Отчаявшись па сегодняшний день в Анне, Лев, по обычаю, возился с Евпраксией. Еще на прогулке он ей наболтал между кучею всяких других пустяков, будто в доме у них появилась какая-то необычайная икра, привезенная специально папаше, и он никому ее не дает, и подбивал Евпраксию за ужином сказать: "Ах, как мне хочется черной икры"
- А вы сами скажите! А вот и не скажете!
- Хотите пари? Если я выиграю, я вас поцелую при всех!
- Еще чего захотели… Мизинчик - пожалуй!
И когда началась игра с киданьем платка, Лев заявил, что он все-таки скажет запретное слово, хотя бы в игре. Ольга Сергеевна это услышала. Она оставалась с родителями: ей не было пары, да и гулять она была не большая охотница. Дома как раз был разговор, и решили икры не подавать. В качестве блюстительницы домашнего мира она вмешалась и тут:
- Пожалуйста, Лев, ты не выдумывай. Папа рассердится.
Но на Льва иногда что-то накатывало. Он уже выдумал трюк и заранее радовался. Сделав преувеличенно серьезный вид, он раздельно и громко провозгласил:
- Чер-ная и-кра.
И, оборвав, точно должно быть еще продолжение, кинул платок на колени Евпраксии.
Все громко захохотали, так это было неожиданно, а Сергей Львович, также принимавший участие в этой игре, почувствовав неприятный намек, недовольно сжал губы и сморщил свой узенький нос.
- Это что же такое? - спросил он. - Целая фраза. Как же кончать?
Ольга Сергеевна, всегда очень тихая, громко, сердито сказала:
- Ты просто, Лев, глуп, и я запретила тебе над этим шутить.
Пушкин почувствовал легкий скандальчик и невинно спросил:
- Над чем же над этим?
- Да над икрой! - досадливо и не подумав, пояснила сестра.
- Окончательно не понимаю, - уже вовсе сердито сказал Сергей Львович и встал.
Евпраксия, сидя с платком, томилась от смеха и махала руками:
- Не по закону! Неправда! Как тут кончать?
Тогда Левушка встал и спокойно все разъяснил:
- А очень просто, Зизи. Черная и кра-сная смородина! А вы не сумели докончить, и вы проиграли!
Эффект был большой, и сам Сергей Львович не мог не рассмеяться обычным своим тоненьким смехом.
- Глупо, но остроумно, - издали вымолвил он.
Ужинать гости не захотели и скоро уехали. Ольга ушла к себе, немного подварчивая. Братья остались одни на крыльце. Из комнат до них долетали отдельные фразы.
- Я не знаю, что делать, - говорил Сергей Львович, все более и более раздражаясь. - Это не Лев. Лев - просто ребенок. Я тебе говорю, что это все Александровы штучки. Это его наущенье, дурное влияние. Глупые шутки! При посторонних!
- Ну, Левушка просто сострил, он и сам это может, - вступилась Надежда Осиповна.
- Да, острота не плоха, - подтвердил Сергей Львович, - но в ней был и яд. А Лев не способен на яд. Ты понимаешь ли это: дело не в остроте, а в пропаганде!
- Какой?
- Глумленье над старшими. Непочтенье к родителям. Вот, вот к чему ведет афеизм!
Лев было, слушая, крякнул, но Александр был серьезен.
- Ты слышишь? - спросил он настороженно.
- А… болтовня! Стоит ли обращать внимание!
Но Сергей Львович не унимался:
- В собственном доме… собственные дети… Этот медленный яд афеизма! Ты знаешь, что Ольга перестала креститься перед едой? Ты не заметила этого?
- И я иногда забываю, - спокойно ответила Надежда Осиповна.
- Ты - это дело другое… Так вот. Дело совсем не в политике! Я никогда с ним не говорил о политике; вы знаете, что я не придаю значения политике поэтов, и мой упрек состоит в том, что он недостаточно уважает религию.
Лев почувствовал, что брат его вздрогнул.
- Что с тобой, Александр?
- Это цитата! Я получил письмо от Раевского. И там - слово в слово! Пусти меня… Нет, я должен сейчас же сказать… Он читал мои письма!
Дрожь охватила Пушкина, и в рассеянном свете, шедшем от окон, было явственно видно, как у него разгорались глаза. Лев, проклиная себя и свою остроту, едва его удержал.
- Я не могу здесь стоять. Пойдем тогда в лес. Меня это… душит! - И Пушкин рванул воротник. - Я только подозревал и вот… убедился.
Сейчас Александр мог бы ходить целую ночь; Лев был послабей. С новою силой возникло у Пушкина это стремленье - бежать! Взволнованный Лев обещал все предпринять в этом смысле, как только будет в столице. Он был рад одному: что домашний скандал все-таки не разыгрался и что они вместе строили какие-то планы, - это было отдушиной. Под конец они даже условились и о шифре, которым будут пользоваться в письмах: банкир - о посылке денег за границу, переписка - о доставке писем… Пушкин мечтал явиться к Чаадаеву: тот, выйдя в отставку, давненько уже пребывал за пределами отечества. Надо бы узнать его адрес.
Братья вернулись нескоро, в доме уже было темно. Но и оставшись один в своей комнате, Пушкин долго не мог успокоиться. Сон не приходил к нему, и он не смыкал глаз.
Что ж делать? Бежать? Но он отдавал себе ясный отчет в том, что бежать из России - дело нелегкое и, во всяком случае, нескорое. Но жить так изо дня в день?.. Невозможно! Отец оказался шпионом!
И снова в нем кровь загудела, как густая струна.
В комнате очень прохладно, но Пушкина вдруг затомила жара, духота. Он откинул сперва одеяло, потом простыню, встал и распахнул настежь окно. Ноги и голую грудь охватило дыхание ночи, и понемногу он стал успокаиваться. Да, там, на крыльце, он за себя не ручался, и хорошо, что брат его не пустил. Надо дать адрес для писем на Осипову… Ах, да скорей бы они уезжали!
И когда снова он лег и стал согреваться, мысли его перешли наконец на другое. Он подумал опять о давнем том вечере у Олениных, но уже не Керн была теперь в центре, а снова с особенным мальчишеским удовольствием вспомнил он про осла и про дядю. Это его освежило, и он принялся фантазировать. "Я добавлю еще примечание к первой строке: откуда заимствовал и что это дядя Онегина, а не мой! - чтобы читатель не спутал!"
И так, рикошетом, отвел-таки душу, если не прямо против отца, то все же поблизости. "Обязательно дам примечание!" И, думая, как его точно изобразить на бумаге, наконец-то уснул.
Дольше его не спала только Анна в Тригорском. Но мысли ее были другие…
По-своему тревожную ночь провел и Сергей Львович. Что это, боже мой, за наказание! Кажется, встретил он Александра так бескорыстно и радостно, но каким обернулось мучением возвращение блудного сына в лоно семьи…
Как это, собственно, вышло и с чего началось? Коляска и Рокотов; позже Пещуров…
Да, это было в самый тот день, когда Александр вернулся из Пскова, но заехал сначала к Прасковье Александровне, и без него, еще утром, прискакал верховой с письмом от Пещурова, где тот просил глубокоуважаемого соседа и милостивого государя Сергея Львовича пожаловать срочно к нему по весьма важному делу.
"Так… начинается… - тогда же подумал он и, вздохнув, стал облачаться во фрак. - Конечно, о сыне… об Александре…"
И теперь еще живо припоминал Сергей Львович, как всю дорогу он про себя непрерывно ворчал. Но ведь отчасти и правда имел же к тому он свои основания? Да, Алексей Никитич Пещуров, добрый сосед - это одно, и он всегда рад его повидать, но предводитель, вызывающий дворянина по делу, да еще срочно - это было уже вовсе другое! Пещуров ему, в конце концов, не начальство, хотя бы и предводитель! Да могли бы они посчитаться и по части чинов… Да и помоложе он был, - черт возьми! - этот Пещуров, едва ль не на добрый десяток… Мог бы приехать и сам! И поминутно тогда то руку прикладывал к сердцу, то ладонью поглаживал вдруг занемевший живот: все это были сигналы и спутники душевных волнений.
А было в дальнейшем все так.
Предводитель тотчас различил некоторую кислоту на лице прибывшего дворянина и принялся его обвораживать, не скупясь на лесть:
- Я никогда бы себе не позволил вас потревожить и приехал бы сам, но обстоятельства дела таковы, что требуют строгой конспиративности… Речь у нас будет об Александре Сергеевиче, наследнике вашем, новоприбывшем в наши края. Прошу вас присесть!
Сам Алексей Никитич не сел. Он имел слабость думать, что стоя он сохраняет больше величия. Но величия не было - ни сидя, ни стоя. Ростом он мал, фигурою щупл и сильно сутуловат. Единственный дар его - журчание голоса и французская плавная речь. Он никогда не изъяснялся иначе, как по-французски (кроме, конечно, тех случаев, когда приходилось вступать в соприкосновение с хамами, то есть с мужиками и дворней).
- Я слушаю вас, Алексей Никитич. Но я просил бы вперед вас различать: Пушкина-сына и Пушкина-отца, - И Пушкин-отец энергично указательным пальцем провел черту наискось влево и черту наискось вправо.
Пещуров с улыбкой, обнажившей передний заячий зуб, склонился пред гостем: это стоило целой обольщающей фразы. И тотчас Сергею Львовичу стало заметно уютнее в кожаном кресле - низком, широком; он откинулся к спинке и вытянул ноги.
Пещуров помедлил, пока он усаживался, и затем продолжал, все прибавляя словесных тех чар, которыми обладал в изобилии:
- Так мало у нас образованных, истинно тонких людей, Сергей Львович! Ведь наши поместья суть раковины, назначение коих хранить одинокую такую жемчужину, перл. Наш век становится груб и не постигает истинных чувств. Сами извольте прикинуть: ведь было бы просто ужасно, если б какой-нибудь маловоспитанный полицейский чиновник вздумал соваться к вам в дом! Сколько могло бы возникнуть нелепостей, недоразумений, искажающих истину слухов и даже доносов, марающих честь! А между тем молодости свойственны и увлечения. Все это надо понять и отечески-нежной рукою… как женщины гладят батист…
Так Пещуров и сам - "как женщины гладят батист" - без особых трудов, мягко разгладил сомнения гостя о том, должен ли он принимать непосредственно участие в "опеке", как деликатно именовал любезный хозяин домашнюю слежку за Пушкиным-сыном.
Ведь истинный долг его как предводителя, почтённого лестным довернем дворянства, первее всего и заключается в том, чтобы нравственность на вверенной его попечению территории… да, процветала. И, как для злаков в полях, в лугах для цветов - холод и зной равно нестерпимы, так те же законы господствуют и в общежитии. Ласка, умелое слово, проникновение в корень вещей… ("С вашим умом и с вашею проницательностью, совсем исключительными…") Но, дабы врачевать, надобно знать возбудителей данной болезни. Надо нащупать те, так сказать, плевелы и дурные влияния, под воздействием коих они произрастают и процветают. Есть, несомненно, друзья и в Одессе… Их надобно выявить. И вообще - на юге России, ибо юг беспокоен. Да и один только ли юг беспокоен?
- Однако же тут мы восходим, так сказать, и к вопросам высокой политики. Племянник мой, князь Горчаков, дипломат, как вы знаете, лицейский товарищ вашего сына, очень следит за отражением этих явлений в английской столице. О, Альбион все видит, все знает! Хотя бы взять нашу семеновскую историю в Петербурге, только недавно закончившуюся. Ведь всего лишь два года, как мой полк восстановлен в прежних правах.
В молодости Пещуров недолго служил в Семеновском полку, и хоть пришлось его быстро покинуть, и притом по обидному поводу - из-за "недостатков фигуры", все же любил он припоминать "боевое военное время". Так и сейчас, произнося эти слова - "мой полк", - он даже тронул рукой то самое место, где на груди должен был быть маленький орден, почетный для воина, и попытался выпрямиться, отчего у него вдруг возникло и спереди подобие небольшого горба. Но тут не замедлил вступить со своей декламацией и сам Сергей Львович, и два французских ручья в псковской глуши зажурчали совместно, согласно.
А между тем подошло и время обеда, а у Пещурова были отличные вина… И оттого, возвращаясь домой и подводя итоги визита, был Сергей Львович в настроении очень приподнятом. Ему было приятно сознание, что еще и еще раз, и притом в обстоятельствах наитруднейших, он оказался на высоте. Весь щекотливый вопрос обоими ими был освещен светом высокой морали. Явственно черное вдруг просквозило приятною голубизной. Письма? Так что же особенного?.. Между своими?.. Необходимое дело было изъято из рук грубых чиновников и попадало в руки искусные и деликатные, в руки… отца: что может быть ближе! И будем же наконец справедливы: кто бы посмел и теперь утверждать, что он не любил своего старшего сына? Только любви этой надлежит быть воистину мудрой любовью.
Тут снова ему вспомнился Рокотов, и мысленно он с ним обошелся очень сурово. Провинциальный болтун! Коляску купить обещал и не купил. Александр ему даже писал - не явился. Ни сам не явился, ни брат. Неблагородство лежало в натуре у Рокотова. И этот отказ от общеполезного дела… Если бы не любезнейший Алексей Никитич Пещуров, который действительно умеет ценить тонких людей, все могло б обернуться истинно круто.
Так и раздражающее воспоминание о проплывших меж пальцами полутора тысячах, марая Ивана Матвеевича Рокотова, марало его до конца, марало во всем - и укрепляло тем самым собственные позиции Сергея Львовича.
Но все эти тонкости и хитросплетения мыслей, все это сыщицкое прекраснодушие, нужное для самопрививки, на практике было скоро забыто. Им на себя была принята некая роль, и роль эта мыслилась долгом. Две маленькие страсти ее укрепляли: тяготенье к актерству и прирожденное неистребимое любопытство. Он все должен был знать, и чужой конверт притягивал его, подобно магниту. Кроме того, так отводилась как будто бы всякая непосредственная опасность и для себя персонально, и для прочих членов семьи, ни в чем не повинных! И, наконец - а может быть, это было и самое главное, - сам Александр непрерывно его раздражал…
Так и сегодня особенно он был раздражен, и никак не удавалось уснуть. К тому ж у него и вообще был деликатный желудок, а когда случалось так взволноваться, как нынче, то это просто становилось несчастием: поминутно приходилось соскакивать с постели и искать босыми ногами ночные туфли…
Да, будто бы все хорошо и обдумали, и согласились, как надо действовать, и даже пусть это обезопасит семью, но жить-то как вместе? Жить тяжело. И не тяжело, а нестерпимо. А Александра не переделать! Он не был почтителен со старым отцом и едва лишь терпим в отношениях с матерью. Он ни во что не входил, не возлагал на себя никаких семейных забот. Он жил неприлично сам по себе, и он отрывал Ольгу и Льва от родителей. А эта история с "черной икрой"!
Нет, надо Льва отсылать, и надо самим собираться… А Александр? Но что ж тут поделать!
И бедный отец даже под простыней, в темноте воздевал свои узкие ручки:
"Бог свидетель, я для него сделал все, что в пределах сил человеческих, и сама справедливость меня не осудит!"
Глава шестая Неостывающая лава
После проводов Вульфа Пушкин стал редко показываться даже за чайным столом. По утрам он писал у себя, потом удалялся в Тригорское. Эта пора бытия была ему тяжела, хотя вряд ли кто из окружавших его понимал это в полную меру. В Тригорском ему, как всегда, были рады. Там он немного помучивал Анну, вслух расхваливая Анну Петровну Керн и делая приписки в письмах к ней. Пушкин теперь рассказывал девушке и про свою встречу у Олениных, и о том, как блистательна была ее молодая кузина. В одном из писем Анны сбоку он приписал из Вордсворта: "Образ, прошедший перед нами, который мы видели и больше никогда не увидим". Но Анна не ревновала, в одном она твердо уверилась: те чарующие слова па прогулке об аде и рае, которые были сказаны ей, не были только словами; порукою в том был самый голос - негромкий, взволнованный. И она свято хранила их в памяти и то, как осторожно и бережно поцеловал ее руку… Возревновал зато, кажется, Вульф, который и к Анне Петровне был неравнодушен. Сестра писала ему, успокаивала.
Пушкина все это слегка забавляло. Но лишь на поверхности. Почти физически ощущал он давление, шедшее, впрочем, не от одного отца, а и от общего ощущения связанности, оторванности от мира; как никогда, чувствовал он свое одиночество. Почти вдогонку за Вульфом стихами писал и ему и Языкову - молодому поэту, также учившемуся в Дерпте, которого звал приехать на святки.
Вульфу писал по-мальчишески весело, отбросив тоску и, как всегда, крепкою фразой лепя и собирая, давая разом всю полноту их беспорядочной жизни:
Запируем уж, молчи!
Чудо - жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены.
Ночью царствуют стаканы;
Мы же - то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.
Когда он прочел это вслух в Тригорском, ему рукоплескали, как будто все это уже было, и притом именно так. Если бы каждого спросить о их жизни, как они ее себе представляют, и каждый сказал бы всю правду, как все же неполно, серо и разорванно прозвучал бы рассказ! А теперь уж и им самим начинало казаться, когда повторяли волшебные строки, что иначе не скажешь: так и останется это, так и пребудет навеки.
Языков ему не был знаком, но, затомившись с родными, Пушкин хотел, как будет один, принимать у себя - анахорет - живых и свободных людей, с которыми можно бы так же широко и вольно распахнуть свою душу, как делал он это в послании. Что из того, что не знал он Языкова? Его досягало уже и обжигало дуновение быстрого пламени этого юноши-поэта: "Издревле сладостный союз // Поэтов меж собой связует!"- и Пушкин свой внутренний мир ему открывал с непостижимою прямотой:
Всегда гоним, теперь в изгнанье
Влачу закованные дни.
И этих "закованных дней" здесь он, в Тригорском, никому не показал, запечатав в особый конверт послание к Языкову, доверив ему одному - незнакомцу, но брату поэту - горькие строки другой своей правды.
Он и ему, впрочем, писал о веселье, никак не желая сдаваться. Минуя уже теперь свое одинокое время, на святки он ждал к себе брата, который был еще здесь, но вот-вот должен был отъезжать. Ждал он и доброго Дельвига.
Дельвиг его очень смешил, но и трогал. В ответ на его крепкие жалобы друг утешал: "Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шел, то есть делай, что хочешь; но не сердись на меры людей, и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видал ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали". "Журналы все будешь получать. Сестра, брат (родителей Дельвиг теперь уже не поминал), природа и чтение: с ними не умрешь со скуки. Я разве буду навозить ее". И передавал петербургское свое невеселье: "Квартальных некому бить. Мертво и холодно…", "…с появления Булгарина Литература наша совсем погибла. Подлец на подлеце подлеца погоняет", "Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии. Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, все время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов - картинки".
Это письмо послано было с оказией; его привез к Осиповой повар Арсений, ездивший в столицу с двумя возами капусты, моркови и яблок; продал все хорошо и накупил для хозяев всякой всячины.
- Квартальных видал? - спросил его Пушкин.
- Так точно. Стоят на местах.
- И никто их не бьет?
Солидный Арсений не удивился вопросу ничуть и философски ответил, в тон Дельвигу:
- А видно что, барин, и некому бить.
Пушкин даже не засмеялся.