"Он предложил мне пятьсот пиастров, если я поеду к нему домой. Я отказалась пока, но позже - позже придется, должно быть, согласиться и поехать".
Она пожала плечами.
Персуорден выругался - уже вполголоса.
"Нет, - сказал он, - идемте со мной. Я дам вам тысячу, если уж на то пошло".
Глаза у нее округлились при упоминании о сумме столь невероятной. Он почти физически почувствовал, как она отсчитывает деньги, монету за монетой, как будто на абаке, как взвешивает их в руке, распределяя: вот это еда, вот это плата за квартиру, вот это на тряпки.
"Я не шучу, - сказал он отрывисто. И добавил почти без паузы: - А Дарли в курсе?"
"Да, конечно, - сказала она тихо. - Вы знаете, он очень славный. Наша жизнь - сплошная борьба за жизнь, но он понимает меня. Он мне верит. Он никогда ни о чем не спрашивает. Он знает, что в один прекрасный день, когда мы соберем довольно денег и уедем отсюда, я все это оставлю совсем. Это неважно - для нас".
Звучало дико, как страшное богохульство из уст ребенка. Персуорден рассмеялся.
"Пойдем прямо сейчас", - сказал он как-то вдруг; он уже сгорал от желания овладеть ею, убаюкать ее и сожрать в липкой паутине омерзительных, из чувства ложного сострадания ласк.
"Пойдем, Мелисса, девочка моя", - сказал он; она вздрогнула и побледнела как мел, и он понял, что совершил ошибку, ибо все и всяческие такого рода дела имели право на существование строго вне пределов ее глубокой и страстной привязанности к Дарли. Он очень сам себе не понравился, но остановиться уже не мог.
"Слушай, вот что я тебе скажу, - проговорил он торопливо, - я дам Дарли денег, много денег, чуть позже, к концу месяца", - хватит, чтобы увезти тебя отсюда.
Она, казалось, не слушала его и не слышала.
"Я пойду возьму пальто, - проговорила она негромким, механическим каким-то голосом, - а ты подожди меня в холле".
Она пошла договариваться с менеджером, а Персуорден остался ждать в агонии пыла. Он наткнулся вдруг на великолепный способ преодолеть сей шквал пуританских по сути угрызений совести, бушующий под гладкой на вид поверхностью беспутной жизни маленькой александрийской шлюшки.
Несколько недель тому назад он получил через Нессима короткую записку от Лейлы, написанную почерком изысканным донельзя, записка гласила:
Дорогой мистер Персуорден,
обращаюсь к Вам с просьбой сослужить мне службу не совсем обычную. Умер мой дядюшка, персона весьма знатная и заметная. Он был большой англоман и языком вашим владел едва ли не лучше, чем своим собственным; в завещании он указал особо, что на его надгробии должно поместить эпитафию на английском, в стихах или в прозе, но текст по возможности должен быть оригинальным. Мне бы очень хотелось почтить его память и исполнить его последнюю волю слово в слово, потому-то я к Вам и пишу: не возьметесь ли Вы за сей труд, вполне обычный для поэтов Древнего Китая, но непривычный в наши дни. С моей стороны я была бы счастлива предложить Вам за труд Ваш сумму в 500 фунтов стерлингов.
Эпитафия была в должный срок отправлена, а следом пришли и деньги - на его счет в банке; однако, к удивлению своему, он обнаружил, что не в состоянии ими воспользоваться. Странный какой-то предрассудок. Он никогда не писал стихов на заказ и никогда не писал эпитафий. Даже в самой этой сумме, чересчур большой, было что-то не то - как дурная примета. Деньги остались в банке, до последнего пенни. И вот совершенно внезапно его осенило - он отдаст деньги Дарли! И загладит, помимо прочего, вину за свой обычный с ним высокомерный тон, за дурацкое неумение вести себя так, как следовало бы.
Она пошла с ним в отель, прижавшись к бедру его тесно, как ножны, - профессиональная походка уличной женщины. Они едва перекинулись парой слов. На улицах было пусто.
Допотопный грязный лифт - пыльная бурая шнуровка по канту сидений, в ржавых пятнах кружевные занавески на зеркалах - дернулся и плавно пошел вверх, в паутинно-серый мрак. "Еще чуть-чуть, - подумал он, - и провалюсь в бездонную шахту ногами вперед, с ней вместе, руки прилипли к рукам, к губам - губы, пока не захлестнется удавка на шее и не запляшут перед глазами звезды. Сбежать, забыться, чего еще искать в незнакомом женском теле?"
Перед дверью он поцеловал ее, не торопясь, вжимаясь понемногу в податливый мягкий конус теплых губ, покуда зубы не стукнулись коротко о зубы с неприятным вяжущим звуком. Она не ответила, но и не сопротивлялась, безвольно подставив ему бесстрастное маленькое лицо (и безглазое во тьме, словно оконное стекло, заиндевевшее на морозе). В ней не было ни искры возбуждения - одна бескрайняя, всепоглощающая усталость. Руки совершенно холодные. Он взял их в свои, и мощная волна меланхолии захлестнула и его тоже. Неужто придется остаться в одиночестве - опять? Он тут же нацепил спасительную комедийную маску пьяного, одна из лучших, из удачнейших его комедийных ролей, и принялся привычно сооружать вокруг реальности строительные леса слов - шаткие эшафоты, глаголики балок, - чтобы закрыть ее, затасовать и разрушить.
"Viens, viens! - выкрикнул он фальцетом, вернувшись неприметно для себя к той самой насквозь фальшивой жизнерадостности, которая мешала ему говорить с Дарли, и понял вдруг, что и в самом деле пьян. - Le maоtre vous invite!"
Без улыбки, доверчивая, как ягненок, она перешагнула порог и оглядела комнату. Он нашарил выключатель ночника. Ночник не работал. Он зажег свечу, стоявшую на ночном столике в блюдце, и обернулся к ней, с большими черными пятнами тени в ноздрях и глазницах. Они глядели друг на друга, он нес какую-то несусветную чушь, только чтобы успокоиться самому. Потом замолчал, когда понял, что она даже и улыбнуться от усталости не в силах. Чуть погодя, все так же - ни улыбки, ни слова, - она стала раздеваться, снимая вещь за вещью и роняя их тут же на дрянной гостиничный ковер.
Какое-то время он лежал, исследуя в полумраке ее худенькое тело с чуть выпирающими косыми частокольчиками ребер (как лист папоротника) и маленькими, будто бы незрелыми еще, твердыми бутонами грудей. Он молчал, она беспокойно вздохнула и прошелестела что-то неслышное.
"Laissez. Laissez parler les doigts… comme сссa" , - прошептал он, и она замолчала. Ему хотелось произнести всего одно какое-нибудь слово, очень простое и очень конкретное. В тишине он почувствовал, как она начинает сопротивляться - ему, роскошной неге полумрака и растущей понемногу силе его мужских желаний, бороться за то, чтобы отделить, отстранить вибрации плоти от своей истинной жизни, чтобы провести их по ведомству обыденных сцен, неизбежных и тягостных. "Отдельное купе, - подумал он; и: - А на двери табличка: "Смерть"?" Ему все хотелось найти ее слабое место, подобрать отмычку к тайне приливов и отливов нежности, бродивших там, у нее под кожей, но собственная воля вдруг подвела его, желание отхлынуло и растеклось топленым воском. Он побледнел и откинулся на спину, глядя лихорадочно блестящими глазами в неопрятный потолок, глядя сквозь время - назад. Где-то хрипло пробили часы, и звук уходящего времени разбудил Мелиссу, выдернул ее из полусна, вернул права желанию - сделать все как должно; должна быть страсть, значит, будет страсть, а вот спать нельзя, не должно.
Они играли друг с другом, чеканя фальшивую монету отрывочных всплесков желания, ложного в самых корнях своих, не способного ни разгореться всерьез, ни погаснуть. (Можно лежать так, раздвинув губы и ноги, целую вечность, пытаясь припомнить что-то самое главное, что вертится на кончике языка, на грани сознания. И за целую жизнь так и не вспомнить, что же это - имя, город, день, час… биологическая память молчит.) Она вздохнула резко, будто всхлипнула, взяв его в бледные задумчивые пальцы, нежно, как берут птенца, выпавшего наземь из гнезда. Сперва сомнение, а потом желание поправить дело отразились друг за другом на ее лице - она как будто винила себя за обрыв сеанса связи, за то, что выключили ток. Она издала негромкий горловой звук, и он понял: она думает о деньгах. Такая сумма! Когда еще дождешься подобного купечества - и от кого? Теперь ее жесткая замкнутость, приземленность и грубый расчет уже раздражали его.
"Cheeeri".
Объятия их напоминали сухой механический секс восковых слепков, двух гипсовых фигур на могильной плите. Ее руки двигались заученно и ловко по цилиндрическим сводам его ребер и чресел, шеи, щек; пальцы нажимали тихонько то там, то тут в темноте, как пальцы слепого, что ищут на ощупь потайную дверцу, давно забытую панель, которая должна, должна непременно плавно податься, уйти вглубь и дать дорогу к иному миру, из времени - прочь. И все было зря. Она огляделась в отчаянии. Они лежали под кошмарным, полным отраженного морем света луны окном, и занавеска ходила, пузырилась, как парус, - совсем как над кроватью Дарли. Комната пропахла стеарином, полна была исписанных листов и яблок - он их грыз за работой. Простыни были грязные.
Как всегда, там, в невероятной глубине, где не было места ни чувству унижения, ни разочарованию в себе, он писал легко и быстро, с совершенно ясной головой. Он уже много лет как привык выписывать жизнь свою про себя - процесс письма и процесс проживания жизни протекали одновременно. Каждый прожитый момент он переносил прямиком на бумагу, свеженький, с пылу с жару, обнаженный и зримый насквозь…
"Ладно, - зло сказала она, полная решимости не упустить обещанные пиастры, которые уже успела мысленно получить и потратить, - я сделаю тебе сейчас la Veuve " - и у него перехватило дыхание от восторга чисто писательского - жаргонное это словечко было украдено из арсенала прежних прозвищ французской гильотины и преображало ее жуткий оскал в скрытую метафору комплекса кастрации. La Veuve! Кишащие акулами моря любви смыкаются над головой обреченного мореплавателя в безголосой неподвижности сна, глубоководной грезы, что тянет медленно вниз, все глубже и глубже, безрукого, безногого, разваливающегося на куски… пока не скользнет с обыденным тихим шелестом отточенная сталь и нелепый мыслящий овощ ("репу напряги") не шлепнется в корзину, дергаясь и трепеща, как пойманная рыба…
"Mon cœur, - сказал он хрипло, - mon ange " - просто пробуя на язык банальнейшие из метафор, пытаясь отследить в них проблеск ушедшей нежности, утраченного рая, заметенного серым предутренним снегом. Mon ange. Зев клыкастой морской вдовушки с видом на нечто чужое, волшебное.
Вдруг она воскликнула в отчаянии:
"О Господи! В чем дело? Ты что, не хочешь?" - И голос ее сорвался чуть ли не на рыдание. Она положила его мягкую, едва ли не женскую ладонь себе на колено и раскрыла, как книгу, склонив над нею удивленное - с оттенком безнадежности - лицо. Подобрала под себя ноги и переставила свечку поближе, чтобы лучше видеть линии. Волосы упали ей на лицо.
Он тронул пальцем розовый блик пламени на голом ее плече и сказал насмешливо:
"Да ты еще и гадаешь, а?"
Но она даже не подняла головы. Ответила коротко:
"В этом Городе гадают все".
Так они оставались - живая картина - достаточно долго. "Caput mortem любовной сцены", - подумал он саркастически.
Мелисса вздохнула, словно бы даже и с облегчением, и подняла голову.
"Теперь я поняла, - сказала она тихо. - Ты закрылся, твое сердце закрылось совсем".
Она соединила указательный палец с указательным, большой - с большим, так, как складывают руки, чтобы задушить кролика. Глаза ее зажглись изнутри - состраданием?
"Твоя жизнь умерла, она закрылась. У Дарли - не так. Он широкий… очень широкий… открытый. - Она раскинула вдруг руки и снова уронила их на колени. И добавила с безотчетной, невероятной силой правды: - Он еще может любить ".
Ему словно пощечину влепили - наотмашь. Свеча мигнула.
"Посмотри еще, - сказал он недобро. - Скажи мне еще что-нибудь".
Она, однако, совершенно не заметила ни злости, ни горечи в его голосе и снова согнулась над загадочной белой рукой.
"Тебе все рассказывать?" - шепнула она, и на секунду у него перехватило дыхание.
"Да", - отрывисто ответил он.
Мелисса улыбнулась чужой какой-то, странной улыбкой, словно бы ей одной понятной шутке.
"Я так себе гадалка, - сказала она тихо. - Я скажу тебе только то, что вижу - Потом подняла на него ясные свои глаза и добавила: - Я вижу смерть, очень близко".
Персуорден мрачно ухмыльнулся:
"Прекрасно".
Мелисса пальцем заправила волосы за ухо и снова наклонилась к руке.
"Ага, очень близко. Ты об этом узнаешь чуть ли не через час. Господи, чушь какая!"
Она коротко рассмеялась. И принялась, к полному его недоумению, описывать Лайзу.
"Слепая - не твоя жена ".
Она закрыла глаза и резко выбросила перед собой руки, словно оттолкнула кого-то.
"Да, - сказал Персуорден, - это она, это моя сестра".
"Твоя сестра?" - Мелиссу словно громом поразило. Она уронила его ладонь. Ей еще ни разу не удавалось, играя в эту игру, попасть в десятку.
Персуорден сказал мрачно:
"Она и я, мы были любовниками. Мы никогда уже не сможем любить кого-то еще".
И, сказав это, почувствовал вдруг, как легко ему будет сказать ей и остальное тоже, сказать ей все. Он владел собой как никогда, она смотрела на него с нежностью и состраданием. Может, все вышло так просто, потому что говорили они по-французски? Чужой язык, и именно французский, дал правде страсти сил стоять спокойно, холодно, с почти жестокой непреложностью под испытующим взглядом обычного человеческого опыта. У него была собственная, для внутреннего пользования, чудная фраза - "неусмешливая речь", как раз к месту. А может быть, просто-напросто он нашел наконец нужный ключ, нужную длину волны, потому все и выговорилось так легко? Она не судила его, все и так было понятно и знакомо. Она кивала и время от времени хмурила брови, а он говорил - о Лайзе, о том, как порвал с ней, как пытался жениться и как из брака ничего не вышло.
Меж восхищением и жалостью они поцеловались, теперь по-настоящему страстно, соединенные узами заложенных в память сюжетов, соединенные тем, что разделили между собой нечто важное, как преломили хлеб.
"Я видела это на руке, - сказала она, - на твоей руке". - Она, кажется, даже испугалась странной точности своих способностей.
А он? Он всегда мечтал о ком-то, с кем мог бы говорить свободно, - но только человек этот не должен был понимать всего, до конца ! Тихо потрескивала свеча. На зеркале кусочком мыла для бритья он вывел насмешливые вирши, посвященные Жюстин, первые строки гласили:
Проклятья хуже нет
И муки духа,
Коль видеть глаз начнет
И слышать - ухо!
Он повторял их про себя в уютной тишине души и думал о смуглой женщине с напряженным, сосредоточенным лицом, сидевшей здесь же при свече и в той же самой позе, что и Мелисса сейчас: лицом к нему, подбородок уперт в колено, и рука - на его руке, жест простой и очень женский. Он стал говорить дальше о сестре, о бесконечном поиске счастья большего, чем-то, которое ему помнилось, и совсем другие стихи выплыли из неких сумеречных глубин - беспорядочный комментарий к странному тексту, в не меньшей степени результат начитанности, чем жизненного опыта. Стоило ему вновь увидеть беломраморное это лицо - темные волосы, отброшенные назад, легшие тяжелой кипой локонов на хрупкую башенку шеи, мочки ушей, подбородок с ямочкой, - лицо, как в черную дыру, уходящее в две огромные пустые глазницы, - он тут же услышал голос, повторяющий во тьме:
Amors par force vos demeine!
Combien durra vostre folie?
Trop avez mene ceste vie.
Он услышал, как произносит чужие слова. С горьким смешком, например: "Англосаксы выдумали фразу "внебрачная связь", ибо не верят в изменчивость любви, в ее разнообразие. - И Мелисса, которая кивала с миною столь мрачной и сочувственной, стала казаться ему существом очень важным и нужным, - она же видела перед собой мужчину, поверяющего ей те вещи, что заведомо ей были недоступны, сокровища загадочной мужской вселенной, мерцавшей неизменно промеж слюнявой сентиментальностью и скотской волей к насилию! - В моей родной стране все те изысканные вещи, которые возможны между тобой и женщиной, суть покушение на устои и повод для развода".
Его резкий, надтреснутый смешок напугал ее. Он стал вдруг уродливым, мерзким. Но вот голос его снова упал до шепота, и он стал говорить дальше, осторожно прижав ее ладонь к щеке, как прижимают руку к ушибленному месту; внутри же невидимый голос бубнил свой тайный комментарий:
Как случай сей квалифицирует законов уложенье?
Агапе, Эрос - покушение на саморасчлененье?
Запертые в зачарованном замке, меж перепуганных самими собой поцелуев и ласк, которым не зажить вовеки, они вступили - какое безумие! - в бесконечный список любящих, в аркаду головокружений и клятв, коей нет ни конца, ни начала, только стих ковался чеканно в голове у него; и тело ее - как там у Рюделя? - "хрупкое и замкнутое нежно"? Он вздохнул и смел, как паутину, свои воспоминания, сказав про себя: "Позже в поисках аскезы он последовал за отцами-пустынниками во град Александрию, дабы поселиться там промежду двух пустынь, промежду двух грудей Мелиссы. О morosa delectatio. И схоронил лице свое промеж двух дюн, покрытый живой копною ея волос".
Затем - молчание, снаружи и внутри, и глаза его глядели светом, и дрожащие губы складывали в первый раз слова, всё те же самые, но только живые тепе и полные страсти. Ее вдруг пробила дрожь, она поняла, что теперь от него не спастись, что придется отдаться ему совершенно.
"Мелисса", - сказал он, победитель.
Они насладились друг другом медленно и мудро как старые друзья, потерявшиеся давным-давно, a потом нашедшиеся вновь среди унылых серых толп блуждающих по гулким эхом отзывчивому Граду. И вот - была Мелисса, которой он искал: закрыт глаза, открытый теплый, дышащий чуть слышно рот вырванная нежно из сна поцелуем, в розовом свете свечи. "Пора идти". Она, однако, прижималась к е телу все тесней и тесней, всхлипывая от усталости. Он поглядел на нее сверху вниз, она устроилась в изгибе его локтя.
"Ну, пророчица, что ты еще мне не сказала? - спросил он радостно и тихо.
"Чепуха, все чепуха, - отозвалась она сквозь сон. - У меня иногда получается угадать по руке характер - но будущее! Я не такая умная".