А Левчук тем временем, осмотрев углы этой постройки, стал на поперечину лестницы, заглянул на чердак овина. Он думал, что, может, здешние жители где-то попрятались. Но и на овине никого не было: земляная присыпка, не тронутая человеческой ногой труха да помет ласточек. Из серого гнездышка под стропилом выглядывали любопытные головки птенцов, слышался встревоженный писк. Левчук спустился на землю и распахнул низкую дверь. В тесном прокопченном закутке овина был сумрак. Маленькое, затянутое паутиной окошко бросало немного света на черную печку-каменку, от которой шел затхлый, удушливо-дымный смрад.
- Ладно, что ж, подождем. Ты как, немного еще потерпишь? - обратился он к Клаве, но та не ответила. - Теперь бы поесть чего…
Поесть было бы кстати, но у них не было даже куска хлеба, и о пропитании предстояло еще позаботиться. Левчук вышел во двор, осмотрел ток снаружи, повглядывался в недалекий ольшаник. Но, видимо, хозяева ушли куда-то далеко. И Левчук тихонько побрел краем ржи, перешел дорогу, постоял, чтобы увериться, что вокруг все спокойно, заглянул за крайние кусты ольшаника.
Там простиралась широкая лесная прогалина или край поля, дальше темнел ельник, и внимание Левчука привлекла полоска картофеля возле ячменя. Картошка была с рослой ботвой, на крайних бороздах лежали сухие стебли - значит, ее уже и подкапывали. Подумав, что, накопав, ее можно сварить, он скорым шагом направился назад - поискать какое-нибудь ведро или корзину.
- Эй, дед! Давай посудину, бульба есть! - крикнул он в распахнутые двери тока.
Однако Грибоед, не ответив, продолжал тихо сидеть на корточках возле прикрытой дерюжкой Клавы, которая недобро изгибалась на соломе, и у Левчука все опустилось внутри от мысли - неужели начинается? Он тихо переступил порог, но Грибоед, услышав его, замахал рукой, и он молча вышел назад. Бедная Клава, подумал Левчук, кажется, все же пришло ее время, и нет никакой нигде бабы, он же в таком деле помочь ей не мог. Разве что Грибоед?
Левчук постоял возле дверей в ожидании, не скажет ли еще что Грибоед, но тот молчал. Тогда Левчук вспомнил, что в таких случаях вроде бы полагается греть воду, значит, надо разжечь костер. Он бросился искать топливо и под поветью нашел несколько сухих палок, которые разломал ногой, и тут же на дворе, неловко управляясь левой рукой, разжег костерок. Хуже было с посудиной для воды. Но, поискав, он обнаружил в малиннике заброшенный дырявый казанок, щепкой заткнул дыру в его дне и сбегал к ручью за водой. Все время он прислушивался к звукам из тока и, хотя почти ничего не слышал, сам не заходил туда. Он начал хозяйничать возле огня, который неплохо разгорался на ветру, и вода в казанке стала понемногу греться.
- Вот и добра, - сказал Грибоед, выскочив из тока. - Догадливый!
- Ну как там? - спросил Левчук.
- Ничего. Все добра.
- А ты того… Что-нибудь понимаешь?
- Ды ужо ж, што-небудь, - уклончиво ответил Грибоед, схватил какую-то тряпку, что сушилась на прислоненной под стеной бороне, и снова исчез в току.
Тем лучше, подумал Левчук, с помощью Грибоеда, может, еще как-нибудь и обойдется. Хуже, если бы с Клавой остался один он, чем бы он ей помог? Теперь он не знал, что там делалось, но его внимание к току усилилось, и он начал тревожиться: а вдруг что будет не так?
Но, по-видимому, все шло как и следует в таких случаях. Вскоре Грибоед выбежал из тока и замусоленной полон своего мундира суетливо выхватил из огня казанок.
- Что, уже?
- Уже, уже…
Левчук несколько удивился: он ждал, не послышится ли сперва детский плач или хотя бы стон матери, а тут ни плача, ни стона, и этот старый повитуха говорит, что все.
- Зараз, зараз, - несколько громче, наверное для него, сказал Грибоед из тока. - Зараз!
Левчук стоял за дверью и волновался, словно отец, волноваться которому уже не придется. Эта обязанность перепала им, его товарищам по войне, и теперь многое в отношениях Левчука к Клаве определялось его отношением к Платонову. Во всяком случае, Левчук чувствовал себя обязанным не столько ради самой Клавы, сколько ради их погибшего начальника штаба.
- Так кто там? - нетерпеливо спросил Левчук. - Парень или девка?
- Мужик! - каким-то незнакомым, подобревшим голосом сказал Грибоед. - Харошы дятюк. Иди сюды…
С неожиданным, просто невероятным для него любопытством Левчук шагнул в ток и взглянул на небольшой сверток из парашютного шелка в руках Грибоеда. Рядом в полумраке чужой соломенной постели почти со страхом в измученных глазах смотрела на них Клава.
- Во, погляди! Аккурат Платонов. Ага?
Маленькое сморщенное личико, плотно закрытые глазки - видать, что живое существо, и ничего больше. Но, чтобы подбодрить мать и сделать приятное ее повитухе, Левчук согласился:
- Конечно, конечно…
- Во нас опять трое мужиков, - обычным озабоченным голосом сказал Грибоед. - Чым тольки кормиться будем?
Левчук спохватился. Он, который все это время чувствовал тут себя почти лишним, понял свою новую обязанность, схватил казанок и выскочил из тока. Продравшись сквозь чащу ольшаника на картофельное поле, он левой рукой начал торопливо выдирать ботву, за которой тянулись из земли небольшие, по голубиному яйцу, картофелины. Его теперь полнило какое-то новое, еще не испытанное им или, может, забытое чувство причастности к извечной человеческой жизни, в которой не было места войне, и его отношения к Клаве явственно менялись с небрежно-придирчивых на уважительные, почти родственные. Теперь она была для него уже не та кокетливая Клавка, которую он некогда привез в отряд, и не партизанская девка, нагулявшая ребенка с их хотя бы и пользующимся уважением начальником, а прежде всего молодая женщина-мать, присмотреть которую было их человеческим долгом. Кроме того, он слишком хорошо знал, каково ей будет в этом ее неожиданном лесном материнстве, и стремился хотя бы вначале облегчить все то нелегкое, что уготовила ей их партизанская судьба. Как ни удивительно, но именно сейчас, через Клавку, он впервые за много лет почувствовал себя не бойцом-партизаном, не разведчиком или пулеметчиком, а прежде всего человеком, и это было для него ново и чрезвычайно приятно. Так, будто не было уже и войны.
Закинув за спину автомат, он занялся картошкой - перемыл ее в холодном ручье, наполнил казанок водой, снова раздул огонь и приладил на него казанок.
- У меня соли есть трохи, - сказал Грибоед, выйдя из тока и увидев на костре картошку.
- Да ну! Может, у тебя и хлеб есть? - отозвался Левчук.
- Не, хлеба нема. А посолить трохи буде.
Ездовой опустился возле костра на колени, из нагрудного кармана мундира достал красную тряпицу, развернул ее, затем развернул бумажку и двумя пальцами взял щепоть соли.
- Больше бери! Что эта твоя щепоть! - сказал Левчук.
Грибоед взял чуть больше, но, подумав, отсыпал и тремя пальцами бросил соль в казанок.
- Берагчи треба. Где ее возьмешь после…
- Ну как там Клавка? - спросил Левчук.
- Заснула. Хай поспить, ей теперь треба.
- А малый?
- И малый спить. Сиську пососал и спить. А что ему…
- Ну хорошо. Сядь, посиди тут.
- Не, я ужо в засень. А то горячо. Боюсь, голову напяче.
Действительно, солнце поднималось все выше, в гумне стало жарко, и не верилось даже, что еще недавно они страдали от стужи. Но что жара или стужа - главное, они ушли от немцев, зашились в лесную глушь, где не было никого - ни партизан, ни крестьян, ни немцев, в казанке доваривалась свежая бульбочка, обещая голодным какое ни есть насыщение. Все-таки самая большая беда их миновала, и если бы не смерть Тихонова, то Левчук, наверное, был бы доволен сегодняшней своей судьбой.
Правда, его немного тревожило отсутствие хозяев этого немудрящего жилища, все-таки им были нужны хозяин или еще лучше хозяйка, которые бы взяли на себя дальнейшую заботу о Клаве. К тому же Левчуку было необходимо кое о чем расспросить их, а может, и разжиться повозкой, если уж они не сумели сберечь свою. Но это была забота вообще, можно сказать, на потом, главная же забота с Клавой вроде бы уладилась благополучно, авось уладятся как-нибудь и остальные.
Картошка кипела, и, чтобы не прозевать, когда она сварится, Левчук все ширял в казанок протиркой, вынутой им из приклада ППШ. Протирка, однако, лезла с трудом, надо было еще варить, и он подкладывал в огонь все, что находил поблизости, - обломки струхлевших палок, доску, разломал тонкую жердь с изгороди. Грибоед с утомленным видом сидел на бороне под стеной и озабоченно глядел в огонь.
- Ну, что невеселый, дед? - взглянул на него Левчук. - Все же хорошо.
- Хорошо, да не все, - вздохнул Грибоед.
- Ну а что? Тихонов?
- Да хоть бы и Тихонов. Молодой еще. Хиба жить не хотел?
- Жить всем хочется. Да не всем выходит.
- Во пра то и думаю. А тут малое…
Малое, конечно, не вовремя, даже очень не вовремя, подумал Левчук. Если бы хотя на какую неделю раньше, когда не было этой блокады, а теперь действительно, каково ей будет с малым среди чужих людей, которых еще неизвестно где отыскать в этом гибельном, разоренном краю.
- Видно, надо еще где искать, - сказал Левчук. - А то черт его знает, дождешься ли тут кого.
Грибоед сидел молча, сосредоточенно глядел в костер, и Левчук, у которого от голода подвело живот, махнул здоровой рукой:
- Ладно. Сначала поедим бульбочки, а там видать будет…
9
Левчук просидел во дворе часа два, если не больше. Солнце спустилось за крышу соседнего дома, и двор утонул в широкой, растянувшейся тени. К Левчуку никто не подходил, не тревожил его на этой доске-лавке, двор жил своей обычной для него жизнью - дети развлекались соответственно своему возрасту, взрослые занимались хозяйственными делами выходного дня - поодаль от подъезда стряхивали половики, подметали дорожки; молодой мужчина возле забора выколачивал пестрый тяжелый ковер, и мощные удары его выбивалки отдавались гулким далеким эхом. Бабки посидели еще немного без солнца и потащились в свои квартиры, а мужчины возле недалекого гаража все еще ковырялись в чреве разобранного ими "Москвича". Там же вертелось несколько любопытных мальчишек.
Левчук хорошо изучил этот двор, все его углы и дорожки. В общем, тут ему нравилось - чисто, досмотрено, только чересчур много шума и людей, как на базаре в праздник. Правда, ко всему, наверно, нужна привычка. Он, например, привык к сельской тишине, которая редко нарушается человеческим гомоном, а больше голосами животных, птиц, далеким тарахтеньем трактора в поле. Тут же и гомон, и грохот, и тарахтенье - все вместе.
Перебирая в памяти разное из той давней истории, Левчук не мог избавиться от мысли-вопроса: кто он теперь? И какой он? Иногда, задумавшись, он зримо представлял себе его рослую фигуру, лицо уверенного в себе человека с внимательной, доброй улыбкой. Левчук не любил людей молчаливых, хотя сам не очень был разговорчив, но это сам. Он должен быть во всех отношениях лучшим. Возможно, он какой-нибудь инженер, специалист по части машин или механизмов, которых теперь развелось во множестве всюду. Может, даже сам строит машины, автомобили, к примеру. Автомобили Левчук уважал издавна, когда-то даже мечтал стать шофером, если бы не рука. Но с одной рукой не очень кем станешь. Года три назад в их колхоз приезжали из города шефы - инженер и техник, налаживали на ферме кормокухню, он немного поговорил с ними - понравились очень. Левчук даже подумал: а может, ион тоже специалист высокого класса. В общем, было приятно.
А может, он врач в какой-нибудь известной больнице, делает операции, лечит людей. Левчук знал, как это важно - умело лечить людей, сам после войны частенько наведывался в больницы, был даже в санатории инвалидов войны в Крыму. Там же у него случилось досадное недоразумение с врачихой, и он думал, что если бы на ее месте был доктор - мужчина, то, возможно, никакого недоразумения и не произошло. И ему потом несколько раз даже приснилось, что его лечит он, хотя и не знает, кого он лечит, и Левчук не может ему рассказать о себе, потому что разве поверит? Действительно, все существовало лишь в его памяти, какие же у него еще доказательства?
Конечно, он мог стать кем хочешь - даже в голову сразу не придет, кем он мог быть в этой жизни, если человек не глупый и учился. Учился, так это уж точно, окончил институт и еще что-то, может, даже кандидат или как там у них называются эти ученые. Одна девка из соседней деревни вышла в городе замуж за сильно ученого, летом вместе приезжали к матери, и жена не называла мужа иначе как мой кандидат. А мать, известно, темноватая женщина, все перепутала и раза два назвала его депутатом. Но он не обиделся.
Наверно еще, он хозяйственный, любит считать копейку и уж никак не увлекается чаркой, ставшей главной радостью многих мужчин. Правда, Левчук и сам когда-то имел такой грех, но уж давно выпивает только по праздникам или по какому-нибудь уважительному случаю, если, к примеру, заявятся гости. Но жизнь Левчука ему не в пример - он должен быть лучше.
Еще он не сквернословит, ни в коем случае. Не то чтобы совсем не сказал когда грубого слова, но уж не так, как некоторые из нынешних, - что ни слово, то мат. Таких Левчук не уважал нисколько, хотя бы они были куда как ученые или даже начальники. Это в войну, среди крови, голода, смерти ссорились и ругались, а теперь за что? Чего теперь не хватает в жизни?
Но кем бы он ни был по специальности или положению, прежде всего должен быть человеком. Левчук не вкладывал в это понятие какого-нибудь сложного или философского смысла, это у него формулировалось просто: быть добрым, умным и удачливым, но не за счет других. Он уже нагляделся в жизни на разных ловкачей, строивших свое благополучие за счет ближних и умевших быть умными с выгодой для себя. С наибольшею для себя пользой. Таких Левчук ненавидел, как можно было ненавидеть на войне тех, кто пытался выжить ценой гибели ближних. Сам он никогда нигде не схитрил, никого не обманул с корыстью для себя, это ему было противно, и он ненавидел все малые и большие хитрости в людях.
Впрочем, все это были его мечты, мысли, передуманные им за долгие тридцать лет - ровно половину своей не очень удавшейся жизни. На деле же, знал он, все может оказаться не так. Но он не хотел, чтобы оказалось не так, он жаждал, чтобы было так, как должно быть, как бы он хотел, чтобы было с его сыном, которого не дал ему бог. Вместо сына родились три дочки со всеми чертами их матери, ее характером, внешностью. Отцовского в них ничего не было. Виктор, конечно, не сын, но столько с ним связано. Все, что Левчук пережил потом, до конца войны, хотя тоже было не легче, но уже не то. Тогда же он выложился весь, может, даже превзошел себя, и на другой раз у него просто не хватило бы пороха…
10
Очередной раз ткнув в казанок протиркой, Левчук почувствовал, как та долезла до дна, и сказал Грибоеду отцедить - самому с одной рукой сделать это было неловко. Грибоед прикрыл казанок полой шерстяного, наверно, когда-то шикарного, с кантами мундира и опрокинул его над травой. Воды там оказалось немного, он дождался, когда она выльется вся до капли, и поставил казанок на огонь:
- Хай посохнет.
- Что там сохнуть! Неси в ток, есть будем.
Грибоед опять взял казанок, из которого валил пар, Левчук раскрыл двери тока. Задремавшая было Клава с маленьким белым свертком в руках очнулась от шума и слабо, как показалось Левчуку, улыбнулась одними губами.
- Давай есть будем! Вот бульбочка свежая. Наверно, свежей не ела в этом году?
Она сделала попытку приподняться, и Левчук ей помог, подвернул под спину соломы, подмял от стены кожушок. Не выпуская из рук малого, Клава кое-как устроилась, поправила на лбу волосы.
- Спить? - спросил Грибоед, подвигая к ней казанок.
- Спит. Что-то все спит и спит, - сказала радистка с некоторою даже тревогой в голосе.
- Ничего. Пускай спить. Буде, значит, як батька, спокойный.
- Спасибо вам, дядька, - покорно сказала Клава.
- Нема за что. Конешне, якая баба, может бы, лепей управилась…
- А и ты неплохо, - сказал Левчук. - Ни крику, ни плачу.
- Тэта не я. Што я? Тэта яна во.
Они вдвоем, обжигая пальцы, начали доставать из казанка горячие картофелины, а Клава покойно сидела, откинувшись к стене с малым под рукой. Левчук, взглянув на нее, сказал:
- Ну ешь. Чего ты?
- Там, в сумке, лонжа была, - сказала она.
И он, вытащив из-под Клавы тощую немецкую сумку, порылся в ее содержимом.
- Ложка - вот, на.
- И фляжечка там. Достань уж. Ради такого случая.
- Фляжка? Ого! Го-го! - не сдержался Левчук и действительно вскоре извлек из сумки белую алюминиевую флягу, в которой что-то тихонько плеснулось. - Самогон?
- Спирту немного. Держала все…
- Ох ты, молодчина! - проникновенно сказал Левчук. - Дай тебе бог здоровьечка, малому тоже. Грибоед, как, киданем?
- Ды ужо ж, коли такое дело, - смущенно ответил Грибоед, и глаза его как-то по-хорошему блеснули в пестрых от множества теней сумерках тока.
Они охотно и с некоторой даже торжественностью выпили разведенного во фляге спирта: сначала Левчук глотнул, выдохнул, сделал небольшую паузу и со смаком закусил картофелиной. Флягу передал Грибоеду, который сперва поморщился, сделал небольшой глоток, поморщился больше - всеми частями своего обвялого, без времени состарившегося лица.
- А хай на его! Ужо самогонка лепей.
- Сравнил! Это же чистый, фабричный… А то самогон…
- Так что, что фабричный. Кажу, приемней, мякчей быдта.
- А ты выпьешь? - Левчук поднял глаза на Клаву.
- Так нельзя же мне, видно, - смущенно ответила Клава.
- А чаму? - сказал Грибоед. - И выпей. Бывало, моя, как кормила, так иногда и выпье. В свята. Ребенок тады добра спить.
- Ну я немножко…
Она поднесла флягу к губам и немножко сглотнула, будто попробовала. Левчук удовлетворенно крякнул - чужое удовольствие он готов был переживать как свое собственное.
- Ну вот и хорошо! Теперь есть будем. Бульбочка хотя и нечищеная, а вкуснота. Правда?
- Вкусная картошка, да. Я, кажется, никогда в жизни такой не ела.
- Как грибы! Соли бы чуток побольше, а, Грибоед? - с намеком сказал Левчук. Но Грибоед только повертел головой:
- Нет, не дам. Савсем мало осталося. Яще треба буде.
- Не знал я, не знал. Скупой ты.
- Ну и что, что скупой? Каб же ее больше было. А так… На раз языком лизнуть.
Клава съела пару картофелин и откинулась спиной к стене.
- Ой, как в голове закружилось! - сказала она.
- Это ничего, это пройдет, - успокоил ее Левчук. - У меня у самого оркестр играет. Так весело.
Грибоед неодобрительно посмотрел на него. Морщины на лице ездового прорезались четче, что-то характерное и осуждающее появилось в его всегда обеспокоенном взгляде.
- Чаго веселиться? Яще солнце вунь где.
- Ну и что?
- А то. До вечера яще вунь кольки.