- Я… Мне… - Ана нерешительно оглянулась на мужа. - Наверно… Мартином. - Ее начала бить дрожь. - Сеньор, он некрещеный.
Эшли вспомнил: если обращаешься к латиноамериканцу и хочешь, чтобы он тебя слушал, нужно дотронуться до него рукой. Он легонько сжал пальцами тонкое запястье Аны и сказал удивленно и укоризненно:
- Но, Ана, дитя мое! Неужели ты веришь в такие глупости?
Она бросила на него короткий испуганный взгляд.
- Твой Мартинито еще безгрешен.
- Да, сеньор! Да.
- Что ж, ты хочешь меня уверить, будто господь бог карает безгрешных младенцев?
Она молчала.
- А тебе неизвестно, что сам папа римский с высоты своего золотого престола обличал перед всем миром это злостное заблуждение? Господь наш, сказал он, скорбит о том, что находятся люди, подобным образом заблуждающиеся. - Еще несколько минут Эшли углублял и растолковывал сказанное. Ана слушала, не сводя с него глаз. Наконец, он заключил с улыбкой: - Мартинито уже не здесь, Ана.
- Где же он, сеньор?
- Там, где ему хорошо. - Эшли округлил перед собой руки, будто бережно держа в них младенца. - Где ему очень, очень хорошо.
Ана что-то произнесла еле слышно.
- Что ты говоришь, mi hija?
- Он ничего не мог сказать. Смотрел, широко раскрыв глаза, а сказать ничего не мог.
- Ана, у меня четверо детей. Я знаю, как это бывает, когда они еще совсем маленькие. Нам, родителям, они могут сказать все, что захотят. Ты это и сама знаешь.
- Да, сеньор… Он спрашивал: "За что?"
Эшли крепче сжал пальцами ее запястье.
- Ты права. Он спрашивал: "За что?" И еще кое-что он сказал.
- Что, сеньор?
- "Помните обо мне!"
Ана заволновалась.
- О сеньор, я никогда не забуду Мартинито, - торопливо проговорила она. - Никогда, никогда!
- Мы не знаем, за что мы страдаем. Не знаем, за что страдают бесчисленные миллионы людей. Но одно мы знаем. Вот ты страдаешь сейчас. Лишь тому, кто страдал, дано умудриться душой.
- Как, как вы сказали, сеньор?
Он вполголоса повторил свои слова. Ана растерянно огляделась. До сих пор она понимала то, что говорил дон Хаиме. Но эта последняя его мысль была слишком сложна для ее понимания.
Эшли между тем продолжал:
- У тебя будут еще дети - и сыновья будут, и дочери. Потом ты состаришься, станешь бабушкой. И когда-нибудь, в день твоих именин, все твои дети и внуки соберутся вокруг тебя. Они будут тебе говорить: "Mamita Ана, золотая ты наша", "Mamita Ana, tu de oro", и ты тогда вспомнишь о Мартинито. В этом мире лишь тот знает настоящую любовь, Ана, кто умудрен душой. Так ты не забудешь Мартинито?
- Нет, сеньор.
- Никогда не забудешь?
- Никогда, никогда, сеньор.
Он встал, чтобы распрощаться и уйти. Тогда, глянув на него снизу вверх и сделав едва заметный жест в сторону ребенка, она обратилась к нему с тихой просьбой. Она просила свершить обряд. Ведь он был из мира великих, тех, у кого есть деньги, кто обедает за столом и умеет читать и писать, - из мира избранников божьих, наделенных волшебным могуществом. Эшли не был уверен, помнит ли он, как нужно складывать пальцы для крестного знамения. Хоть он и состоял семнадцать лет прихожанином коултаунской церкви, ему всегда было ненавистно все, связанное с церковной обрядностью, а ненавистнее прочего - слова молитвы. Раз он сказал Беате, когда не опасался, что дети могут услышать: "Молиться надо бы по-китайски". Чтобы не отказать Ане, он дважды прочитал наизусть Геттисбергскую речь Линкольна, сперва полушепотом, затем в полный голос. Ана слушала, опустясь на колени. Он прочитал: "В тени каштановых ветвей там кузница стоит". Начал было монолог шекспировской Порции, который так вдохновенно декламировала Лили: "Не знает милосердье принужденья", но запутался в первых же строках. И тогда стал говорить, обращаясь к своим детям: "Полагаюсь на тебя, Роджер, ты теперь главная опора у матери. Нам пока непонятно то, что с нами случилось. Будем жить так, Софи, словно мы верим, что какой-то смысл в этом есть. Будем жить так. Забудьте обо мне. Вычеркните меня из памяти и живите. Живите. Аминь! Аминь!"
Он пошел домой. Непонятная слабость овладела им. Он с трудом волочил ноги. Едва успев закрыть за собой дверь, он рухнул во весь свой рост на пол. Голова его стукнулась о выступ камина. Когда он пришел в себя, - это было часа через четыре, - оказалось, что на голове у него настоящий колтун. Волосы слиплись от крови и их нельзя было расчесать.
Раз в неделю, а то и чаще, Эшли приходил пить чай к доктору Маккензи. Приходил первое время в надежде потолковать о специфике меднорудного дела, но хозяин сразу же недвусмысленно дал понять, что после захода солнца медь для него больше не существует. Своих товарищей по работе они по безмолвному соглашению в разговоре не касались; говорить лично о себе ни один, ни другой не был склонен. Оставалась одна лишь тема, подсказываемая названиями книг, которыми были уставлены полки вдоль стен, - восточные религии и религии древнего мира. Эшли рад был побеседовать и об этом, однако же скоро понял, что ни пользы, ни удовольствия от этих бесед не получит. Ко всем видам человеческой деятельности - кроме горного дела - доктор Маккензи относился иронично и бесстрастно. Эшли был чужд иронии сам и не понимал ее у других; и ему представлялось недопустимым с бесстрастием исследователя подходить к тем верованиям, что несли утешение, а порой и душевную пытку бесчисленным миллионам людей. Его коробило от снисходительно-отрешенной улыбки, сопровождавшей рассказы о человеческих жертвах во славу религии - о карфагенских девственницах, обреченных на заклание, о младенцах, сожженных на алтаре Ваала, о вдовах, вместе с мужьями горевших на погребальных кострах. Эшли хотелось вникнуть в суть этих жертвоприношений; он даже пытался вообразить себя их участником. Улыбка при таком разговоре казалась ему кощунственной. Было и еще одно обстоятельство, от которого Эшли становилось не по себе во время бесед с доктором Маккензи. Почти всякий раз, точно по заранее обдуманному плану, хозяин задавал гостю заведомо недозволенные вопросы. Так уж повелось издавна, что люди, силою обстоятельств закинутые далеко от родных мест, иногда кое-что рассказывают о себе, если пожелают, но расспрашивать их не полагается. Доктор Маккензи постоянно нарушал этот неписаный закон. "Скажите, мистер Толланд, вы были когда-нибудь женаты?", "У вас и мать и отец - уроженцы Канады?" Эшли складно лгал в ответ и спешил вернуть разговор к древним религиям.
Он узнал, что египтяне на протяжении десяти тысяч лет истово верили: любой из них, если будет сочтен достойным, может стать после смерти богом Озирисом. Да, и перевозчик душ умерших повезет душу будущего "Маккензи-Озириса" или "Толланда-Озириса" вниз по Нилу, в чертог высшего судии. Там, если она не угодит по дороге в пасть крокодила или в пасть шакала, ее взвесят на весах и решат ее участь. Эшли слушал как зачарованный грозную формулу Исповеди от Противного ("Я не отводил воду в сторону от того русла, где ей назначено течь", "Я не…"). А миллионы индийцев верили и сейчас верят, что умерший рождается снова и снова, и в конце концов, если будет сочтен достойным, может стать Бодисатвой, одним из воплощений божества. Эшли все эти образы и представления не казались удивительными. Бывали даже минуты, когда он готов был сам поверить в нечто подобное. Другое удивляло его - тон, которым об этом повествовал доктор Маккензи. Много разных вопросов теснилось в сознании Эшли, но он не решался задать их собеседнику. Он только слушал. Иногда он брал у Маккензи книги и пробовал читать дома; но это случайное бессистемное чтение мало что ему разъясняло. Да он и не привык много читать. Книгочеем в семье всегда была Беата.
Как-то раз он все же отважился спросить.
- Доктор Маккензи, вот вы часто возвеличиваете древних греков. А почему они поклонялись стольким богам?
- Ну, на этот вопрос можно ответить по-разному - проще всего так, как учили нас в школе. Когда Грецию наводняли переселенцы из других стран, или она заключала новый союз, или завоевывала город-государство противника, греки давали чужим богам место среди своих, а иногда отождествляли часть из них со своими. Форма гостеприимства, если хотите. Но в общем они следили, чтобы число главных богов не превышало двенадцати - хотя эти двенадцать не всегда были одни и те же. Я, впрочем, считаю, что тут надо смотреть глубже. Замечательный это был народ - древние греки.
Время от времени доктор Маккензи - вот как сейчас - забывал об иронии и настраивался на более серьезный лад. Первым признаком такой перемены служило появление в его речи долгих пауз. Эшли терпеливо ждал.
- Эти двенадцать богов соответствовали двенадцати основным типам человека. Греки брали за образец самих себя. Меня, вас, своих жен, матерей, сестер. Они изучали разные людские характеры и наделяли ими своих богов. В сущности, они просто возводили самих себя на Олимп. Переберите их главных богинь; одна - мать и хранительница домашнего очага, другая - возлюбленная, третья - девственница, четвертая - ведьма из преисподней, пятая - хранительница цивилизации и друг человека…
- Это кто же? Кто пятая, сэр?
- Афина Паллада. Минерва римлян. Ей плевать на стряпню и пеленки, которыми занимается Гера, на духи и косметику Афродиты. Она подарила грекам оливковую ветвь; кое-кто считает, что она им дала и коня. Она хотела, чтобы город, носящий ее имя, стал маяком на высокой скале, указывающим путь человечеству, и она, черт возьми, своего добилась. Она верный друг всякого, кто заслуживает ее дружбы. Мать не помощница сыну, как и жена мужу, как и возлюбленная любовнику. Всем трем нужно, чтобы мужчина принадлежал им. Служил бы их личным интересам. Афине же нужно, чтобы он возвышался и совершенствовался сам.
Эшли, пораженный, с трудом перевел дух.
- Какого цвета глаза были у Афины, сэр?
- Какого цвета глаза?.. М-м… Дайте подумать. "И явилась Одиссею-скитальцу сероокая Афина под видом седой старухи, и он не узнал ее. "Встряхнись, - сказала она. - Нечего тут сидеть и лить слезы на берегу, море и так соленое. Возьми себя в руки, приятель, и следуй моим советам. Вернешься еще домой, к своей дорогой жене, будь спокоен!"" Серые глаза… Нередко приходится огорчаться этой сероглазой.
- Отчего?
- А оттого, что ей никогда не достается золотое яблоко. Оно всегда достается Афродите, а та сразу же начинает мутить все кругом. Но и у нее, бедняжки, есть свои огорчения. - Тут доктор Маккензи весь затрясся от беззвучного смеха и не мог продолжать, пока не проглотил одним духом полную чашку чаю. Чай на больших высотах действует как хмельное.
- Отчего бы огорчаться Афродите?
- А как же! По ней ведь любовь - это весь смысл жизни, начало ее и конец, и решение всех задач. На время ей удается внушать это и своим поклонникам, но только на время. А там поклонник уходит от нее - воевать или строить города, или добывать медь. И тогда Афродита приходит в неистовство. Мечется, рвет подушку в клочья. Бедняжка! Единственное ее утешение - зеркало. Кстати, знаете, почему считается, что Венера вышла из моря?
- Нет.
- Море при тихой погоде - то же зеркало. И приплыла она к берегу в раковине. Улавливаете связь? Жемчуг. Венера одержима страстью к драгоценностям. Потому она и взяла в мужья Гефеста. Чтобы он добывал ей алмазы из горных недр.
Снова смех. У Эшли начиналась головная боль. Что толку разговаривать, если разговор не всерьез!
- А вы - кто? - вдруг спросил доктор Маккензи.
- Как это "кто"?
- На кого из богов вы похожи?
Эшли не знал, что сказать.
- Вы непременно похожи на одного из них, Толланд. Тут никуда не денешься.
- А вы сами, доктор?
- Ну, это просто. Конечно, я - Гефест, кузнец. Все мы, горняки - кузнецы и землекопатели. Копошимся в утробе гор, преимущественно вулканов… Но давайте все же выясним с вами. Вы ведь не нашего, не горняцкого племени. Вы только играете в горняка. Может быть, вы - Аполлон, а? Исцелитель, поэт, пророк?
- Нет-нет!
- Тогда Apec, воитель? Едва ли. Может быть, Гермес - делец, банкир, враль, плут, газетчик, бог красноречия, помощь и утешение умирающих? Нет, для Гермеса вы недостаточно веселый.
Эшли потерял уже всякий интерес к этой беседе, но из вежливости задал еще вопрос или два.
- Доктор Маккензи, чем же враль и мошенник может помочь умирающему?
- У греков может. Ведь мы говорим о греках. Все их боги и богини двулики. Даже Афина Паллада, если ее раздразнить, легко превращается в разъяренную фурию. Гермес был еще и богом странствий, расстояний, дорог. При всем своем озорстве он любил вести людей по начертанному им пути. Взгляните на эту гемму. На ней изображен Гермес. Видите? В одной руке у него жезл, а другой он ведет женщину, чье лицо скрыто покрывалом. Красиво, правда?
Это и в самом деле было красиво.
- Мой отец был Сатурн. Мудрец. С утра до вечера наставлял всех кругом - на улице, дома, с церковной кафедры по воскресеньям. Только наставления его немногого стоили. А мать была Гера - хлопотунья, хозяйка, свивательница гнезда. Но при этом от всех требовала подчинения. Страшная женщина. У меня еще есть два брата, оба Аполлоны. У Сатурнов часто родятся Аполлоны, вы не замечали?
- Нет, сэр.
- Возможно, это мне только кажется. Один мой брат отбывает долгосрочное заключение. Он прозрел, увидел, по его словам, свет - и потому сделался анархистом. А сестра у меня Диана. Она так и не повзрослела с годами. Так и осталась школьницей! У нее трое детей, но ни брак, ни материнство на ней не сказались… Однако вернемся к вам, Толланд. Может быть, вы пошли в иного, не греческого бога? Греки ведь знали не все. Некоторые типы человеческие были им незнакомы. В Элладе они встречались редко и потому в число богов не попали. Ну хотя бы те, что несут на себе отпечаток христианского учения. Христианство возникло в Иудее. С греками ничего общего. Может быть, тут и надо искать ключ к вашей личности? Иудеи пришли и сбросили нас, язычников, с наших тронов. Принесли с собой свою беспокойную совесть, свои вечные нравственные терзания, будь они неладны. Может быть, вы - христианин по натуре? Из тех, что отказывают себе в малейшем удовольствии, карают себя за малейшее прегрешение. Так, что ли?
Эшли ничего не ответил.
- Ведь мы теперь - свергнутые божества. Догнивающие обломки былого величия. Знаете, мистер Толланд, это ужасно - лишиться своей божественной сущности, поистине ужасно! Больше нам ничего не осталось, как только искать забвения в жалких земных утехах. Сатурны без мудрости, как мой отец, Аполлоны без лучезарности, как мои братья. Вот мы и превращаемся в деспотов и смутьянов. Или полубезумных чудачек вроде миссис Уикершем.
- Доктор Маккензи, а что дурного в этих… этих "свивательницах гнезд"?
- Что дурного? Да хотя бы то, что все их мужчины - мужья, сыновья, даже отцы - всегда остаются для них только детьми. Такая Гера или Юнона произведет на свет несколько ребятишек и думает, что уже все постигла. Нашла разгадку всех тайн бытия. У них одна цель - ублажать. Как сами они это называют - "устраивать счастье ближних". Они стараются отучить своих мужчин видеть, слышать и думать. Бойтесь слова "счастье", если его произносит Гера: в ее устах это означает сонную одурь.
Ему вдруг сдавило голову нестерпимым приступом боли. Он встал, чтобы пожелать хозяину покойной ночи.
- Доктор Маккензи, но вы сами… вы же не верите в то, что вы говорили?
- Понятно, не верю. Знаете, мистер Толланд, у нас в Эдинбурге есть клуб философов. За обедом там много говорится о том, во что верили и верят другие; но, если вдруг кто из членов употребит этот глагол в первом или втором лице настоящего времени, с него полагается штраф. Он должен опустить шиллинг в череп, стоящий на каминной полке. Это быстро избавляет от такой привычки.
Время бежало, как того и хотелось Эшли, - бежало быстро.
В компании Киннэрди был заведен порядок, согласно которому каждый из инженеров, восемь месяцев проработав на высокогорном руднике, получал месяц отпуска, чтобы дать передышку сердцу и легким. Накануне отъезда в первый свой отпуск Эшли простился с товарищами по работе. Его напутствовали сердечней, чем он ожидал. Таково уж свойство многих людей - становиться любезными в час расставанья. Публично прощаться в поселке он не собирался, но на улице его поджидала целая делегация из закутанных чуть не до глаз горняков-индейцев. Они принесли ему скромных гостинцев на дорогу. Они целовали его руки.
Он зашел попрощаться к доктору Маккензи.
- Хорошо бы вам поселиться в отеле "Фонда". Погодите минутку. Я вам напишу рекомендательное письмо к миссис Уикершем.
- Спасибо, доктор, но я еду в Сантьяго. В Манантьялес поеду в следующий раз.
Когда Эшли уже был на пороге, управляющий его окликнул.
- Послушайте, Толланд, что я вам посоветую: возвращайтесь-ка сюда не один.
- Как это не один, сэр?
- Привезите себе "горную женку". Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Компания ничего против не имеет, даже идет навстречу.
Доктор Маккензи был от природы бестактен. Их дружба давно уже ослабевала; сейчас он ее окончательно добил. Есть стороны жизни, о которых мужчине старше двадцати пяти лет советов не дают - даже по его просьбе, а без просьбы тем более - и доктор Маккензи это знал.
Многие инженеры рудника, так же как доктор ван Домелен, держали "туземных" наложниц в одном из горняцких поселков. Сами они к ним не ходили; в отпуск их с собой не брали; детей своих видели редко. Принято было делать вид, будто всего этого попросту нет.
На сей раз бестактность, совершенная управляющим, была особенно грубой. Эшли всегда думал о себе прежде всего как о семьянине. Но в силу причин, от него не зависевших, именно тут он оказался несостоятельным. Он не знал, защищена ли Беата от оскорблений. Сыты ли все его домашние. Есть ли у детей на зиму теплая одежда. Он откладывал деньги; он твердо верил, что через семь лет вновь увидит жену и детей. А пока что он мог лишь одно, и пусть это было нелепо, но шло от сердца - хранить верность жене. Мысленно он называл это "подпирать стены дома".