Сестра печали - Вадим Шефнер 5 стр.


- За помин души убиенного воина Григория свечечку поставить надо, - наставительно молвила нищая, снимая с руки варежку.

- Откуда вы знаете? - как-то испуганно спросил Костя и, сняв перчатку, сунул нищей в руку сложенную вшестеро трешку. Потом он виновато посмотрел на нас: трешка-то была последняя.

Та небольшая часть кладбища, которая называлась военной площадкой, отличалась от остального кладбища тем, что крестов здесь не было. Стояли только деревянные обелиски, и стояли они правильными рядами. Их было совсем немного. Под ними лежали военные, умершие в госпитале.

Оказывается, пришли мы не так уж рано. Молча толпились ребята и девушки из нашей группы, явились и некоторые преподаватели. В стороне, в снегу, лежал деревянный обелиск - он сразу бросался в глаза, потому что был выкрашен в красный цвет. На нем белела табличка с надписью:

Красноармеец

Семьянинов Григорий Григорьевич

1919 -1940

Странно было это величанье по отчеству. Я как-то и не думал раньше о том, что у Гришки есть отчество, хотя, конечно, знал, что в паспорте оно есть, и именно Григорьевич. У нас с ним были отчества по нашим же именам - ведь никто не знал, как зовут наших отцов, и при выдаче паспортов мы как бы стали сами себе отцами. А теперь Гришкино отчество перешло с паспорта прямо на эту табличку - при жизни ему попользоваться своим отчеством не пришлось.

Я тупо глядел на эту надпись, на грубо сколоченный обелиск, и тут ко мне подошел Малютка Второгодник. Он сказал, что обелиск временный. Летом земля осядет, и поставят раковину с мраморной дощечкой - об этом ему сказал вон тот военный. Все на свете знал этот Малютка Второгодник!

Гроб с телом Григория стоял возле вырытой могилы. Четыре военных - три бойца и один ефрейтор, с треугольничком на отворотах шинели, - несли около гроба почетный караул. Вокруг них, переминаясь, потопывая мерзнущими ногами, толпились ребята. Девушки плакали. Гришка лежал в гимнастерке, лицо у него было насквозь промерзшее. Казалось, он умер не от ранения, а просто от холода, и если внести его в теплое жилье, то он еще, может, и воскреснет. И могила тоже была холодная, - почва глубоко промерзла в ту зиму. Земля в могиле поблескивала ледяными прожилками, и только на дне этой продолговатой ямы чувствовалось проступающее подземное тепло - там лежал серый суглинок, похожий на влажный пепел.

Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела, подошел к гробу и сказал:

- Мы хороним нашего товарища, честно погибшего на войне. Наш товарищ умер как солдат, он шел в бой за Родину, он честно выполнял приказы. Быть может, всем нам придется быть на другой войне - дай бог, чтобы ее не было, - но мы не забудем Григория Семьянинова, нашего товарища… - Тут Юрий Юрьевич закашлялся, схватился за грудь и отошел в сторону. Когда этот кашель схватывал его в кабинете военного дела, он упирался руками в стену, и ему становилось легче. Но здесь не было стены, не было никакого дерева поблизости, в которое он мог бы упереться, и он кашлял дольше, чем обычно, - хриплым, удушливым кашлем.

После него никто больше не произносил речей, и вообще никто не знал, что нужно делать, как вести себя. Ни у кого, видно, не было опыта в таких делах. Все топтались, поеживаясь от холода, и молчали. Молчал и я, молчал и Костя, уставясь в землю. Молчал и Володька, виновато глядя куда-то в сторону. Все было не так, как должно было быть, но как должно быть - мы не знали.

Почетный караул, стоявший у гроба, придавал всему, что здесь происходило, некий утешающе-высокий смысл. Четверо красноармейцев промерзли: на них были не полушубки - а шинели, не валенки - а сапоги, лица их осунулись от мороза, - они стояли не шевелясь, охраняя покой мертвого. Это был гарнизонный наряд, отряженный на похороны. Григория они при жизни не знали - и все же они были связаны с ним столь же крепкими и возвышенными узами, как мы, давние его друзья.

Когда мы вернулись домой, в кухне нас встретила тетя Ыра. Она испуганно сказала:

- Завхоз из главного общежития с помощником тут приезжал, на грузовике. Гришину постель забрал с вашей комнаты. И потом спрашивал, почему в вашей комнате холод такой. Спрашивать стал, топите или нет. Я сказала: топят, топят ребята, сегодня только не протопили.

- Спасибо, тетя Ыра, - молвил Володька.

- Он в печку, может, заглянуть бы хотел, да я задницей к дверке печной стала. Я знаю - у вас там ни золинки, он бы сразу смекнул… А Гриши-то нашего нет, нет его, голубчика… А я и на похороны-то отпроситься не сумела… - Она заплакала и начала торопливо креститься, глядя куда-то в угол. Нам стало не по себе, мы быстро зашагали по коридору к своей двери.

Мы сели каждый на свою койку, не снимая пальто. Потом молча, но словно по команде, встали с коек, подошли к шкафу, разделись, повесили пальто в шкаф. На наружной дверце шкафа среди всяких мудрых чужих мыслей, записанных нами, выделялся шутливый Володькин стишок: "Четыре приютские крысы под этою крышей живут…" "Теперь - три, - подумал я. - Надо бы сказать Володьке, чтобы переделал".

Без Гришиной кровати комната казалась куда просторней. Еще белее, еще холодней отсвечивали ее изразцовые стены. А картинка, приклеенная Гришей к стене, осталась. Медленно преодолевая пространство, шел по пустыне караван к своему неведомому оазису. В комнате было очень тихо. Мирно, по-всегдашнему, тикали ходики. У нас был мир. Там, на Западе, шла война, а у нас был мир. Финская кончилась. Только вот Гришки не было среди нас. Война дотянулась до него, доплеснулась - и ушла, унося его с собой.

- Ты бы сходил, Шкилет, к тете Ыре, занял бы у нее пятерку до стипендии, - обратился Костя к Володьке. Деньги занимать мы всегда посылали Володьку - наверно, потому, что он был самый вежливый из нас и нам казалось, что ему дают охотнее.

7. На чердаке

Прошло пять дней, как я ударил по носу Витика, а никакого возмездия пока что не было. Но я подозревал, что такая медлительность не к добру. На основании своего жизненного опыта я давно уже вывел один закон, который про себя именовал законом брошенного щенка: чем длиннее срок между совершением проступка и возмездием за него, тем сильнее возмездие. Ибо, если проступок сразу же не погашен, он начинает жить уже независимо от тебя, как щенок, выброшенный на улицу. Он может и сдохнуть, но чаще он выживает, шляется где-то, чем-то питается, растет - и вырастает в большую злую собаку. И однажды он неожиданно кидается на тебя из-за угла, норовя вцепиться в горло.

Но на этот раз щенок, к счастью, рос недолго. На шестой день после моего столкновения с Витиком, в час, когда шла лекция по физике, раздался вежливый стук в дверь, в аудиторию вошел Петр Петрович Жеребуд и попросил преподавателя Лежнева отпустить меня. По лицу Витика Бормаковского поползла довольная улыбка. Он понимающе взглянул на меня: что, ущучили тебя, голубчик!

Жеребуд был завучем, он ведал учебными кадрами. А кроме того, он был ответственным за состояние ПВХО на территории техникума. Но для всех было ясно, что за мной он явился не по делам противовоздушной и противохимической обороны. Когда я выходил вслед за ним из физического кабинета, Володька и Костя поднялись со своих мест и хотели идти вместе со мной. Но Жеребуд сделал им предупреждающий знак: сидите, мол.

Он молча зашагал по длинному коридору. Я шел за ним в состоянии бодрой безнадежности, когда знаешь, что добра ждать нечего и не за что цепляться, все уже решено. Но вот Жеребуд провел меня мимо своего кабинета, и во мне проснулась тихая и робкая надежда. Может, еще и обойдется как-то это дело?

Жеребуда боялись из-за его должности и не любили за мрачный нрав. Но к нам, четырем бывшим детдомовцам, он относился с тайной симпатией. Он иногда выручал нас. Например, месяца два тому назад Володька засыпался на том, что в тетрадке по химии писал поэму "Триппериада". Никакой особенной похабщины в ней не было, но Володька после письменной сдал именно эту тетрадку - конечно, по ошибке: у него были две тетради по химии. А преподаватель поднял шум; он решил, что это издевательство над наукой, и Володьке грозили большие неприятности. Жеребуд как-то сумел дать этому задний ход, и все обошлось. Дело в том, что Жеребуд был вроде нас - без роду, без племени, воспитывался еще в царское время в благотворительном приюте для подкидышей - и хлебнул соленого не меньше, чем мы.

Сейчас дело было неясно. Жеребуд грузно шагал впереди меня, аж паркет поскрипывал. Мы вошли в зал Голой Маши. Сквозь ее светлое стеклянное тело пробивался тусклый свет, за ее несуществующей спиной метались снежинки. Лицо у Маши было настороженно-озорное. Казалось, она раздумывает - не спрыгнуть ли ей с окна сюда, в трапезную. Вот возьмет и спрыгнет, и вслед за ней в освободившийся вырез окна в зал ворвется вьюга.

Мы свернули в неприметный боковой коридорчик, а оттуда - на черную лестницу. По ней поднялись на чердак. У двери, в лестничном тупике, валялись ломаные стулья, ржавые и рваные кроватные сетки - всякий лежалый хлам, собранный на субботнике и приготовленный к выносу на двор. На самом чердаке было довольно чисто. Кое-где стояли красные ящики с песком и воткнутыми в него лопатами. Горело несколько лампочек, из полукруглых слуховых окошек струился белесый, метельный свет. Пахло золой, кошками, сухой пылью и свежей краской. Слышно было, как ходит над крышей вьюжный ветер, как где-то вдали воет на повороте трамвай. И в то же время стояла здесь какая-то своя, автономная тишина: Жеребуд привел меня в дальний конец чердака и показал на ведро с краской и на недокрашенную балку.

- Докрась эту балку, и вот эту еще, и еще вот эти подпоры, - сказал он. - Из семнадцатой группы шалопаи красили, да не докрасили. А завтра районный инспектор придет проверять.

Я начал красить толстую деревянную балку, идущую понизу, поперек чердака. Краску кто-то развел в самый раз - не густо и не жидко. Это была силикатная противопожарная краска. Я водил кистью по балке - и балка становилась зеленовато-серой, красивой. Мне всегда нравилось красить. Казалось, от тонкого слоя красящего вещества вещь и внутри становится другой, меняется и облагораживается вся целиком. Если бы людей можно было бы красить - вот это да! Какую-нибудь сволочь, вроде Витика, если бы можно было перекрасить в хорошего парня! Вот это бы да!

Жеребуд постоял около меня, одобрительно поглядывая на мое старание. Затем он пошел на лестничную площадку и стал неуклюже возиться со сваленным там хламом, чтобы потом его удобнее было выносить. Я слушал, как он тяжело ворочается, будто медведь. Видно, осточертело ему сидеть в своем кабинете. На душе у меня становилось все легче. Я понял, что, если б Жеребуд хотел сыграть мне вышибательный марш из техникума, не повел бы он меня сюда.

Потом он кончил возню с чердачным барахлом и опять подошел ближе ко мне. Я думал, что он начнет какой-нибудь серьезный разговор. Но он, как-то нелепо согнувшись, встал у выема слухового окошка и вдруг запел очень тонким и жалобным, совсем не своим голосом:

Эх, полна, полна коробушка,
Только слушай да молчи,
В нашем Варинском приютике
Очень славные харчи:
Каша пшенная немытая,
Масло с дегтем пополам,
А на ужин нам положено
Три капустинки гнилых…

Он тянул эту свою приютскую песню, будто нищий на барахолке. Я продолжал работать. Я понимал, что, если брошу кисть и уставлюсь на него, я его обижу. Ведь как бы человек плохо ни пел, ему иногда очень хочется, чтобы его кто-нибудь послушал - послушал не ради похвалы, а ради самой песни. Он поет будто в шутку, будто смеясь и над песней, и над собой; он делает вид, будто дурачится, а на самом-то деле ему очень хочется, чтобы кто-то принял его песню к сердцу.

Когда Жеребуд кончил пение и, разогнувшись, отошел от чердачного окошка, я тоже запел. Не прерывая работы, равномерно водя кистью по балке, я пел старую детдомовскую песенку:

Когда я был дежурным,
Носил я брюки клеш,
Соломенную шляпу,
В кармане - финский нож!
Подметки рантовые
И торба на боку…
Подайте, Христа ради,
Работать не могу!

Жеребуд тоже не пялился на меня и не перебивал, хоть голос у меня был не лучше, чем у него. Он стоял себе в сторонке. Потом прошелся по чердаку, снова подошел ко мне. Я понял, что сейчас он начнет разговор. И он начал, повел его издалека, с педагогическим подходом.

- Самого хорошего из вашей четверки на войне убило, - пробурчал он. - А вы трое - трепачи, гопники, всех вас из техникума гнать надо. То этот поэт ваш похабень в тетрадке пишет, то этот Константин Звягин, черт одноглазый, пробки пережег в техникуме, час без света сидели, а теперь вот ты до драки докатился. Побил общественника! Знаешь, чем это пахнет?

- Гад он ползучий, а никакой не общественник, - ответил я.

- Гад не гад, а дело плохое заварилось. Потому - бдительность нужна, время такое. Он на тебя заявление подал, там разные высказывания тебе приписаны. А время такое…

- А какое время? - спросил я. - Ну, какое? Военное, что ли? Война-то кончилась.

- Война ни при чем. О войне речи нет. Но - капиталистическое окружение… Понял? Время такое… Надо тебе спрыгнуть с этого эскалатора.

- С какого эскалатора?

- Был в Москве? Метро видал? Вот с такого эскалатора. Ты на него ступишь - и несет тебя вниз, и как ты вверх ни беги, как ни крутись - тебя уже все равно вниз снесет. Так и тут: раз попал на заметку, теперь к тебе всё липнуть будет, всё, в чем и не виноват. И будет тебя тащить всё вниз и вниз… Доходит до сознания?

- Доходит, - ответил я. - Здорово, видно, этот Витик на меня накапал… Да и Люсенда, видно, подмогла… Сука бесхвостая!

- Не ругайся, не маленький! - пробурчал Жеребуд. - Думай о том, как с эскалатора спрыгнуть.

"Дался ему этот эскалатор, - подумал я. - И как с него теперь спрыгнешь?"

- Ну?

- Не знаю, - сказал я. - Теперь мне всё бара-бир.

- Ладно, я тебе помогу. Но это в последний раз. Это уж в память Семьянинова, хороший был парень… Так слушай. В техникум пришло письмо с Амушевского завода, там горны с дров на мазут переводят. Им временно нужен человек, который на мазутных горнах работал. Ты ведь до техникума на "Трудящемся" работал? Кочегаром?

- Да. Недолго работал, потом мы все четверо в техникум пошли. Но на мазутных горнах работал. И на дровяном работал. Дровяной там только один.

- Так вот, надо тебе заявление подать, что хочешь своей волей ехать на Амушевский, хочешь помочь налаживать там… У тебя и теоретическая подготовка теперь есть.

- Не насовсем туда?

- Нет. До осени там пробудешь, а потом вернешься сюда на третий курс. А за второй - что досрочно сдашь, а что - когда вернешься. У тебя ведь хвостов нет?

- Нет.

- Ну я же знаю, учишься ты неплохо. Умная голова, а дураку досталась… Завтра подай заявление. Пиши от всего сердца, взволнованным почерком, чтоб энтузиазм был виден. И на меня не ссылайся, о разговоре этом нашем забудь. Говори: мол, узнал сам, пронюхал, хочу практически поработать, работой исправить ряд своих ошибок. Рад, мол, буду…

- Да это и правда будет, - сказал я. - Я рад буду. Это же интересно. Ну, и зарплата…

- А людей зря не ругай. Как ты эту Людмилу Рязанцеву обозвал, а? А она, когда ее вызвал я по твоему делу для разговора, она за тебя упрашивала. Сказала, что ты ее не щипал, руки ни на кого не подымал. Даже ревела у меня в твою пользу.

- Я просто дурак, что ее ругал. Я и не думал, что она такая…

Тут Жеребуд, считая разговор оконченным, отошел в сторонку и жалобно запел:

Не дождаться мне пышного лета,
Не дождаться весеннего дня,
Помолись за меня, дорогая,
Скоро, скоро не станет меня.
Будет хмуро осеннее утро,
Будет дождик слегка моросить,
Труп мой снимут с приютской постели
И без слез понесут хоронить…

Он кончил петь, сам себе улыбнулся, потом с довольным видом осмотрел мою работу и сказал:

- Докрашивай эту стойку, а этих балок не крась, хватит с тебя. Завтра я сюда всю восьмую группу пригоню.

Жеребуд ушел.

Я подошел к полукруглому чердачному окошечку. Ветер уже утих. Серое небо, стены невысоких окрестных строений - все было в белых точках, плывущих вниз. По дальней железнодорожной насыпи медленно шел поезд, и он был весь в белых точках. Потом мне стало казаться, что снежинки стоят на месте, а все остальное тянется ввысь, растет вместе со мной. Мне даже почудилось: это я сплю, и лечу во сне, и легко несу с собой в высоту весь мир. Паровоз вдалеке закричал тоскливо и тревожно, но в сердце у меня полыхнула смутная радость. Услыхав этот паровозный гудок, несколько пухлых снежинок испугались, кинулись ко мне - и прилипли к стеклу. И вдруг они начали таять.

Весна была на подходе.

8. Дела текущие

Когда я спустился вниз, шла перемена. Вся наша группа гуляла в Машином зале. Я немедленно рассказал Косте и Володьке о своем секретном разговоре с Жеребудом, - чтобы они не беспокоились за меня и знали, что дело налаживается. Потом я подошел к Люсенде. Она стояла рядом с Верандой, но Веранда сразу отошла в сторонку.

- Люсенда, я и не знал, что ты такая, - сказал я ей. - Спасибо тебе, что ты в мою пользу говорила.

- Это я не ради тебя, а ради справедливости, - холодно ответила она. - Но хоть ты не называй меня этим дурацким именем!

- Ладно, ты не Люсенда. Ты - Люся, Люся, Люсенька…

- Пожалуйста, не притворяйся. Никакая я тебе не Люсенька. - Она строго посмотрела на меня, отвернулась и тихо пошла в середину зала. Сразу же ко мне подкатилась Веранда и подмигнула: все в порядке?

- Больно уж серьезная твоя Люся, - сказал я. - С такой без пряников не заигрывай.

- Что ты в Люсе понимаешь! - фыркнула Веранда. - Ты вообще в девушках ничего не смыслишь. Ты в нас не больше, чем вот в ней, смыслишь, - и она мотнула головой в сторону Голой Маши.

Я на минутку задумался. Действительно ли я ничего не понимаю в девушках? Я давно уже знаю все, что надо знать. Но мне везет только с теми девушками, с которыми не может не везти. Нет, не встретилась мне еще такая девушка, которая сказала бы: "Бросься в Неву с Троицкого моста!" - и я бы бросился. Или сказала бы: "Отдай свою стипендию первому встречному!" - и я бы отдал.

О такой любви я только в книгах читал, но знал, что она не только в книгах. Просто мне не везет. Может быть, я так и доживу до старости, а такой любви не встречу. А если и встречу необыкновенную девушку, то она меня может отшить в два счета - и будет права. Что во мне такого замечательного, чтобы в меня влюбиться?

На следующий день я подал заявление о том, что хочу поехать на временную работу на Амушевский завод. Оно было благосклонно принято. Через восемь дней я последний раз в текущем учебном году пошел в техникум - оформлять отъезд. В этот же день была вывешена свежая стенгазета. Чем хуже шли учебные дела у Витика, тем активнее он работал в стенной печати. И я сразу нашел под одной заметкой подпись "Общественник". Но на этот раз речь шла не обо мне. Заметка называлась "Зараза с гнилого Запада":

Назад Дальше