XXVIII. Катулл – Клодии в Рим
(Эти два письма, написанные, по-видимому, 11 или 12 сентября, так и не были отправлены. Оба они черновики письма, уже приведенного под номером XIII. Катулл не уничтожил их сразу, ибо две недели спустя они были обнаружены в комнате поэта тайной полицией Цезаря, и копии их были представлены диктатору.)
Убей меня сразу – ведь ты этого хочешь, а я не могу убить себя сам, мои глаза словно прикованы к какому-то спектаклю, и я слежу за ним затаив дыхание, желая узнать, какую новую пытку ты мне готовишь. Я не могу убить себя сам, пока не увижу воочию все твое чудовищное нутро. Кто ты? Убийца… палач… насмешница… сосуд лжи… маска… предательница всего рода человеческого.
Неужто мне так и висеть распятым на этом кресте и никак не умереть?.. Неужто мне так и глядеть на тебя века и века?
К кому мне кинуться? К кому воззвать о помощи? А есть ли они, эти боги? Может, даже их ты согнала своим криком с небес?
Бессмертные боги, зачем вы послали на землю это чудовище – чему, чему вы хотели нас научить? Что прекрасная оболочка – лишь вместилище пороков? Что любовь – личина ненависти?
Нет… нет… этого урока мне от вас не надо… Истина в другом… Я никогда не узнаю ее любви, но благодаря вам знаю, что любовь существует.
Ты пришла в мир – изувер, убийца, – чтобы погубить того, кто умеет любить, ты устроила предательскую засаду и со смехом и воем подняла топор, чтобы погубить в душе моей то, что живет и любит… но бессмертные боги помогут мне избавиться от этого ужаса, излечиться от той, кто в личине любимой ходит среди людей, коварно внушая любовь, чтобы потом ее убить. Ты избрала меня жертвой – того, у кого только одна жизнь и только одна любовь и кто больше никогда не полюбит.
Но знай, исчадие Аида, что, ты хоть и убила единственную любовь, на какую я был способен, ты не убила во мне веры в любовь. И вера эта открыла мне, кто ты есть.
Мне нечего тебя проклинать – убийца переживает свою жертву лишь для того, чтобы понять: избавиться он хотел – от самого себя. Всякая ненависть – это ненависть к себе. Клодия прикована к Клодии – неизбывным отвращением.
XXVIII-А. Катулл – Клодии
Я знаю, знаю, что ты никогда не обещала мне постоянства. Как часто с показной честностью бесчестных ты уклонялась от поцелуя, чтобы утвердить свою независимость от каких-либо обязательств. Ты клялась, что любишь меня, и, смеясь, предупреждала, что не будешь любить меня вечно.
Я тебя не слышал. Ты говорила на непонятном мне языке. Я никогда, никогда не смогу представить себе любовь, которая предвидит собственную кончину. Любовь сама по себе – вечность. Любовь в каждом своем мгновении – на все времена. Это единственный проблеск вечности, который нам позволено увидеть. Поэтому я тебя не слышал. Твои слова были бессмыслицей. Ты смеялась, и я смеялся с тобой. Мы лишь играли в то, что нам не дано любить всегда. Мы смеялись над теми миллионами обитателей Земли, которые играют в любовь и знают, что любви их настанет конец.
Прежде чем навсегда выбросить тебя из головы, я еще раз задумаюсь о тебе.
Что с тобой будет?
Какая женщина на всем белом свете была окружена такой любовью, какую дал тебе я?
Безумная, знаешь ли ты, что ты отвергла?
Пока бог любви смотрел на тебя моими глазами, годы не могли тронуть твоей красоты. Пока мы говорили с тобой, уши твои не слышали злоязычья толпы, полного зависти, презрения и подлости, которыми изобильна наша людская порода; пока мы любили, ты не знала одиночества души – неужели и это ничего для тебя не значит? Безумная, знаешь ли ты, что ты отвергла?
Но это еще не все. Твое положение стало в тысячу раз хуже. Теперь ты разоблачена: тайна твоя открыта. Раз я ее знаю, ты больше не можешь скрывать ее от себя; ты извечная убийца жизни и любви. Но как, должно быть, ужасно тебе сознавать неудачу, ибо ты только обнажила величие и могущество твоего врага – любви.
Все, все, что говорил Платон, – истина.
Ведь тот, кто тебя любил, был не я, не я сам по себе. Когда я глядел на тебя, ко мне нисходил бог Эрос. Я был больше, чем только я. Во мне жил бог, он смотрел моими глазами и говорил моими устами. Я был больше, чем я, и, когда твоя душа постигала, что во мне бог и что он глядит на тебя, тобою овладевало на время что-то божественное. Разве ты мне это не говорила, не шептала в те часы?
Но долго выносить его присутствие ты не могла, потому что родилась на свет извергом и убийцей всего, что живет и любит. Ты носишь личину любимой, а существуешь только затем, чтобы расставлять одну предательскую ловушку за другой; ты живешь только ради той минуты, когда со смехом и визгом поднимешь топор и вырубишь ростки жизни и ростки любви.
Я больше не задыхаюсь от ужаса. Я больше не дрожу. Я могу спокойно размышлять над тем, откуда у тебя такая тупая ненависть к жизни и почему боги позволяют врагу рода человеческого ходить среди нас. Я никогда тебя не пожалею – ужас не оставляет места для жалости. Когда-то в тебе пробуждалось благородное стремление нести свет, но оно было отравлено в самом зачатке.
Я любил тебя и никогда уже не буду таким, каким был, но чего стоит моя беда по сравнению с твоей?
XXVIII-Б. Катулл
O, di, si vestrum est misereri, aut si quibus unquam
Extremam iam ipsa in morte tulislis opem,
Me miserum aspicite et, si vitam puriter egi
Eripite hanc pestem perniciemque mihi.
Quae mihi subrepens imos ut torpor in artus
Expulit ex omni pectore laetitias.
Non iam illud quaero, contra ut me diligat illa,
Aut, quod non potis est, esse pudica velit;
Ipso valere opto et taetrum hunc deponere morbum.
O di, reddite mi hoc pro pietate mea.Боги! Жалость в вас есть, и людям не раз подавали
Помощь последнюю вы даже на смертном одре.
Киньте взор на меня, несчастливца, и ежели чисто
Прожил я жизнь, из меня вырвите черный недуг!
Оцепенением он проникает мне в члены глубоко,
Лучшие радости прочь гонит из груди моей.
Я уж о том не молю, чтобы она предпочла меня снова
Или чтоб скромной была, – это немыслимо ей,
Лишь исцелиться бы мне, лишь мрачную хворь мою сбросить.
Боги! О том лишь прошу – за благочестье мое.
XXIX. Цезарь – Корнелию Непоту
(23 сентября)
Письмо это не подлежит огласке.
Мне сообщили, что вы друг поэта Гая Валерия Катулла.
До меня окольным путем дошел слух, что поэт либо болен, либо находится в крайне угнетенном состоянии духа.
Я многие годы был дружен с его отцом, и, хотя мне редко доводилось видеть самого поэта, я слежу за его творчеством с большим интересом и восхищением. Я хотел бы, чтобы вы навестили его и сообщили мне о его состоянии. Более того, я просил бы вас в любое время, в любой час известить меня, если он заболеет или попадет в бедственное положение.
Уважение, которое я питаю к вам и вашим трудам, позволяет мне добавить, что я почту за обиду, если вы или ваша семья сразу же не сообщите мне о любых невзгодах, какие могут случиться у вас (да уберегут вас от них бессмертные боги). С самых ранних лет я понял, что истинные поэты и историки – лучшее украшение страны; со временем это убеждение только укрепилось.
XXIX-А. Корнелий Непот – Цезарю
Как приятно было узнать, что великий вождь римского народа озабочен здоровьем моего друга и земляка Катулла и дружески относится ко мне и моим близким.
Десять дней назад один из членов Эмилиева клуба для игры в шашки и плавания, где проживает поэт, в самом деле явился ко мне посреди ночи и сообщил, что состояние Катулла очень тревожит его друзей. Я поспешил к нему, он был болен и бредил. Врач-грек Сосфен дал ему рвотное, а потом успокаивающие средства. Мой друг меня не узнавал. Мы просидели возле него всю ночь. Утром ему стало гораздо лучше. Мужественно собравшись с силами, он поблагодарил нас за внимание, заверил, что выздоравливает, и попросил оставить его одного. Когда я снова навестил его во второй половине дня, он спокойно спал. Вскоре его разбудил растяпа посыльный – он принес письмо от той женщины, которая играет не последнюю роль в его несчастьях, что явствовало из его бреда. Он прочел письмо при мне и долго молчал, погрузившись в раздумье. Не сказав ни слова о том, что там было написано, Катулл, несмотря на все наши уговоры, тщательно оделся и ушел.
Я сообщаю диктатору все эти подробности, чтобы он смог сам сделать необходимые выводы.
XXX. Дневник в письмах Цезаря – Луцию Мамилию Туррину на остров Капри
991. (О Клеопатре и ее приезде в Рим.)
Египетская царица приближается. Маленькая крокодилица, овеваемая опахалами, плывет через пролив.
Моя переписка с Ее Величеством была, как и следовало ожидать, весьма бурной. Латынь ее хромает, но там, где требуется точность, она, я заметил, царицу не подводит.
Я не жду буквального выполнения условий, которыми я обусловил ее визит. Царица не способна точно выполнять какие бы то ни было указания. Даже когда ей кажется, что она подчиняется беспрекословно, она ухитряется допустить кое-какие отклонения. Этого надо ожидать. Признаюсь, такая неизменная изменчивость имеет свою прелесть, хотя мне не раз приходилось напускать на себя суровость. А виной всему ее безмерная гордыня и самоволие женщины, привыкшей карать смертью за малейшее неповиновение.
Ее письма – а в одном случае и ее молчание – меня восхищают. Теперь она настоящая женщина и настоящая царица. Порой я ловлю себя на том, что для меня она больше женщина, чем царица, и стараюсь прогнать эти мысли.
Клеопатра – это Египет. Она и слова не вымолвит, и до ласки не снизойдет без политической подоплеки. Каждый разговор с ней – правительственный договор, каждый поцелуй – международное соглашение. Мне иногда хочется, чтобы общение с ней не требовало постоянной осторожности, а в ее благосклонности было бы больше порыва и меньше искусства.
Но вот уже много-много лет я не видел бескорыстной привязанности ни от кого, кроме тебя, моей тетки и моих солдат. Даже дома я как будто все время играю в шашки. Я теряю шашку, мне угрожают с фланга, я собираю силы для вылазки, выхожу в дамки. Моя дорогая жена, кажется, получает удовольствие от этих непрерывных схваток, хотя они не обходятся без слез.
Больше того, уже много лет я не чувствовал к себе бескорыстной ненависти. День за днем я приглядываюсь к своим врагам, жадно надеясь найти среди них человека, ненавидящего меня за то, что я есть, или хотя бы "за Рим". Меня обвиняют в том, что я окружил себя бессовестными проходимцами, обогащающимися на своих постах. Порою самому мне кажется, что меня в них подкупает откровенная жадность; они не притворяются, будто любят меня. Я испытываю даже удовольствие, когда тот или иной из них ненароком выкажет мне презрение – в том океане лести, где я вынужден жить.
Как трудно, дорогой Луций, не стать таким, каким тебя видят другие. Раба держат в двойном рабстве – и его цепи, и взгляды окружающих, твердящие ему: ты – раб. Диктатора принято считать скаредным на благодеяния, безрассудным в немилости, завистливым к чужим талантам, жаждущим лести, и я теперь не десять, а двадцать раз на день чувствую, как до всего этого опускаюсь, и вынужден себя одергивать. И десять раз на день в ожидании приезда египетской царицы я мечтаю о том, как теперь, став женщиной, она поймет, насколько бескорыстно я даю все, что могу дать и ей, и ее стране; ей нет нужды хитрить, ей нечего добиваться, все ее уловки не дадут ей того, что ей не положено получить. И если она это поймет, мы с ней достигнем такого… Но тут я перехожу в область невозможного.
XXXI. Цицерон из Рима – Аттику в Грецию
(Над этим письмом много потешались и в античности, и в средние века. Может быть, оно подделка. Мы знаем, что Цицерон написал Аттику письмо о природе брака и что в двух последующих письмах он просил своего друга это письмо уничтожить – вероятно, Аттик так и поступил. С другой стороны, до нас дошло больше десяти вариантов этого предполагаемого письма. Они разительно отличаются друг от друга и уснащены явными вставками довольно фривольного характера. Мы отобрали отрывки, вошедшие в большинство вариантов, ибо предполагаем, что секретарь Аттика, прежде чем уничтожить письмо, снял с него копию, и эта копия ходила по рукам в Римской империи.
Вспомним, что Цицерон не только развелся со своей всеми уважаемой женой Теренцией после многолетних и, все более бурных семейных скандалов, но тут же вступил в новый брак со своей богатой молодой воспитанницей Публией и вскоре опять развелся, что брат Цицерона Квинт давно состоял в далеко не мирном браке с сестрой Аттика Помпонией и только что с ней развелся и что любимая дочь Цицерона Туллия была не слишком счастлива с Долабеллой, честолюбивым и распутным другом Цемия, которого отец сам для нее выбрал в мужья.)
Лишь один брак из ста бывает счастливым. Это не единственное из тех правил, мой друг, о которых все знают, но молчат. И не удивительно, что брак, который составляет исключение, прославляют повсюду: ведь только о необычном и говорят. Но безумие рода человеческого проявляется и в том, что нам всегда хочется превратить исключение в правило. Исключение привлекает нас потому, что каждый считает себя существом исключительным и предназначенным для исключительного; наши молодые люди и девушки вступают в брак либо с убеждением, что девяносто девять браков из ста счастливые и лишь один несчастный, либо веря в то, что им суждено исключительное счастье.
Но, учитывая женскую натуру и природу страсти, притягивающую женщин и мужчин друг к другу, как можно надеяться, что они избегнут мук, горших, чем все муки Сизифа и Тантала, вместе взятые.
Женившись, мы передаем в женские руки управление домашним хозяйством, и они тут же по мере своих сил завладевают нашим имуществом. Они воспитывают наших детей и этим обретают право устраивать их дела, когда те достигнут зрелости. Во всем этом они преследуют цели, обратные нашим, мужским. Женщинам нужны лишь тепло очага и крыша над головой. Они живут в страхе перед грядущими несчастьями, и никакая защита не кажется им надежной; для них будущее не только неведомо, но и чревато бедой. И нет такого обмана, к какому они не прибегнут, нет такой алчности, какой они не проявят, нет таких развлечений или потребностей просвещенного ума, которым они не объявят войну, чтобы уберечься от неведомого зла. Если бы наша цивилизация зависела от женщин, мы бы до сих пор жили в пещерах и все изобретения кончились бы открытием огня для домашних нужд. Все, чего они требуют от пещеры, кроме самого крова, – это чтобы она была чуть пороскошнее, чем у жены соседа; а своим детям желают лишь безмятежной жизни в такой же пещере, в какой выросли сами.
Брак вынуждает нас выслушивать пространные разглагольствования наших жен. Ну а разговоры женщин и семейном кругу – я уж не говорю о другой напасти, об их беседах в обществе, – если откинуть мелкие хитрости и невнятицу, затрагивает лишь две темы: как сохранить незыблемым то, что есть, и как пустить пыль в глаза.
Чем-то они похожи на разговоры рабов, и неудивительно: положение женщин в нашем обществе не многим отличается от положения рабов. Об этом можно было бы пожалеть, но я не буду среди тех, кто хочет изменить существующий порядок. Разговоры рабов и женщин насквозь пронизаны хитростью. Коварство и насилие – два выхода, доступных обездоленным; а насилие доступно рабам лишь при тесном единении этих злосчастных друг с другом. Государство справедливо препятствует такому единению и неусыпно за ними следит; поэтому рабу приходится добиваться своих целей коварством. Женщинам тоже закрыты пути к насилию, потому что они неспособны объединиться; они, как греки, не доверяют друг другу, и не без основания. Поэтому они прибегают к хитрости. Как часто, заглянув на одну из своих вилл и проведя день в разговорах с управляющими и батраками, я ложился спать таким измученным, словно состязался с каждым из них в борьбе, напрягая все телесные и душевные силы, чтобы меня не искалечили или не ограбили. Раб преследует свои заветные цели, пользуясь всеми доступными ему ходами – и прямыми и окольными, нет такой ловушки, какую бы он тебе не подставил, нет такой лести, такой видимости логики, игры на твоих страхах или жадности, на какие он не пошел бы; и все это чтобы уклониться от постройки беседки, расправиться с подчиненными, сделать попросторнее свою хижину или получить новый плащ.
Так же ведут себя женщины, однако насколько разнообразнее у них цели, насколько богаче боевые средства, насколько сильнее страсть к достижению своих целей.
Раб в основном жаждет удобства, в то время как женские потребности определяются тем, что составляет самый смысл ее жизни: охрана собственности, почет, который ей оказывают знакомые матроны, хотя сама она их презирает и боится; содержание взаперти дочери, которую она хочет оставить невежественной, лишить всяких радостей и превратить в животное. Стремления женщины так глубоко в ней заложены, что кажутся ей естественными, мудрыми, непреложными. Поэтому всякое другое мнение она может только презирать. Такой натуре разум кажется ненужным и пустячным, она глуха к его доводам. Мужчина может спасти государство от гибели, править миром и стяжать бессмертную славу своей мудростью, но в глазах жены он остается безмозглым идиотом.
(Далее идет раздел, где говорится об интимных отношениях. Он был так искажен игривыми и богатыми на выдумку переписчиками, что установить первоначальный текст не представляется возможным.)