Агеев недоверчиво хмыкнул, но позволил хозяйке обложить рану пластинками сала, потом они туго обвязали ногу мягкими ситцевыми полосами. Было больновато, но двигать ногой стало сподручнее, острая боль минула, и он собрался выйти во двор. Тем более что предстояла работа, нелегальное его пребывание в этом сарайчике окончилось. Вчера Барановская ходила в полицию хлопотать о вернувшемся на постоянное место жительства сыне Олеге, просила у начальника Дрозденко разрешение открыть мастерскую по ремонту обуви. Чтобы легализоваться, Агееву надо было пристроиться на какую-нибудь работу, иначе ему грозило принудительное трудоустройство через полицию. К тому же он должен был что-то есть, а продовольственные возможности его хозяйки почти исчерпались, кроме огурцов и картошки с огорода, у нее ничего больше не было. Агеев видел, как всякий раз, чтобы накормить его, она отдавала последнее, иногда бежала к соседям одолжить хлеба, и этот добытый ею кусок с трудом лез ему в горло. Ему было неловко за себя, непрошеного ее нахлебника, и он все думал, как помочь ей и себе прокормиться. Так постепенно созрел в его голове этот, может, и сумасбродный план о сапожничестве. Барановская, подумав, с ним согласилась, оставалось получить разрешение полиции. И вот начальник Дрозденко, недоверчиво выслушав жительницу местечка, немного подумал и разрешил. Лишь в конце разговора добавил, что придет сам познакомиться с новым сапожником. Конечно, для знакомства он мог бы вызвать его в полицию, но Барановская сказала, что сын болен и не может ходить, повредил ногу по дороге из Волковыска. Начальник полиции криво ухмыльнулся, но промолчал, и она с легким сердцем заторопилась домой.
Надвигающиеся перемены в своей судьбе Агеев воспринял, однако, без радости, если не сказать больше – тайком он уже проклинал тот час, когда согласился свернуть в это местечко. Но вся беда в том, что ничего более подходящего ему не представилось, запросто он мог оказаться в плену или погибнуть где-нибудь в стычке с немцами. Так что с самого начала выбор у него был небольшой, приходилось соглашаться с тем, что предложил ночной гость Волков и уготовила ему его нескладная военная судьба.
Впрочем, этот вариант, может, был не из худших. Агееву и до армейской службы приходилось иметь дело с обувью, правда, далее мелкого ремонта его мастерство не поднялось, и о том, как шьются сапоги, он имел смутное представление. Но здесь шить сапоги, пожалуй, и не придется, следовало уметь совсем немного – подбить каблук или наложить заплатку, на большее он не замахивался. У самого выхода со двора на улицу кособоко ютилась старая, крытая гонтом беседка, когда-то приспособленная под поветь для просушки пожинков из огорода; три ее стороны были обшиты тесом, а четвертая, выходящая во двор, оставалась открытой. Именно эту беседку Агеев и облюбовал для мастерской, вчера они с Барановской затащили туда небольшой кухонный столик, один табурет. Инструменты отца Кирилла сохранились все в целости, и бывшая попадья сволокла с чердака тяжелый ящик с чугунной лапой, щипцами, молотками, колодками – все это Агеев разложил и развесил в беседке. Оставалось, однако, главное – обзавестись вывеской, потому что какая же мастерская без вывески? И вот весь этот день до вечера он вырезал ножом из старой фанерки объемные буквы. Конечно, буквы лучше бы написать, но у Барановской не оказалось ни краски, ни подходящего для того материала. Он вспомнил такого рода вывески, виденные им в Белостоке, и подумал, что его будет не хуже. Правда, буквы получались весьма корявые, тупой нож плохо резал фанеру, которая местами расслаивалась и ломалась. За время, пока он работал в беседке, по улице прошли, может, человек пять, каждый из них внимательно присматривался к нему, по-видимому, недоумевая, кто это колупается во дворе бывшей поповской усадьбы. И он с опаскою думал, признают ли его тут за поповского сына или он засыплется со своим нелепым подлогом. Но, так или иначе, отступать было некуда, приходилось играть роль, на которую его обрекла война.
Солнце стало клониться к закату, когда он прикрепил эту доску-вывеску к внешней стороне беседки. Получилось, конечно, неумело и примитивно, буквы трудно было расположить в одну линию, и они слегка вольничали, встав на доске каждая по себе. Но, в общем, с улицы было заметно, что тут "Ремонт обуви", в беседке лежали разложенные на столе инструменты, клубок суровых ниток, горстка мелких гвоздей в ржавой баночке из-под гуталина и хорошо просохшая березовая чурка для заготовки деревянных гвоздей – на подошву. Покончив с обустройством, Агеев уселся на табурет с брошенной на него телогрейкой, болезненно вытянул под столом свою бедолагу ногу.
Улица, однако, была пустой, за какой-нибудь час ни один человек не прошел больше мимо его дома, лишь за изгородью в соседнем дворе показалась и исчезла женская голова в платке. Все время хлопотавшая во дворе Барановская куда-то пропала, наверно, пошла в огород накопать картошки, и он, изрядно устав, пригорюнясь, сидел на табурете, чувствуя, что ввиду позднего времени сидение его потеряло смысл. И, когда он уже намеревался выбраться из-за стола, что с больною ногой оказалось непросто, в конце этой коротенькой улицы послышался говорок и показались две девушки. Одна была худенькая, среднего роста, с коротко стриженными светлыми волосами, в выгоревшем на солнце сарафане, с обнаженными до плеч руками; она тихонько засмеялась чему-то, обращаясь к подруге, такого же возраста, но пониже и поплотнее девчушке, на голове которой свеже белел платочек, повязанный по-городскому – узелком на затылке. Обе они игриво помахивали на ходу небольшими корзиночками в руках и беспечно болтали, пока не увидели его в беседке. Видно, его появление здесь их удивило, девушки враз примолкли и медленно подходили, оглядывая преображенную за день беседку. Несколько не дойдя до него, меньшая тихонько, но так, что он услышал, сказала подруге:
– Ой, Мария, не смотри на него так пристально!
Та, что была повыше, слегка толкнула локтем подружку, заставляя ее замолчать, а сама, не отрывая глаз, все всматривалась в него, и в этом взгляде ее ему показалось что-то хотя еще и неопределенное, но уже значительное, восторженно обещающее, что ли, словно она, радуясь, медленно узнавала его. Он, однако, не узнавал их, этих девушек он видел впервые и лишь проводил их взглядом – мимо беседки к соседнему дому на улице. Однако возле соседнего дома девушки остановились в нерешительности, коротко переговорили о чем-то, и одна решительным шагом вернулась к беседке.
– Вы и вправду чините обувь? – спросила она Агеева, застенчиво улыбнувшись.
– И вправду чиню, – с припрятанной усмешкой ответил Агеев.
– И недорого берете?
– Недорого, Мария.
– Ой, откуда вы знаете мое имя? – удивилась девушка.
– Я все знаю, – сказал он, уже открыто и широко улыбаясь.
– Нет, правда! Я вас тут раньше не видела.
– А я тут недавно.
Она помолчала недолго, что-то обдумывая или вспоминая.
– Так можно принести туфельки? У меня, знаете, от подошвы как-то... оторвалось.
– Принесите, посмотрим.
– А платить рублями или как?
– Как хотите. Можно рублями, а можно и продуктами.
– Вот хорошо! – обрадовалась Мария и, обернувшись, окликнула подругу: – Вера! Поди сюда.
Подруга неохотно, будто недоверчиво даже прошла вдоль штакетника и остановилась у входа во двор.
– За продукты чинит. Я уже договорилась, может, принесем наши туфли?
– Мне не надо, – махнула рукой Вера и с явным недоверием посмотрела на Агеева.
– Так я свои принесу. Завтра? Или можно сегодня?
– А когда хотите. Можно и сегодня.
– Нет, лучше завтра, – решила Мария. – А пока вот вам...
Сунув руку в покрытую платком корзинку, она достала оттуда горсть черных ягод.
– Вот вам задаток. Угощайтесь!
Агеев принял в подставленные пригоршни маленькую горсточку ее черники, смущенно поблагодарил, она мило улыбнулась на прощание и выскользнула в открытый, без калитки выход на улицу. Немного посидев в раздумье, он стал есть по одной черные, подернутые сизым налетом ягоды. Об этой своей первой заказчице он старался не думать. Подумаешь, угостила черникой и одарила ласковым взглядом вдобавок – до ласковых ли тут взглядов, когда творится такое. В этом самом местечке несколько дней слышится сплошной стон сотен людей, стоят в ушах их предсмертные хрипы, а эта – с ласковым взглядом! Нашел время думать о чем!
Старался не думать, но все-таки вопреки желанию думал, вернее, продолжал ее видеть такой, какой она только что была перед ним: стремительной и гибкой, с крепкими лодыжками загорелых ног, обутых в старенькие разношенные босоножки. Встряхнув копной светлых волос, она подхватила тогда подругу под руку, и они, помахивая корзиночками, скрылись за углом соседней избы.
Агеев просидел еще полчаса в своей пустоватой, наспех обставленной мастерской и никого не дождался. Никто к нему не спешил с обувью, прохожих на улице появлялось немного, да и те, наверное, были соседями с этой или ближайших улиц. Начало его новой сапожницкой карьеры, похоже, получалось комом, без единого намека на удачу. Когда дальнейшее ожидание потеряло смысл, он выбрался из-за стола и, опираясь на вырезанную вчера из орешины палку, вышел во двор.
Двор был хорош и живописен в своей милой сельской запущенности. Укрытый с одной стороны сплошным рядом построек, сверху он почти весь был упрятан под широко разросшиеся ветви старого клена, чей толстенный, в три обхвата ствол мощно вознесся подле беседки. За кленом на огороде росло несколько старых суковатых яблонь и стояли в ряд молодые вишенки над тропинкой, где вскоре и показалась его хозяйка с ведром свежей картошки. Не дойдя до входа в сарай, она опустила ведро на тропинку и оглянулась.
– Тут никого? Там это... Возле овражка вас ждут.
– Кто ждет? – вырвалось у Агеева.
Но хозяйка не ответила, только взглянула мимо него на улицу, и он догадался: не надо спрашивать. Он привычно одернул под узким пояском сатиновый подол рубахи и с дрогнувшим сердцем заковылял по тропинке мимо хлева и сараев на огородные зады к овражку.
Ковыляя, он всматривался в кустарник подлеска на краю овражка, что терялся в сутеми под вольно и высоко раскинувшейся стеной старых вязов, но там никого не было видно. Не было никого и на убранной полоске сенокоса за огородной изгородью, в одной стороне которой кривобоко темнела небольшая копенка сена. Именно из-за этой копенки кто-то взмахнул рукой, давая ему знак подойти, и Агеев свернул с тропинки. Он думал увидеть тут Волкова или Молоковича, но из-под копешки навстречу ему привстал тщедушный паренек в синей трикотажной сорочке с белой шнуровкой, это был его недавний знакомый, студент Кисляков, и Агеев сдержанно поздоровался.
– Ну как вы? Как нога? – поинтересовался Кисляков.
Агеев не спешил с ответом, ясно понимая, что не нога в первую очередь интересовала этого парня.
– Я от Волкова. Волков говорил с вами?
– Говорил, – не сразу ответил Агеев.
– Вот он передал, чтоб вы были у себя во дворе безотлучно. На днях привезут груз.
– Какой груз? – насторожился Агеев.
– Не знаю какой. Надо спрятать. А потом мы заберем.
– Вы?
– Я и те, кто будут со мной. Больше чтоб никому, – сказал Кисляков, вглядываясь куда-то в сторону ведущей из оврага тропинки. На Агеева он, кажется, и не взглянул ни разу.
– Понятно, что ж, – ответил погодя Агеев.
Он, конечно, сделает все как надо, только ему было немного не с руки подчиняться приказам этого щуплого парнишки, его самолюбие было задето от такой подчиненности. Но, видно, так надо. Или иначе нельзя, подумал он и спросил:
– А как Молокович?
– Молокович на станции. Но, дело такое, вы не должны с ним видеться. Если что надо, я передам.
– Вот как! А если что... Где мне тебя искать?
– Советская, тринадцать. Только это на крайний случай. А вообще мы незнакомы.
– Что ж, пусть будем незнакомы.
– И этот, что придет, скажет: от Волкова. И прибавит: Игнатия.
– Понятно.
– Вот такие дела, – сказал Кисляков и впервые открыто, даже вроде по-приятельски взглянул на Агеева.
– Что там на фронте? – спросил Агеев.
– Победа под Ельней, это за Смоленском, – сказал Кисляков. – Наши разгромили восемь немецких дивизий.
– Ого! Это хорошо. Может, теперь начнется, – обрадовался Агеев.
Это действительно было большой и неожиданной радостью для него, за лето истосковавшегося без единой удачи на фронте, и теперь этот худенький остроносый студентик с его известием показался ему давним, желанным другом.
– Ты все слушаешь? – спросил он с неожиданной теплотой в голосе, и Кисляков снизу вверх застенчиво усмехнулся ему.
– А как же! Каждую ночь.
– Ну и что там еще?
– Еще плохо. Тяжелые бои под Киевом.
Агеев не прочь был и еще поговорить с этим информированным парнишкой, но тот, видать, сказал все и вскочил из-под копешки.
– Так мы незнакомы. Не забудьте, – напомнил он на прощание.
– Ну как же! Запомню.
– Так я пошел.
Прямо от копешки он повернул к овражку и скоро исчез под вязами в зарослях ольхи и орешника. Агеев, хромая, пошел к стежке во двор.
Растревоженная за день нога остро болела при каждом движении, но теперь он мало прислушивался к боли, может, впервые за последние несколько дней отдаваясь радости, все-таки восемь разбитых дивизий – это была хотя и не решающая победа на фронте, но, может, ее благое предвестие. По крайней мере, очень хотелось, чтобы было именно так, и где-то в глубине души чувствовалось, что так оно и будет. Фронт покатится на запад, наши наконец соберут силы, и военная судьба переменится по справедливости. И тут перед его глазами опять встала Мария – ее улыбчиво-внимательный взгляд, лаской и добром проникающий в душу, исстрадавшуюся от неудач и одиночества, измученную сомнениями, несбыточными надеждами, жестокой пыткой войны. И совершенно непонятной была эта связь фронтовой вести с мимолетной встречей на исходе дня. Разве что счастливым обещанием того, что все скоро изменится к большой, настоящей радости.
Ужинали в тот вечер на крохотной кухоньке Барановской. В качестве сына хозяйки Агеев мог не скрываться, хотя и лишний раз высовываться на люди тоже было ни к чему. Маленькая, оклеенная уже выцветшими обоями кухонька поражала чистотой, какой-то удивительной опрятностью: пол, два гнутых стула и подоконник были чисто выскоблены, темный буфет застлан цветной салфеткой, окно завешено марлей. На дворе темнело, и они в робком сумеречном свете из единственного окна сидели за большим круглым столом со сваренной картошкой в фарфоровой миске. Подле лежали свежие огурцы на тарелке, хлеба был один черствый кусочек, от которого Барановская бережно отрезала три тоненьких ломтя. Выходящую во двор низкую дверь хозяйка заперла на крючок, две другие двери, одна из которых вела в горницу, а другая, оклеенная обоями, в кладовку, были также заперты. На стене в желтой потускневшей раме висел какой-то зимний пейзаж, от еще не остывшей плиты исходило приятное домашнее тепло. Вся эта спокойная вечерняя обстановка располагала к тихому разговору, и Агеев сказал:
– Варвара Николаевна, ответьте откровенно... Вот вы меня тут кормите, оберегаете... Это как – по своей охоте или потому, что вам... Волков приказал? – спросил Агеев, на две половинки разрезая огурец. Он давно собирался выяснить это у хозяйки, чтобы определить истинный смысл ее к нему отношения.
– А почему вы думаете, что мне приказал Волков? С какой стати ему мне приказывать? – удивилась Барановская.
– Ну, однако же, вот вы меня приютили. И даже более того – снабдили документами сына. А разве ж вы меня знаете?
– Почему же не знаю? Знаю преотлично. Вы командир Красной Армии. Раненный в бою с немцами. Вы же погибнете, если вам не помочь.
– Может, и так...
– Ну так как же я могу вам отказать в помощи? Ведь это было бы не по-человечески, не по-божески. А я же христианка.
– Скажите, а вы очень в Бога веруете?
– А во что же мне еще верить?
– И молитесь? Ну и там прочие обряды соблюдаете?
– Обряды здесь ни при чем. Верить в Бога – вовсе не значит прилежно молиться или соблюдать обряды. Это скорее – иметь Бога в душе. И поступать соответственно. По совести, то есть по-божески.
Она умолкла, и он подумал, что, по-видимому, все-таки не слишком понимает в той области, о которой завел разговор. Действительно, что он знал о религии? Разве то, что она опиум для народа...
– Вы святое Евангелие читали? – спросила Барановская, уставясь в него внимательным взглядом из затененных провалов глазниц.
– Нет, не читал. Потому что... Потому.
– Ну понятно. А, например, хотя бы Достоевского читали?
– Достоевского? Слышал. Но в школе не проходили.
– Не проходили, конечно. А ведь это великий русский писатель. Наравне с Толстым.
– Ну про Толстого я знаю, у Толстого было много ошибок, – сказал он, обрадовавшись, что уж тут кое-чего знает. – Например, непротивление злу.
– Далось вам это непротивление. Только это и запомнили у Толстого. Хотя и непротивление во многом справедливо, но спорно, допустим. А вот, прочитай Достоевского, вы бы знали, что если в душу не пустить Бога, то в ней непременно поселится дьявол.
– Дьявола мы не боимся, – улыбнулся Агеев.
– Дьявола вы не боитесь, это я знаю. Но вот немцев приходится бояться. А они для нас и есть воплощение дьявола. То есть злой разрушительной силы. Правда, силы извне.
– С силой, конечно, нельзя не считаться.
– Вот. А как противостоять этой силе?
– Против силы – только силой, разумеется.
– Ну да, это армия против армии. Там, конечно, две силы. И кто кого. Это война. А вот нам, мирному населению, как же? Мы-то что можем? Где наша сила?
Она задавала ему нелегкие вопросы, неуверенно отвечая на которые, он чувствовал уязвимость своих ответов и напрягал мысль, чтобы найти и выразить свою правоту, в которой был уверен. Но это оказалось не просто.
– Надо не подчиниться оккупантам.
– Не подчиниться – это хорошо. Но как? Вон евреев всех уничтожили. Как они могли не подчиниться? Для неподчинения нужна сила, а где им ее взять?
– Ну и что же делать, по-вашему? – спросил он, помолчав, сам не находя ответа на ее вопрос.
– Если ничего нельзя сделать, надо собрать силы, чтобы остаться собой. Не мельтешить душой, как это делают некоторые из расчета или из страха. Вот я хочу остаться собой, пусть в соответствии с христианской моралью, чтобы помочь другому. Вам или Волкову, потому что вы нуждаетесь в помощи и ваша, Богом вам данная жизнь находится под угрозой. К тому же я не могу не помнить, к какому народу принадлежу, какие муки перенес на фронте мой муж в ту, николаевскую войну. От чьей руки погиб мой брат. И я вижу, что делается сейчас. Как же я могу быть безучастной?
– Но вы же понимаете, что вам угрожает?
– Слава богу, не маленькая. Но что же я могу сделать? Что будет, то будет. От судьбы не уйдешь. Не очень умно, но утешительно все-таки. А человек всегда нуждается в утешении.
– Это конечно, – сказал он. – А я, признаться, опасался...
– Чего? Наверное, что я попадья?
Он промолчал, но она все поняла и, вздохнув, тихо сказала:
– Это, конечно, для меня огорчительно. Тем более что давно уже не попадья. Но Бог вас простит. Я понимаю вас.