- Ах! Что это значит? Что ты наделал, несчастный? - воскликнул он, приподнимая лампаду, чтобы разглядеть лежавшее у моих ног тело, которое трудно было видеть в коридоре, слабо освещенном кое-где светильниками.
Я поднял голову и вскрикнул: за приором стоял человек высокого роста, весь в черном. Почтенная белая борода окаймляла его лицо и спускалась на грудь.
- Я хотел приятно удивить тебя и вел графа Бруно в лабораторию, - прошептал Бенедиктус.
Я хотел броситься в объятия рыцаря, но он отшатнулся и закрыл лицо руками.
- А! Несчастный! - проговорил он. - В такую минуту пришлось мне найти тебя.
Он был прав, я был убийца, священник-клятвопреступник, и простирал окровавленные руки к тому, кто увидел меня в первый раз после того, как узнал, что он мой отец. Что-то зашевелилось во мне: смесь отчаяния, ярости и тоски взволновали мою душу, и, наверно, что-нибудь из этих чувств отразилось на моем лице, когда я закричал:
- Бог немилосердно осудит меня, но ты не проклинай и прости меня.
В то же мгновение я почувствовал, что объятия отца сжали меня и губы его прикасались к моему лбу.
- Ты прав, сын мой! Бог осудит, а земной отец твой должен только любить и поддержать тебя.
Не могу описать, что перечувствовал я в ту минуту, я, дитя случая, сирота, брошенный с самого рождения. При звуке этого голоса, при этой отеческой ласке, мне показалось, что грубая кора, покрывавшая мою очерствевшую в преступлении душу, таяла в чувстве кротости и горечи; потом натянутые нервы прорвались слезами и я разрыдался.
Меня отвели в лабораторию, чтобы успокоить и, тем временем, скрыть видимые следы моего преступления. Но мне было дурно, голова горела; минутами все кружилось вокруг меня, и, войдя в свою келью, я упал без чувств.
Когда я в первый раз открыл глаза в полном сознании, прошло много недель. У меня была нервная горячка, едва не стоившая мне жизни. Отец сидел у моего изголовья; он ухаживал за мною с самой нежной заботливостью, и его одинокое сердце привязалось к единственному, оставшемуся в живых близкому существу.
Во время моего выздоровления мы подолгу беседовали, говорили о прошлом, и я открыл ему свое сердце. Не один раз бледнел он при моем рассказе; но, как всегда снисходительный, не упрекал меня, а только просил не посещать более подземелья монастыря урсулинок. Когда я говорил о Рабенау, он плакал.
- Никто, лучше меня, не знал его, - заметил он. - При всех его недостатках это было золотое сердце, и я его очень любил.
Я быстро поправился и был счастлив, что отец окончательно поселился в аббатстве; здоровье его пошатнулось, и он желал умереть при мне и Бенедиктусе, который окружал его заботой и любовью.
* * *
После этого последнего события, несколько лет прошло без перемен в моей жизни, и я коснусь только фактов, прямо относящихся к интересу моего рассказа.
Влияние нашего приора с каждым днем увеличивалось. Бенедиктус, более гордый и сдержанный, нежели когда-либо, пользовался большим влиянием. Что же касается внутреннего управления монастырем, то он не обладал способностями Рабенау, или, лучше сказать, ум его был направлен в другую сторону.
Тайное общество редело и понемногу распадалось. Бенедиктус в глубине души ненавидел подземелья, где погиб Рабенау, считал их опасными и компрометирующими, потому что совсем не желал быть в руках братьев союза. Он опасался измены или открытия подземелий и потому, не уничтожая существующего, не допускал более новых членов; затем возникла эпидемия, захватившая многих Братьев Мстителей, умерших большею частью один вслед за другим. Потайные выходы закрывались, и вскоре сохранился один для нескольких остававшихся в живых членов братства.
Бенедиктус достиг цели, к которой стремилась его тщеславная душа, то есть царствовать, не опасаясь какого-нибудь компрометирующего открытия и быть безусловным начальником, а не соучастником своих подчиненных.
Но для этого ненасытного, властолюбивого человека все было мало; он наделся на другое; а особенно после одного путешествия в Рим я знал, что он затеял колоссальную интригу. Он был в сношениях с кардиналами, тратил огромные суммы и получал известия через одного агента, которого я так и не узнал. Ему хотелось пробраться в Рим и занять высокий пост при Святейшем Отце. Но я не сомневался, что этот пост был бы для него только переходной ступенью, а конечной его целью была сама тиара. Я очень желал бы знать, мучила ли его когда-нибудь совесть за жалкую гибель брата и за множество других темных дел; но лоб его всегда был ясен, спокойные и глубокие глаза никогда не выдавали волнения, и эта сторона его души оставалась для меня тайной.
Пока Бенедиктус медленно, но настойчиво пролагал себе таким образом дорогу к власти, силы графа Бруно падали. Он слег, наконец, в постель, и не оставалось сомнений относительно его скорой кончины. По целым часам просиживал я у его изголовья, читая ему Евангелие или другие благочестивые книги; а он последние свои дни употреблял на то, чтобы воздействовать на мою преступную душу, потихоньку привести ее к сознанию ужаса ее ошибок и внушить мне лучшее понимание моих обязанностей как человека и священника.
Слова, исходившие из дорогих мне уст, потрясали мое сердце; я чувствовал все свое ничтожество; и меня глубоко печалила близкая разлука с этим другом и моей опорой.
Однажды вечером, когда я сидел у его постели, не сводя глаз с дорогого лица, которое ореолом озарял падавший на него через узенькое окошко луч заходящего солнца, он вдруг открыл глаза и твердым голосом проговорил:
- Сын мой! Я чувствую, что пришла моя последняя минута! Я хочу благословить тебя, но прежде обещай мне помнить мои советы и читать Евангелие, чтобы им укреплять свою душу. Моя же душа будет непрестанно молить Бога и Иисуса, чтобы Их бесконечное милосердие простило твои великие прегрешения.
Я бросился на колени у постели, будучи не в состоянии говорить; рыдания душили меня. Он положил руку на мою голову и продолжал:
- Что касается меня лично, милое дитя, то благодарю тебя за любовь, за заботы, которыми ты окружал мои старые дни и за проливаемые теперь слезы. Они утешают меня!
Он приподнялся немного, как бы желая поцеловать меня, и я нагнулся к нему, но он уже опускался на подушку, и выражение небесного спокойствия разлилось по его чертам. Все было кончено. Он приобрел заслуженный покой, заплатив за него целой жизнью смирения, милосердия и добродетели.
Подавленный потерей, я поднял глаза: надо мною должна была парить душа моего отца, облеченная в свою воздушную оболочку, как то было с бедным странником. Не знаю, было ли это действие моей воли или той веры, о которой говорил Христос, что она может двигать горами, но я ясно увидел тень отца, и на резко очерченном, прекрасном, помолодевшем его лице, окруженном голубоватой дымкой, блуждала радостная улыбка.
Я протянул руки, чтобы схватись видение и убедиться, что не сплю, но оно, колеблясь, поднималось кверху, будто прощаясь со мною в последний раз. Затем все вдруг померкло, солнце скрылось за горами, и видение исчезло. Я сложил руки, и из сердца моего полилась горячая молитва за того, кого уже не стало.
Я отправился к Бенедиктусу сообщить ему о кончине его друга. Несмотря на то, что эту смерть предвидели и ожидали, волнение его было глубоко, а сожаление искренне. Он распорядился похоронить моего отца на кладбище аббатства, в том месте, откуда открывался восхитительный вид и которое очень любил граф Бруно.
* * *
Время проходило печально и тихо, и я едва начал оправлять от горя, причиненного кончиной отца, как нас поразил новый удар: добрый наш Бернгард, сраженный не летами, а нечеловеческой работой, умер, и занятия в лаборатории почти потеряли для меня всякую прелесть.
Одно существо оставалось у меня, и судьба не замедлила похитить и его. Как-то утром ко мне прибежал один брат и просил разбудить приора, спавшего удивительным сном и не отвечавшего, когда его два раза будили.
Встревоженный, я пошел в комнату Бенедиктуса; я знал, что накануне он получил важные известия из Рима и очень волновался. Дрожащей рукой я откинул завесу и нагнулся к нему: одного взгляда было достаточно, чтобы узнать истину.
Бенедиктус умер спокойно и без видимой борьбы перешел в царство теней. Единственный последний мой друг и соучастник покинул меня; это прекрасное, бесстрастное лицо не оживится более при рассказах о моих печалях, его холодная рука не сожмет сочувственно мою руку. Я стал совершенно одинок на земле.
Долго и искренно оплакивал я потерю Бенедиктуса и чувствовал себя совершенно несчастным. Выбор братьев пал на меня, и я был избран приором на его место. Таким образом, мне также выпала слава носить на груди настоятельский крест, хотя я ничего не сделал, чтобы им завладеть. Я вовсе не желал господствовать: я был одинок и устал от всего, потому я старался только исполнять свою обязанность и быть добрым приором.
* * *
В первые месяцы после моего избрания, я сидел однажды вечером в своей комнате, когда один брат доложил мне, что граф Курт фон Рабенау желает наедине переговорить со мною. При этом имени я вспомнил, что Бенедиктус с негодованием рассказывал мне, будто молодой граф отправился с женою в Рим с намерением развестись и что ходили самые неблагоприятные слухи насчет горькой супружеской жизни Розалинды.
Я приказал пригласить графа фон Рабенау, который сообщил, что возвратился из Италии с телом своей жены и просил отслужить заупокойную обедню в аббатстве, прежде чем гроб будет помещен в их фамильном склепе. Видя мое волнение и грусть по поводу столь преждевременной кончины, Курт передал мне печальный и потрясающий рассказ о том, как на Адриатическом море на корабль их напали два морских разбойника, вероятно, узнавшие как-нибудь, что он вез богатые дары Святому Отцу.
Наметив одну и ту же добычу, пираты начали между собой драться, и битва была не продолжительна: большое судно победило и застигло затем корабль графа, который пытался ускользнуть во время ссоры врагов. Настигнув тяжелую генуэзскую галеру, после короткой битвы, капитан пиратов вскочил на мостик.
Увидев его, Розалинда пронзительно вскрикнула; корсар вначале изумился и вслед затем бросился на Курта, чтобы убить его; но графиня упала к его ногам с криком: "Возьмите меня заложницей и оставьте ему жизнь и свободу".
Видя, что корсар упорно отказывается от выкупа золотом и драгоценностями, граф Рабенау согласился и ценою жены спас свою жизнь и свободу. Морской разбойник ушел, унося на руках Розалинду.
Курт сошел на землю в ближайшем месте. Ему надо было спешить собрать огромную сумму, которую в виде выкупа требовал пират, и по приказу последнего следовало выслать ее в Венецию. Два дня спустя после этих событий, когда он в одном селении отдыхал на берегу, поднялась сильная буря, и на следующее утро море выбросило множество обломков и трупов, а между ними двух человек, соединенных в объятиях. В них Курт, к великому своему изумлению, узнал Розалинду и капитана пиратов.
- Я проклинаю себя, - прибавил молодой граф. - Мне не следовало давать жены в виде залога, и только в ту минуту я понял, почему она так охотно пожертвовала собой. Представьте себе, преподобный отец, что этот морской разбойник был никто иной как Лео фон Левенберг, которого все мы считали умершим, тогда как он спасся и сделался пиратом.
Он много говорил еще об этой печальной истории, но с замечательным хладнокровием и напускал на себя покорность судьбе, словно желал уверить меня, что все это был рок, независимый от него и перед которым он преклоняется как перед волей свыше.
"Подлец, - подумал я. - Что сказал бы твой отец, если бы мог видеть, что эта Розалинда, столь любимая им и отданная, как наследие сердца, обожаемому сыну, Розалинда, свободу которой он защищал бы до последней капли крови, была отдана как выкуп за этого же сына, вопреки всякому закону рыцарства?"
Потом я вспомнил доброго и прекрасного Лео фон Левенберга. Как грустно, что ему пришлось в качестве пирата зарабатывать средства к жизни!
Невольно рассматривал я бледное лицо Курта. На нем заметны были следы распутной жизни: рот с опущенными углами имел капризное и женственное выражение.
"Бедная Розалинда, ты была, наверно, очень несчастна с этим дрянным человеком, после того как любила двух героев".
Я почувствовал внутренне отвращение к Курту и холодно простился с ним, отдав приказание перенести гроб в церковь, и всю ночь читал молитвы. На другой день предстояло совершить большое заупокойное богослужение и затем перенести тело для погребения в замок Рабенау.
Во время ночи я отправился в церковь помолиться за умершую. Вдруг меня охватило странное любопытство. Курт говорил мне, что приказал набальзамировать тело жены, и мне хотелось увидеть ее еще раз. Два брата, по моему приказу, приподняли крышку гроба; я приблизился и осторожно поднял край савана.
Дрожащий свет восковых свечей упал на прекрасное неподвижное лицо, словно выточенное из слоновой кости. С минуту я стоял облокотясь о край гроба и созерцал покойницу, и в эту минуту пережил все прошлое; женщину эту я знал ребенком, потом совершал ее брак, а теперь я же буду ее хоронить. Все вокруг меня умерло.
Я велел закрыть гроб и, крестясь, шептал молитву. Не знаю, исходила ли она из сердца; уста мои так привыкли произносить слова, в которых сердце вовсе не принимало участия!.. По привычке я стал набожен. Усталый и печальный, вернулся я к себе.
* * *
После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.
Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: "Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя".
Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.
Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.
С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.
Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.
Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. "Пожар! Горим!" - хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: "Убежать" - вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.
Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. "А ведь я считал его умершим!" - подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.
Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.
После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…
Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.
Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.
Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.
В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:
- Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.
- Молись! Кайся, - сказал мне Теобальд.