Этажом выше Маунтолив тоже прикурил сигарету, чтобы успокоить нервы. Тональность восприятия всей этой чудовищной ситуации постепенно менялась: чистый акт Персуордена (необъяснимый прыжок в анонимность, головою вниз) понемногу уступал место смыслу акта - тем следствиям, которые он влек за собой. Нессим! Тут он почувствовал, как его собственная душа съежилась и сжалась, и более глубокий, невыразимый по сути своей приступ ярости овладел им. Нессим! ("Ну почему? - сказал его внутренний голос - Не было же ровным счетом никакой необходимости…") И вот дурацким этим сальто-мортале Персуорден переложил фактически всю тяжесть морального выбора на его, Маунтолива, собственные плечи. Он разворошил осиное гнездо: старый как мир конфликт между долгом, разумом и личной привязанностью, тяжкий крест любого политика, вечная и единственная - будем надеяться - болевая точка господина посла! Но какова свинья, подумал он (едва ли не с восхищением), с какой легкостью он перекинул ношу - просто до гениальности: уйти, и дело с концом! И добавил печально: "А Нессиму я доверял из-за Лейлы". Неприятность за неприятностью. Он курил и глядел на маску, прозревая сквозь мертвенную белизну гипса (сработано любящими пальцами Клеа с грубого Бальтазарова негатива) теплые, живые черты сына Лейлы: смуглая кожа, отстраненность в выражении лица - равеннская фреска! А затем он подумал, и даже подумал-то шепотом: "А может, и впрямь, в конце-то концов, за всем этим стоит Лейла?"
("У дипломатов не может быть друзей, - сказала как-то Гришкина едко, стараясь его задеть, спровоцировать. - Они людей - используют". Она имела в виду, что он якобы использовал ее тело, ее красоту; теперь же, когда она забеременела…)
Он выдохнул медленно, мощно; груженый никотином кислород дал время нервам прийти в себя, повыгнал из головы дурь. Туман рассеялся, и он увидел пускай не очень ясные пока, но очертания нового ландшафта; ибо случилось нечто, повлекшее за собой неизбежные изменения в диспозициях дел и радостей, изменения в каждой значимой дате календаря, выстроенного им на ближайшее время: теннис, и пикники, и поездки верхом. Даже у простейших этих форм контакта с обыденным внешним миром, позволявших развеять taedium vitae одиночества, появился отныне словно бы некий привкус и мешал. Далее: следовало решить, что же делать с той информацией, которую столь бесцеремонно сбросил ему Персуорден. Конечно, необходимо передать ее по инстанции. Но вот здесь-то он мог и погодить. Так ли уж необходимо передавать ее по инстанции? Данные, изложенные в письме, лишены были даже намека на малейшие основания - за исключением разве что ошеломляющей непреложности самого факта смерти, которая… Он снова закурил и проговорил шепотом: "В помраченном состоянии рассудка". Тут уж, по крайней мере, позволительна была мрачная усмешка! В конце концов, самоубийство в дипломатии не такой уж и редкий случай: был же этот парнишка Гривз, влюбившийся сдуру в девочку из кордебалета, в России…
И тем не менее он чувствовал себя весьма угнетенным столь злонамеренным предательством со стороны друга, и близкого, заметьте, друга.
Так, ладно. Предположим, он просто-напросто сожжет письмо, взяв на себя весь прилагающийся груз моральной ответственности. Проще некуда: каминная решетка в двух шагах, поднести только спичку. Он мог бы в дальнейшем вести себя так, словно и не подозревал никогда ничего подобного, - да, если опустить тот факт, что Нессим-то знает, что он знает. Нет, он в ловушке.
И тут его чувство долга, как туфли, которые жмут, стало давать о себе знать при каждом шаге. Он представил себе Жюстин и Нессима, как они танцуют вдвоем молча, слепо, полузакрыв глаза, отвернув друг от друга чуть в сторону смуглые лица. Он видел их уже иначе, как будто в ином измерении, - лишенные плоти и чувств силуэты на примитивной фреске. Кто знает, им, может, тоже пришлось бороться с чувством долга, с чувством ответственности - перед кем? "Перед самими собой хотя бы", - печально прошептал он и покачал головой. Он никогда уже не сможет взглянуть Нессиму в глаза.
Его вдруг осенило. До сей поры их отношения с Нессимом были свободны от всяческих предосудительных сюжетов благодаря Нессимову такту - и существованию Персуордена. Господин литератор, представляя собой, так сказать, официальное звено, давал им свободу быть просто людьми. Им даже и близко не приходилось касаться материй деловых и политических. Отныне счастливая эта возможность была утрачена навсегда. И в этом смысле Персуорден тоже посягнул на его свободу. Что же до Лейлы, не здесь ли ключ к ее загадочному молчанию, к нежеланию, да нет, к невозможности увидеться с ним лицом к лицу?
Он вздохнул и позвонил Эрролу.
"Взгляните-ка вот на это", - сказал он. Глава его канцелярии с готовностью сел и принялся читать письмо. Время от времени он кивал очень медленно. Маунтолив прокашлялся.
"Весьма сумбурно, не так ли?" - сказал, презирая себя за то, что пытается поставить под сомнение слова и смыслы куда как ясные, пытается подтолкнуть Эррола, ибо сам-то он решение давно уже принял.
Эррол перечел письмо дважды внимательнейшим образом и отдал его Маунтоливу через стол.
"Н-да, выглядит весьма необычно, - осторожно сказал он, прощупывая по обыкновению почву. Не его ума дело давать подобным документам оценки. Оценки должны исходить от непосредственного начальства. - Выглядит несколько, э-э, несоразмерно ситуации, я бы сказал", - нашел он наконец удобную формулировку, нащупал, так сказать, ногой опору. Маунтолив сказал, нахмурясь: "Боюсь, от Персуордена следовало ожидать чего-то подобного. Очень жаль, что я не прислушался в свое время к вашим относительно него оценкам. Вы были правы, этот человек сидел не на своем месте - а я был не прав".
Глаз Эррола блеснул - гордость скромного трудяги. Однако же он смолчал, глядя на Маунтолива.
"Вы знаете, конечно, - сказал сей последний, - что Хознани уже некоторое время находился под подозрением".
"Да, конечно".
"Здесь, однако, отсутствуют доказательства того, о чем он говорит". - Он раздраженно постучал по письму пальцем дважды. Эррол откинулся на спинку стула и втянул ноздрями воздух.
"Ну, не знаю, - сказал он, все так же пробуя лед, - звучит, на мой взгляд, весьма убедительно".
"Не думаю, - возразил Маунтолив, - чтобы это могло служить веским основанием для официального доклада. Конечно, мы доложим в Лондон во всех подробностях. Но я решил ничего не сообщать в прокуратуру, обойдутся. Что вы скажете?"
Эррол сложил на коленях руки. На губах у него проявилась - медленно - лукавая улыбка.
"А может, передать материалы египтянам, - мягко предложил он, - и пусть решают сами. Это избавило бы нас от необходимости оказывать дипломатическое давление в том случае, если… если впоследствии все это дело примет более конкретные очертания. Хознани, он ведь был вашим другом, сэр?"
Маунтолив почувствовал, что кожа у него на скулах порозовела.
"В том, что касается дела, у дипломата нет друзей, - сказал он холодно и услышал в голосе своем интонации другого дипломата, по имени Понтий Пилат".
"Так точно, сэр". - Эррол глядел на него с восхищением.
"Как только вина Хознани будет доказана, мы будем вынуждены действовать. Но за отсутствием веских улик мы находимся пока в положении довольно шатком. С Мемлик-пашой - вы же знаете, он не слишком-то пробритански настроен… Я все думаю…"
"Да, сэр?"
Маунтолив подождал, словно бы принюхиваясь, и почувствовал, что Эррол начинает понемногу поддаваться. Несколько времени они сидели в потемках, думали. Затем по-театральному эффектно господин посол включил настольную лампу и сказал тоном решительным и твердым:
"Если вы не против, мы не пустим сюда египтян до тех пор, пока у нас, по крайней мере, не появится более конкретная информация. Лондон мы, конечно же, проинформируем. И естественно, с нашими оценками. Но никаких частных лиц, даже родственников. Да, кстати, вы не могли бы взять на себя переписку с родственниками? Придумайте что-нибудь такое…" - Бледное лицо Лайзы Персуорден встало перед ним, и его словно током ударило.
"Да, конечно. Я захватил с собой его личное дело. Кроме жены есть, кажется, одна только сестра, в Имперском институте слепых". - Эррол деловито зашелестел страницами, но Маунтолив сказал:
"Да-да. Я с ней знаком".
Эррол поднялся.
Маунтолив добавил еще:
"Я думаю, было бы справедливо отправить копию еще и Маскелину в Иерусалим, как вы считаете?"
"Определенно, сэр".
"А в прочем все останется между нами?"
"Так точно, сэр".
"Большое вам спасибо, - сказал Маунтолив с теплотой необычайной. Он вдруг почувствовал себя очень старым и слабым. Настолько слабым, что даже засомневался, а донесут ли его ноги вниз по лестнице до резиденции".
"Пока все".
Эррол вышел, прикрыв за собою дверь, с лицом сосредоточенным, как у глухонемого.
Маунтолив позвонил в буфет и попросил принести стакан бульона и бисквиты. Ел и пил он почему-то очень жадно и глядел притом не отрываясь на белую маску и на рукопись романа. Чувств было два - глубокой пакостности на душе и большой, невосполнимой утраты, и он не знал, которому из них отдать предпочтение. Потом он подумал, что Персуорден, помимо прочего, и сам того не желая, навсегда разлучил его с Лейлой. Да, и это тоже. Может быть, и вправду навсегда.
В тот же вечер, однако, он произнес весьма дельную речь (писал ее Эррол) в Александрийской Торговой палате, восхитив собравшихся банкиров беглым французским. Аплодисменты рокотали, распухая под потолок в величественной банкетной зале "Мохаммед Али клуба". Нессим, сидевший за противоположным концом длинного стола, сказал ответное слово - спокойно, деловито, бесстрастно. Раз или два во время обеда Маунтолив почувствовал на себе его темный, внимательный взгляд, он явно искал его глаз, пытался выведать что-то. Маунтолив, однако, глазами с ним встречаться не стал. Между ними отныне разверзлись пропасти, и ни один не знал, как перекинуть мост. После обеда он наткнулся на Нессима в холле, тот надевал пальто. У него возникло почти непреодолимое желание поговорить о смерти Персуордена. Предмет беседы возник между ними почти физически, навязчивым нелепым призраком покачиваясь в сумеречном воздухе. Маунтолив вдруг почувствовал стыд, как будто из-за какого-то физического дефекта, - как если бы его великолепную улыбку изуродовал вдруг выбитый или выпавший внезапно передний зуб. Он не сказал ни слова, Нессим тоже. В привычной, уверенной и мягкой манере двух высоких мужчин, куривших у парадного в ожидании автомобилей, невозможно было отследить ни малейшего намека на то, что творилось у них внутри. Однако же новая манера видеть уже возникла между ними, зоркая, трезвая и очень жесткая. Как странно: несколько слов, нацарапанных на клочке бумаги, сумели сделать их - врагами!
Потом, откинувшись на мягкой коже в украшенном флажками лимузине, затягиваясь неторопливо роскошной сигарой, Маунтолив почувствовал, как его душа, самая глубокая и нежная ее часть, становится сухой и пыльной, как египетский надгробный камень. Странно - но все ж таки бок о бок с этими глубинными переживаниями сосуществовали иные, бренные, пустые: он был в восторге от того, какой имел успех, как очаровал банкиров. Он, несомненно, был великолепен. Журналисты, в качестве величайшего одолжения, получили копии его сегодняшней речи заранее, и назавтра она будет слово в слово напечатана в утренних выпусках и должным образом проиллюстрирована свежими фото. Дипкорпус, как всегда, будет кусать локти от зависти. Почему никто, кроме него, не догадался сделать заявление о золотом стандарте: с одной стороны, вполне публичное, с другой же - завуалированное так изящно? Он попытался закрепить течение мысли на шипучей этой точке, бросить якорь в тихой бухте заслуженного самовосхищения, но тщетно. Он так и не увидел Лейлу. И увидит ли теперь?
Где-то там, внутри, упала некая преграда, открылась в дамбе течь. Он ввязался в новый, незнакомый внутренний конфликт, черты его лица сделались строже, изменился, стал целеустремленнее и строже ритм походки.
В ту же ночь на него обрушился мучительный приступ боли в ушах, такой же, каким он обычно отмечал каждое возвращение домой. Впервые в жизни болезнь эта приключилась с ним вне стен и палисадов материнской заботы, и он встревожился всерьез. Он попытался, и весьма неуклюже, заняться самолечением, изгнать, так сказать, беса проверенным домашним средством, однако по неопытности перекалил салатное масло и, влив его себе в ухо, заработал в придачу весьма неприятный ожог. В результате данного инцидента он провел в постели три бесконечных муторных дня, читая детективы и глядя во время долгих пауз в белую стену. По крайней мере, это извинило его отсутствие на церемонии кремации Персуордена - он бы наверняка встретил там Нессима. Среди многочисленных посланий и подарков, хлынувших в резиденцию, стоило лишь вести о его недуге просочиться в Город, был великолепный букет цветов от Нессима и Жюстин с пожеланиями скорейшего выздоровления. Будучи александрийцами и друзьями, иначе они поступить не могли.
Он много думал о них в те долгие бессонные ночи и впервые, в свете нового видения ситуации, узрел в них загадку, нет, две загадки. Даже и личные их отношения, моральная, так сказать, их основа, стали казаться ему чем-то странным, чего он никогда раньше правильно не понимал, не оценивал ясно. Неким странным образом дружба мешала ему увидеть в них людей, которые, подобно ему самому, были способны жить на нескольких уровнях сразу. Конспираторы, любовники - где же ключ к сей загадке? Тут он совершенно потерялся.
Но, может быть, искать ключи стоило бы чуть дальше, в прошлом, дальше, чем в состоянии были заглянуть с точки зрения дня сегодняшнего - он ли сам, Персуорден ли.
Он многого не знал о Жюстин и Нессиме - а знал бы, глядишь, и разобрался бы сам. Эти факты совершенно необходимы для нашей истории, однако, чтобы включить их должным образом в ткань повествования, нам придется пройти по собственным же следам вспять, ко времени, которое непосредственно предшествовало заключению этого странного брака.
10
Глубокие александрийские сумерки еще не успели окончательно взять их в плен.
"Но так ли уж… как бы выразиться поточней?.. Она тебе действительно необходима, Нессим? Я, конечно, все знаю, ты ходишь за ней по пятам, и она, конечно же, догадывается, чего ты хочешь".
Золотистая головка Клеа оставалась недвижна на фоне окна, ее взгляд прикован был к рисунку, двигалась только рука с угольком. Рисунок был почти закончен, еще от силы несколько штрихов, быстрых, летучих, и модель может быть свободна. Нессим надел, специально для позирования, полосатый свитер. Он лежал на неудобном маленьком диване, в руках - гитара, на которой он отродясь не игрывал, и хмурил брови.
"Как вы произносите в Александрии это слово - любовь? - спросил он наконец вполголоса. - Вот в чем вопрос. Одиночество, бессонница, bonheur, chagrin - я не желаю ей зла, Клеа, и не хочу ее обидеть. Но я чувствую, что где-то каким-то непостижимым образом я нужен ей так же, как она мне нужна. Ну, говори же, Клеа". - Он знал, что лжет. Она - не знала.
Она с сомнением покачала головой, все еще не отрывая взгляда от бумаги, затем пожала плечами:
"Я люблю вас обоих, чего бы еще желать? И я поговорила с ней, как ты просил меня, попробовала спровоцировать ее, испытать. По-моему, это безнадежно". - А так ли уж она сама уверена в том, что говорит, подумалось ей. Она чересчур подвержена порой чужим влияниям и мнениям.
"Ложная гордость?" - спросил он быстро.
"Она только смеется, этак сухо, и, - Клеа изобразила безразличный жест, - вот так еще! Эта книжка, "Mœurs", ее ведь словно голышом по Городу пустили, мне кажется, она так считает. Она думает, что не способна составить чье-либо счастье. По крайней мере, она так говорит".
"А кто ее об этом просит?"
"Она уверена, что ты. Потом, конечно же, твой статус. И наконец, она же все-таки еврейка. Поставь себя на ее место. - Клеа чуть помолчала. И добавила тем же отрешенным тоном: - Если ты и нужен ей, то для того только, чтобы деньги твои помогли ей найти ребенка. А для этого она слишком горда. Но… ведь ты же читал "Mœurs". Что я буду повторяться".
"Даже и не открывал, - сказал он порывисто, - и не стану, и она это знает. Я ей так и сказал. Господи, Клеа!" - Он вздохнул. Это была еще одна ложь.
Клеа опять помолчала, поглядела в его смуглое лицо. Потом заговорила снова, подтирая большим пальцем в углу рисунка:
"Chevalier sans peur и так далее. Вполне в твоем духе, Нессим. Но стоит ли нас, женщин, так идеализировать? Не слишком ли ты еще ребенок - для александрийца-то?"
"Я не идеализирую, я прекрасно знаю про все ее мистерии, потери и истерики. Кто не знает? Ее прошлое и настоящее… суть достояние всеобщее. Я просто-напросто считаю, что она составит прекрасную пару для человека столь…"
"Столь?"
"Бесплодного, как я, - сказал он вдруг и перевернулся на другой бок, улыбнувшись и нахмурившись разом. - Знаешь, мне иногда кажется, что я никогда не смогу влюбиться по-настоящему, пока жива моя мать, - а ей и до старости-то еще далеко. Ты что-то хотела сказать?"
Клеа покачала головой. Она затянулась сигаретой, тлевшей в пепельнице рядом с мольбертом, и вновь склонилась над своим творением.
"Ладно, - сказал Нессим, - я встречусь с ней сегодня вечером и постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы она меня поняла".
"Не "полюбила тебя"?"
"Я не настолько глуп, как то порою кажется".
"Но если она не может тебя полюбить, что толку притворяться?"
"Я и сам-то не знаю, смогу ли я; видишь ли, мы оба некоторым образом les вmes veuves.
"О, lа, lа!" - откликнулась Клеа с сомнением, но все же и с улыбкой.
"Любовь, быть может, еще долго будет между нами сам-третей, incognito, - сказал он, нахмурясь на белую стену и придав выражению лица нужную твердость. - Но она - здесь. И я просто должен заставить Жюстин увидеть ее. - Он закусил губу. - Не слишком ли загадками я говорю?" - Что означало в переводе: "Ну что, обманул я тебя?"
"Ну вот, ты снова сдвинулся с места, - сказала она с упреком и затем, чуть погодя, очень тихо: - Да. Загадок хватает. Ваша, сударь, страсть выглядит несколько voulue. Besoin d'aimer без besoin d'edomiktre aimeee? А, черт!"
Он опять пошевельнулся. Она раздраженно положила уголек и собралась уже было устроить ему выволочку, но тут ее взгляд упал на часы на каминной полке.
"Пора идти, - сказала она. - Ты не должен заставлять ее ждать".