая их то в черепа, то в мельничные жернова. Грохнули разом барабаны и трубы, и промчались мимо всадники в конических шапках, в руках деревянные сабли, крики на высокой ноте, как женские. Дело шло к скачкам - на лошадях и верблюдах. Прекрасно, подумал я, пусть будут скачки; но, походив туда-сюда в поисках местечка получше, я наткнулся, сам того не желая, на гротескную сцену, которой бы охотно избежал, если б знал заранее. Резали Нарузовых верблюдов. Эти бедолаги лежали себе, как обычно, поджав под грудь передние ноги, как кошки, и вдруг откуда-то из темноты на них налетела целая орда - отблески луны на лезвиях секир. Кровь у меня словно колом встала в жилах, но я уже не мог оторваться от дикого этого зрелища. Животные не сделали ни единого движения, чтобы уйти из-под ударов, каждый удар - по рукоять. Ноги отрубали в несколько ударов, как будто бы совсем без боли, как будто ветви с дерева. Вокруг скакали дети в пятнах лунной светотени, подбирали с песка огромные куски сочащегося кровью мяса и убегали с ними в лагерь. Верблюды глядели вверх, на луну, запрокинув шеи, молча. Отрубленные ноги, выпавшие внутренности; наконец и головы упали, словно скульптуры, под ударами секир и легли на песок с открытыми все еще глазами. Люди с топорами кричали, перебрасывались шутками за работой. Тяжелый мягкий ковер черной крови расползался понемногу по песку, и мальчишки разносили кровь по округе, несли ее на подошвах ног дальше, к городу-призраку. У меня вдруг подкатила к горлу тошнота, и я вернулся туда, где был свет и можно было выпить; я сел на скамейку и стал глядеть на идущих мимо, просто чтобы успокоить нервы. Там-то и отыскал меня Нессим и повез в монастырь через ворота, потом мимо келий, построенных тесно, небольшими группами, - здесь их называют "соты". (Тебе не приходило в голову, что все ранние религии построены были по принципу пчелиных сот, в подражание Бог знает каким биологическим законам?..) А потом мы пришли наконец-то к церкви.
Великолепный иконостас, свечи старинной выделки с восковыми бородами, горящие на аналое, свет чуть приглушенный и от зерен ладана - цвета цветочной пыльцы; и могучие голоса, льющиеся, будто полноводная река по каменистому руслу литургии святого Василия. Мягкая смена темпа, повороты и паузы, звук спускается медленно, ступень за ступенью, чтобы всплеснуть, взлететь вдруг на невероятную высоту и в гортанях, и в душах этих темнокожих, с отблеском пламени на лицах людей. Хор проплыл перед нами, подобно стае лебедей, высокие алые шапочки-шлемы и белые одежды с нашитыми красными крестами. Как играли свечи с черными курчавыми их волосами, с каплями пота на лицах! Огромные глаза, словно на фресках, блестящие голубоватые белки. Господи, как молода Христианская церковь; каждый из этих молодых коптов в алых кардинальских шапочках был Рамзес Второй, ни больше и ни меньше. Огромные паникадила, клубы белоснежного благовонного дыма. Снаружи - улюлюканье всадников, скачки в разгаре, внутри - рокочущие раскаты Слова, и только.
Подвесные лампы на длинных цепях и под ними - страусовые яйца. (Почему? - всегда терзался любопытством.)
Мне показалось поначалу, что здесь и было место нашего назначения, но мы обогнули толпу верующих по краю и пошли по ступенькам вниз, в подземелье. Анфилада больших, чисто выбеленных известью комнат. В одной из них, освещенной также свечами, сидели на шатких деревянных скамьях люди и ждали нас. Нессим чуть сжал мне руку выше локтя и подтолкнул к скамье у самой стенки, сидевшие там мужчины, немолодые уже, подвинулись, чтобы дать мне место. "Сначала я сам поговорю с ними, - прошептал он, - а потом должен говорить Наруз - в первый раз". Младшего брата видно не было. Люди вокруг меня одеты были в халаты, но под халатами кое у кого угадывался европейский костюм. У некоторых на головах - арабского образца накидки. Судя по ухоженным ногтям и ладоням, рабочих здесь не было. Они беседовали между собой по-арабски, но очень тихо. Никто не курил.
Добрый наш Нессим вышел вперед и обратился к аудитории с привычной спокойной сноровкой человека, ведущего рутинное заседание совета директоров. Говорил он негромко и, насколько я понял, удовольствовался детальным отчетом об основных событиях за истекший период: того-то выбрали в такой-то комитет, проведены предварительные мероприятия по организации такого-то фонда и так далее. Очень было похоже, что обращается он к собранию акционеров банка. Они мрачно слушали. Несколько негромких вопросов, он отвечал сжато. Потом он сказал: "Но это еще не все, это детали. Вам хотелось бы, наверно, услышать кое-что о нашей нации, о нашей вере, о чем даже и священники наши чаще всего не имеют понятия. Мой брат Наруз, вы все его знаете, скажет сейчас несколько слов".
Какого еще черта, спросил я себя, ожидают они услышать от этого бабуина? Очень интересно. И вот из тьмы, из соседней залы, вышел Наруз, в белом халате, бледный как полотно. Волосы прилипли ко лбу, лохматый, дикий - ну, в общем, у шахтера выходной. Нет, пожалуй, еще больше on напоминал напуганного сельского викария в плохо выглаженном стихаре; тяжелые лапы стиснуты на груди, аж костяшки побелели. Он занял место за чем-то вроде деревянного аналоя с горящей одинокой свечой и с нескрываемым ужасом глянул на собравшихся в зале людей, непрерывно ворочая мускулами плеч и рук. На мгновение мне показалось: вот сейчас он грохнется в обморок. Он разжал судорожно стиснутые челюсти, но так и не издал ни звука - словно парализованный.
По залу пробежал шепоток, и я заметил, как Нессим посмотрел на него встревоженно, готовый, очевидно, прийти на помощь. Но Наруз застыл, как дротик, глядя прямо перед собой так, словно за белой стеной, за нашими спинами наблюдал жуткую какую-то сцену. Затем рот его дернулся, заходили конвульсивно челюсти, язык, мягкое нёбо, а потом он выкрикнул хрипло: "Медад! Медад!" То была просьба о помощи свыше, дервиши и проповедники кричат так, прежде чем войти в транс. Лицо его напряглось и застыло. И вдруг он переменился совершенно - как будто электрический ток подвели внезапно к его телу, к мускулам его и к чреслам. Он расслабился и медленно, запинаясь начал говорить, вращая изумительной красоты глазами, как будто потоком неостановимо льющихся слов он сам владел лишь отчасти, как будто и говорить ему было тяжело и больно… Зрелище было жутковатое, и с минуту, наверное, я ни слова не мог разобрать, говорил он очень невнятно. Затем поток прорвался, словно сдернули покров, и голос его тут же набрал силу, завибрировал в желтоватом от света воздухе, как мощный музыкальный инструмент.
"Наш Египет, любимая наша страна", - он тянул слова, как ириску, ворковал, пришептывал. Ясно было, что он ни слова не готовил заранее, - то была не речь, но импровизация, вдохновленная, ниспосланная свыше, такое случается иногда - великолепные, захватывающие дух экспромты пьяных, сказителей и профессиональных плакальщиц, что идут за здешними похоронными процессиями и выкрикивают стихи, прекрасные стихи, полные смерти и боли. Поток напряжения, могучий тихий ток волнами пошел от него и залил комнату под потолок; все мы словно бы подсоединились к этой же цепи, даже и я, со школьным моим арабским! Мелодия, мощь, скрытые, словно джинн в кувшине, яростностъ и нежность голоса его ударили в нас, швырнули нас наземь, как великая музыка. Даже и неважно было, понятны ли сами слова. Да и сейчас, в общем, неважно. Все равно пересказать, объяснить это невозможно. "Нил… зеленая река, текущая в душах наших, слышит детей своих. Они вернутся к Нилу. Потомки фараонов, дети Ра, ветви от ствола святого Марка. Они отыщут место, где родится свет". И так далее. По временам он закрывал глаза, давая словам волю течь свободно, поднимая последние шлюзы. А один раз запрокинул голову назад, улыбаясь, как пес, не открывая глаз, покуда свет не сверкнул на самых дальних его зубах, на зубах мудрости. И голос! Он жил отдельно от тела, поднимался до рыка и рева, падал до шелеста, едва слышного, дрожал, и ворковал, и выл. Он то откусывал слова с лязгом, как волчий капкан, то катал их тягуче и плавно, словно в меду. Мы все были в его власти до единого. Но видел бы ты, насколько ошарашен и встревожен был Нессим. Он явно ничего подобного не ждал - белый как мел, руки трясутся. Время от времени и его уносил поток Нарузовой речи, я видел, как он едва ли не с раздражением смахнул слезу.
Так продолжалось что-то около трех четвертей часа, потом вдруг, без всяких видимых причин, поток иссяк - как задули свечу. Наруз стоял перед нами и хватал воздух ртом - словно выброшенный приливной волной, нездешней музыки на берег, чужой и пустынный. Словно захлопнулся железный ставень - молчание невосполнимое. Его руки снова нашли друг друга, сцепились. Он испуганно выдохнул, едва ли не на стоне, и выбежал из залы как-то по-крабьи, боком. Воцарилась оглушительная тишина, такая бывает после гениального концерта - великого актера ли, оркестра, - та самая, насыщенная влагой жизни тишина, в которой слышишь, как лопаются, прорастают семена в человеческих душах и начинают искать путь к свету знания о самих себе. Я был совершенно счастлив и выжат, как лимон.
Наконец встал Нессим и сделал даже не жест, обрывок жеста. Он тоже был измочален и двигался как глубокий старик; взял меня за руку и вывел наверх, в церковь, где царил дикий гвалт цимбал и колокольчиков. Мы прошли сквозь густые клубы фимиама, которые вырывались откуда-то снизу, словно из центра земли, из населенного ангелами с демонами пополам пустого пространства в подножии нашего мира. Мы уже вышли наружу, в млечно-белый свет луны, а он все повторял без остановки: "Никогда бы не поверил, никогда бы 'не подумал па Наруза. Он проповедник. Ятолько-то и просил его поговорить о нашей истории, а он…" Он никак не мог найти нужных слов. Никто, казалось, и не подозревал, что в их среде возможен этакий маг, способный зачаровать их всех, подчинить себе, - человек с кнутом. "Он мог бы встать во главе большого религиозного движения", - помню, подумал я. Нессим шагал со мною рядом, в пятнистой тени пальм, устало и задумчиво. "Нет, он и в самом деле милостию Божьей проповедник, - сказал он опять удивленно. - Вот почему он ездит к Таор". И тут же объяснил: Наруз ездит, и часто, в пустыню навестить знаменитую местную святую (кстати, говорят, у нее три груди) - она живет в крошечной нише в скале недалеко от Вади Натруна; она целительница и творит настоящие чудеса, но в люди никогда не выходит. "Когда его нет, - сказал Нессим, - значит, он либо уехал на остров охотиться на рыбу с новым своим гарпунным ружьем, либо же к Таор. Третьего не дано".
Когда мы вернулись назад, к палатке, новоявленный пророк лежал, завернувшись в одеяло, и хрипло всхлипывал, как раненая верблюдица. Мы вошли, и он замолчал, только дрожал еще некоторое время крупной дрожью. Мы оба не знали, что и сказать - ему или друг другу, - и улеглись в тот вечер спать молча, как будто рассорились вдрызг. Вот уж воистину вовек не забуду!
Я еще долго не мог заснуть, все прокручивал про себя события дня ушедшего. Наутро мы поднялись чуть свет (чертовски холодно для мая месяца - брезент просто колом стоял, промерз насквозь) и на заре были уже в седлах. Наруз оправился совершенно. Он забавлялся с кнутом и донимал понемногу слуг, этак по-барски добродушно, короче, был в прекраснейшем из настроений. Нессим же все думал о чем-то, весь в себе. Снова долгая, утомительная поездка и нескрываемая радость при виде пальм на горизонте, взъерошенных надменно. Мы передохнули и остались в Карм Абу Гирге еще на одну ночь. Мать семейства поначалу % нам не вышла, и нам пообещали рандеву с ней позже, вечером. Вечером-то и произошла еще одна странная сцена, к которой Нессим оказался, судя по всему, готов не более моего. Едва мы подошли - через розовый сад - к ее маленькому летнему домику, она появилась в дверном проеме с фонарем в руке и спросила: "Ну, дети мои, как все произошло?" И тут Наруз падает вдруг на колени и протягивает руки к ней. Нессим и я не знали, куда глаза девать. Она же совершенно невозмутимо шагнула вперед и обняла обеими руками этого клохчущего, трясущегося в рыданиях феллаха, одновременно - молча, жестом лишь - повелев нам уйти. Надо сказать, я был весьма признателен Нессиму, когда он скользнул наконец первым назад, меж розовых кустов, и подал мне пример, как вести себя в ситуации столь странной.
"Нет, это совсем другой Наруз, - повторял он тихо, с совершенно искренним изумлением. - Я и знать не знал, что он на такое способен".
Чуть позже Наруз вернулся в дом счастливый, окрыленный, мы играли допоздна в карты и пили арак. Он показал мне, лучась от гордости, ружье, сделанное для него по спецзаказу в Мюнхене. Оно стреляет под водой тяжеленным таким дротиком и работает на сжатом воздухе. Развлечение, судя по рассказам, то еще, и я был удостоен приглашения съездить как-нибудь с ним на пару, в выходные, на любимый его островок и набить там кучу рыбы. Пророк исчез бесследно и вернулся младший сын, простак и деревенщина.
Уф! Не хочется упускать характерных деталей, тебе они могут сгодиться позже, когда меня уже здесь не будет. Извини, если надоел. На обратном пути в Город имел долгую беседу с Нессимом, и в голове у меня наконец все встало на свои места. Мне показалось, что с политической точки зрения коптская община может нам еще сгодиться весьма и весьма; и я был уверен - при соответствующей подаче материала даже и Маскелин будет в состоянии все это проглотить. Мечты, мечты!