Я рыдал - о да, мы, обитатели чистилища, можем рыдать и часто предаемся этому занятию, - вновь услышав мою "Ундину", исполненную лучше, чем я когда-либо слышал при жизни. Как хорошо теперь играют оркестры! В том оркестре, который извлекла bas bleu из хитроумной музыкальной машинки, пожалуй, не было ни одного портного! "Ундина" осталась моей последней попыткой перетащить оперу из восемнадцатого века в девятнадцатый. Я вовсе не отвергаю Глюка и Моцарта, но следую за ними в своих попытках вытащить в сознание нечто большее из бессознательной части человеческой души. Так мы обратились от их формальных комедий и трагедий к мифам и легендам, чтобы освободиться от цепей классицизма. И сюжет "Ундины" - да, моей прекрасной сказки о водяной нимфе, которая становится женой смертного и в конце концов уносит его с собой в подводное царство, - разве не говорит о стремлении современного человека исследовать глубины, лежащие под поверхностью его собственной души? Я знаю, что сейчас мог бы разработать этот сюжет гораздо лучше, но я и тогда неплохо справился. Вебер - мой щедрый, добрый друг Вебер - хвалил искусство, с которым я объединил музыку и действие в прекрасной мелодической концепции. Такая похвала, и из такого источника!
И вот наконец, после долгого ожидания, может быть, и из моего "Артура" что-нибудь выйдет. "Нет либретто", - сказали они. У них есть лишь яйца-болтуны, которые так ловко высасывал Планше. Куда они пойдут за либретто? Но я верю в Пауэлла. Думаю, он знает об Артуровом мифе больше, чем все остальные, особенно профессора. Смею ли я надеяться, что моя музыка, мои наброски зададут тон всей работе? Конечно. Я должен надеяться.
Жаль, я понимаю не все, что они говорят. Кто такие Снарк и Буджум, которых упомянула bas bleu? Звучит словно некая великая битва из трудов Вагнера. О, это докучное ожидание! Надо полагать, оно и есть мука или наказание, переносимые в чистилище.
III
1
Симон Даркур сидел у себя в кабинете, в колледже Плоурайт, и обдумывал план преступления. Это, несомненно, было преступление, ибо он задумал обворовать сначала университетскую библиотеку, а затем - Канадскую национальную галерею. Княгиня Амалия выразилась предельно ясно: цена информации о Фрэнсисе Корнише, которой она готова поделиться, - наброски к рисунку, который она использует для рекламы своей марки косметики. Княгиня преподносила его публике как рисунок старого мастера, хоть и не называла имя этого мастера. Но тонкость линий, виртуозное владение техникой серебряного карандаша и, превыше всего, умение воспроизвести девственную красоту - непорочную, но сознающую свои силы - недвусмысленно говорили о ком-то из старых мастеров.
Фотографии княгини Амалии уже много лет появлялись в разделах светских сплетен модных журналов, где она публиковала свою рекламу. Было видно, что эта прекрасно сохранившаяся аристократка, лет, быть может, пятидесяти с небольшим, принадлежит к тому же роду, что и невинное дитя на рисунке в рекламе. О магия аристократии! О романтика древнего рода! Как передавалась красота, подобно благословению, через четыре века! Аристократизм, конечно, не купить в магазине, но ведь могла же крупица волшебства перейти от княгини Амалии в ее лосьоны, мази и краски! Дамы - и, как стало известно, немало джентльменов - поспешили записаться на прием к умелым визажисткам из салонов княгини. Визажисткам предстояло (это занимало целый день) установить, какой старый мастер живописал именно тот тип красоты, к которому принадлежит клиент, и какие краски этот мастер использовал, чтобы запечатлеть красоту на века. (В обширном списке мастеров ближе всех к современности был Джон Сарджент.) Предположительно только княгиня Амалия могла воспроизвести нужные краски в косметике. Процедура была очень дорогая, но, конечно, стоила того, ибо вводила клиента в мир великого искусства, творений величайших художников. Чтобы тебя увидели как человека с картины старого мастера - неужели это не стоит больших денег? "Расхватывают, как горячие пирожки" - этой вульгарной фразой рекламщики описывали успех кампании. Не старайтесь выглядеть по последнему писку моды. Откройте в себе - в глубинах своей души - свое лучшее "я", модель гениального художника!
Конечно, если выплывет на свет, что портрет благородной девы из числа предков княгини Амалии на самом деле нарисован канадцем, знавшим княгиню девчонкой, миллионы долларов вылетят в трубу. Во всяком случае, так сказали бы специалисты по рекламе. Если какой-нибудь любопытный, роясь в запасниках Национальной галереи, обнаружит наброски к этой великолепной мистификации - наброски, сделанные рукой канадца, подделывателя картин и проходимца, ибо никем другим он быть не мог, - княгиня, опять-таки по выражению рекламщиков, ударит своим прекрасным лицом в грязь. Во всяком случае, так казалось княгине, чувствительной, как, по общему мнению, подобает аристократам.
Княгиня хотела получить эти наброски; она предложила за них определенную цену - информацию, которая, по намекам княгини, гарантирует успех книги Даркура, биографии покойного Фрэнсиса Корниша, ценителя искусств и благодетеля своей страны.
Даркура снедала лихорадка биографа - алчное стремление заполучить необходимую информацию. У него не было ни малейшего доказательства, что княгиня действительно знает нечто важное, но он был убежден в этом и готов на отчаянный поступок, чтобы выведать, что именно она знает. Он нутром чуял, что она поможет заполнить огромную дыру, зияющую посреди его книги.
Книга была близка к завершению - насколько книга может быть к этому близка, если в ней не хватает важной части. Даркур уже написал заключительные главы о последних годах жизни Фрэнсиса, когда тот вернулся в Канаду и стал меценатом, покровителем художников, ценителем с международной репутацией, щедрым дарителем картин современных и старинных художников Национальной галерее. И действительно, Фрэнсис подарил галерее все свои папки с рисунками. Многие, без сомнения, принадлежали старым мастерам; среди этих рисунков прятались наброски к портрету княгини Амалии. Но книга о собирателе искусств и покровителе художников, даже очень хорошо написанная, не обязательно захватит читателя. Читатели биографий любят жареные факты.
Даркур закончил и первую часть книги, описание детства и юности Фрэнсиса; учитывая, каким скудным материалом он пользовался, это была просто гениальная работа. По скромности Даркур не применял к себе слово "гениальный", но знал, что поработал на славу, изготовив прочные кирпичи из трухи и соломы. Ему повезло, что покойный Фрэнсис Корниш никогда ничего не выбрасывал и не уничтожал. Среди личных бумаг Фрэнсиса - тех, что попали в университетскую библиотеку, - нашлось несколько альбомов с фотографиями, сделанными дедушкой Фрэнсиса, старым сенатором, основателем фамильного состояния. Старый Хэмиш был страстным фотографом-любителем; он без конца запечатлевал улицы, дома, рабочих и более высокопоставленных жителей Блэрлогги, городка в долине реки Оттавы, где прошло детство Фрэнсиса. Все фотографии были аккуратно подписаны викторианским почерком сенатора. Вот они - бабушка, красавица-мать, импозантный, но какой-то одеревенелый отец, тетушка, семейный доктор, священники, даже кухарка сенатора Виктория Камерон и нянька Фрэнсиса Белла-Мэй. Было и много фотографий самого Фрэнсиса, хрупкого, темноволосого, настороженного мальчика - уже с тем самым, красивым, но словно омраченным тенью лицом, за которое княгиня Амалия прозвала взрослого Фрэнсиса le beau ténébreux. Опираясь на эти фотографии, которые сенатор звал "солнечными картинами", Симон Даркур возвел вполне убедительное сооружение - описание ранних лет Фрэнсиса. Оно было настолько хорошо, насколько позволяли обширные изыскания Даркура, подкрепленные его живым воображением (которое он, однако, умел обуздывать).
Для биографии книга была написана прекрасно: биографическая литература полагается на свидетельства, но в гораздо большей мере - на домысел биографа, если в его распоряжении нет дневников и семейных бумаг, чтобы заполнить пробелы. Однако лучшая биография - это разновидность беллетристики. Биографический труд невозможно отфильтровать, очистить от личности биографа, его симпатий. Дневников в распоряжении Даркура не было. Лишь несколько табелей из блэрлоггских школ Фрэнсиса и из Колборн-колледжа, где Фрэнсис учился позже; какие-то записи и бумаги из университета. Личных документов очень мало, но Даркур сотворил чудеса с теми, что были. Однако, чтобы ожить, книге не хватало сердца. Что, если у княгини есть частица этого сердца, пусть больного, ревматического? Тогда книга оживет, заполнится дыра, зияющая на месте лет, когда Фрэнсис вроде бы изучал изобразительное искусство и развлекался в Европе. По временам Даркур приходил в отчаяние. Он обрадовался бы даже расписке об уплате за услуги борделя. А теперь ему представился увесистый шанс получить данные, которые помогут заполнить зияющую пропасть между полным надежд молодым канадцем, словно сквозь землю провалившимся после Оксфорда, и Фрэнсисом, возникшим в 1945 году в образе искусствоведа, сотрудника комиссии, возвращающей украденные картины и скульптуры законным владельцам. Ценой этих данных было преступление. Да, преступление, что уж тут играть словами.
Но Даркур не поддавался угрызениям совести. Конечно, он священник, хоть и зарабатывает на жизнь преподаванием греческого языка; он по-прежнему иногда надевает священнический воротничок, но тот уже давно не сковывает его дух. Сейчас Даркур ощущал себя в первую очередь биографом, а биографы испытывают только очень специфические моральные терзания. Колебания Даркура вызывал не вопрос, как решиться на кражу, а совсем другой: как украсть и не попасться. Он так и видел заголовки в газетах: "Профа повязали на попытке подломить галерею". Выступать на суде в роли обвиняемого будет чудовищно стыдно. Конечно, его не посадят - в наше время сажают только за неуплату налогов. Но, конечно, оштрафуют и, несомненно, заставят ходить отмечаться в полицию, ежемесячно докладывать, как его успехи на новой работе - преподавании латыни на курсах Берлица.
Так как же это сделать? Даркур припомнил, что Шерлоку Холмсу случалось разгадывать преступление, поставив себя на место преступника, - это помогало открыть если не мотив, то хотя бы метод. Но сколько Даркур ни погружался в глубины преступной души, никакого решения он там не находил. Все, что дали ему эти попытки, - мысленный образ самого себя в черной маске, свитере с высоким горлом и кепке, натянутой по самые брови. Воображаемый Даркур выходил из здания Национальной галереи с большим мешком через плечо. На мешке крупными буквами значилось: "ВОРОВСКАЯ ДОБЫЧА". Это был фарс, а Даркур сейчас нуждался в большой дозе элегантной комедии.
Уж не видит ли он себя чем-то вроде супермена, Клерикального Медвежатника Даркура? Может, за темными одеяниями священника и скромным достоинством преподавателя древних языков таится острый ум, планирующий кражи, которые ставят в тупик лучшие умы полиции? Может, это и есть его истинное лицо? О, если бы это было так! Но умные жулики из книг живут в мире, где мысль обладает абсолютной силой и где тщательно продуманные планы никогда не идут насмарку. Даркур прекрасно понимал, что живет совсем в другом мире. Для начала он обнаружил - уже, можно сказать, на склоне лет, - что не умеет думать. Конечно, он мог при необходимости выстроить логическую цепочку, но, когда речь заходила о его личных делах, мозги превращались в кашу, и он принимал важные решения "по наитию", неким мысленным скачком, не имеющим ничего общего с мышлением, логикой или любым другим атрибутом первоклассного преступника, о каких пишут в детективах. Даркур создавал решение, как талантливый повар создает суп: бросает в кастрюлю все, что подворачивается под руку, добавляет пряности и вино, делает еще что-то - и выходит нечто божественно вкусное. Рецепта нет, результат предсказуем лишь в самых общих чертах. Можно ли так планировать преступление?
Если воспользоваться другой метафорой - Даркур вечно переключался с одной метафоры на другую, стараясь только не смешивать их, чтобы не получилась каша, - он словно крутил в кинозале головы обрывки пленки, на которых проделывал разные вещи разными способами, пока наконец не натыкался на план действия. Как ему совершить нужное преступление?
Оно должно состоять из двух частей. Насколько он помнил, предварительных набросков к портрету княгини Амалии было пять; они лежали в большой связке папок с рисунками старых мастеров из коллекции Фрэнсиса. Эти наброски Даркур должен извлечь и увезти в Нью-Йорк. Он знал, что папки никто не рассматривал подробно и уж точно не вносил в каталог; они лежат в запаснике Национальной галереи в Оттаве. В каталог их не внесли, но наверняка видели - Даркур надеялся, что мельком. Их хватятся, но припомнят ли в деталях? Скорее всего, их перенумеровали. И действительно, Даркур сам составил очень приблизительный каталог, когда, исполняя завещание Фрэнсиса Корниша, отправил кучу бумаг в Оттаву. "Карандашный набросок головы девушки", что-нибудь в этом роде. О, если бы только нетерпеливый юноша Артур не настоял на том, чтобы картины, книги, рукописи и прочую ценную рухлядь его дяди изъяли из обширного дядиного жилища и склада как можно скорее! Но Артур настоял, а красть картины из большой государственной галереи - непростое дело.
Однако - и это было очень большое "однако", преисполненное надежд, - личные бумаги Фрэнсиса Корниша попали в университетскую библиотеку, а с ними - рисунки, которые, как показалось Даркуру, были дороги хозяину скорее по воспоминаниям, чем из-за их художественной ценности. Тут были картины, принадлежащие к оксфордскому периоду жизни Фрэнсиса, когда он, кроме копирования рисунков старых мастеров из Эшмоловского музея, рисовал с натуры. Даркур предположил, никого не спрашивая, что Национальной галерее эти рисунки ни к чему, хоть они и неплохи. А что, если их подменить? Утащить пять картинок из библиотеки и вложить их в папки в галерее? И никто не узнает. Кажется, решение найдено. Осталось понять, как воплотить его в жизнь.
Наутро после того дня, когда участники Круглого стола заслушали обрывки либретто Планше в исполнении Пенни Рейвен, Даркур сидел в халате у себя в кабинете и смотрел обрывки мысленного кино. Тут за окном затрещало, запыхтело, засопело и запердело - Даркур знал, что такие звуки производит только маленькая красная спортивная машинка Геранта Пауэлла, когда резко тормозит. Через несколько секунд забарабанили в дверь, - конечно, это был Пауэлл с его манерой привносить чисто шекспировский жар в скромные повседневные дела.
- Вы спали? - спросил он на бегу, ворвался в кабинет, сбросил с кресла пачку бумаг и плюхнулся на их место сам.
Кресло - хорошее, старинное, Даркур заплатил за него кучу денег грабителю-антиквару - угрожающе затрещало, когда актер устроился в нем, вальяжно забросив одну ногу через подлокотник. Пауэллу была свойственна некая театральная широта движений; все, что он говорил, произносилось с актерской точностью, необыкновенно звучным голосом, в котором еще слышались отзвуки валлийского акцента.
Даркур сказал, что нет, он почти не спал, так как вернулся домой около пяти часов утра. Вчерашний разговор и прослушанная "Ундина" чрезвычайно взволновали его, и потому сон его не был крепок. Он, конечно, знал, что Пауэлл намерен рассказать ему, как почивал сам.
- Я глаз не сомкнул, - провозгласил Пауэлл. - Ни на минуту. Без конца крутил в голове всю эту историю. Что я вижу перед собой, так это гигантский забег с препятствиями. Посудите сами: у нас нет либретто; неизвестно, есть ли у нас музыка и сколько; у нас нет ни певцов, ни декораций, ни времени на работу с техниками, плотниками и механиками театральных машин - ничего, кроме надежд и театрального помещения. Если мы хотим, чтобы эта опера не оказалась самым чудовищным провалом в истории искусства, нам надо трудиться день и ночь, начиная прямо сейчас и до того момента, когда постановка окажется на сцене, беззащитная перед критиками, этими насильниками-педофилами. Думаете, я преувеличиваю? Ха, ха!
Его смех заполнил бы театр приличных размеров. В окнах кабинета задрожали стекла.
- Из глубин своего нетривиального опыта я уверяю вас, что не преувеличиваю. А от кого мы зависим, вы и я? А? От кого мы зависим? От Артура - он лучший из людей, но невинен, как нерожденный младенец, и ничего не смыслит в том мире, куда мы сейчас вступаем со связанными руками. Артур вооружен лишь предпринимательским духом и мешками денег. Кто еще? Эта девчонка, я ее пока не видел - она должна произвести на свет музыку для оперы. И ее руководительница, женщина со странным именем, - наверняка жуткая книжная крыса, которой нужно сто лет на самое простое дело. Конечно, есть еще Пенни, но она не театральный человек, и я не знаю, насколько ей можно доверять. О высокоученом профессоре Холлиере я запрещаю вам даже упоминать; он, совершенно очевидно, не способен отличить голову от седалища, выражаясь театрально. Паразит, и больше ничего, - к счастью, от него легко отделаться. Ну и компашка!
- Вы ничего не сказали о Марии, - заметил Даркур.
- Я могу часами говорить о Марии, притом в стихах; она - кровь моего сердца. Но какая от нее польза в нашем положении? А? Какая от нее может быть польза?
- Она сильнее, чем кто-либо другой, влияет на Артура.
- Вы правы, разумеется. Но это вторично. Почему она не остановила Артура, когда он решился на это безумное предприятие?
- Ну… а вы почему его не остановили? Я почему не остановил? Нас захватил его энтузиазм. Не стоит недооценивать силу Артурова энтузиазма.
- И опять вы правы. Впрочем, вы почти всегда правы. Именно поэтому я сейчас с вами разговариваю. Вы единственный участник Круглого стола, у кого хватит ума, если пошел дождь, спрятаться под крышу. Не считая меня, конечно.
У Даркура упало сердце. Подобного рода лесть обычно значила, что на него собираются свалить какую-нибудь трудоемкую и нудную работу, за которую никто больше не хочет браться. Пауэлл продолжал:
- Вы единственный человек в Фонде Корниша, кто делает дело. Артур порождает идеи. Выстреливает ими, как ракетами. И гипнотизирует всех остальных. Но если в фонде хоть что-то делается, то исключительно благодаря вам. У вас хватает терпения заставить Артура прислушаться к доводам рассудка. Вы хоть понимаете, что вы такое, а? Они называют эту штуку Круглым столом, а если это Круглый стол, то кто тогда вы? А? Не кто иной, как Мирддин Виллт, советник великого короля. Мерлин - вот ты кто. Ты же должен был это увидеть. Как можно этого не увидеть?
Даркур в самом деле до сих пор этого не видел. Он притворился невеждой, надеясь, что Пауэлл дальше разовьет такую лестную мысль.
- Мерлин? Это, кажется, волшебник?