- Пусть будет по-твоему, Брюлета, - сказал я, вздохнув. - Я постараюсь любить тебя так, как ты велишь, и, во всяком случае, останусь верным другом и добрым родственником, как этого требует мой долг.
Она взяла меня за руку и, желая помучить своих поклонников, бегом добежала со мной до площадки, где наши старики сложили уже костер из прутьев и соломы. Брюлета прибежала первая, и потому ей предоставили подложить огонь. Костер вспыхнул, и скоро пламя поднялось выше колокольни.
Все было бы хорошо, да музыки у нас не было. К счастью, Франсуа, сын волынщика Карна, пришел с волынкой и охотно согласился помочь нам, потому что он так же, как все мы, грешные, ухаживал за Брюлетой.
Мы весело принялись плясать, но через несколько минут заметили, что от его музыки ноги только путались. Франсуа был еще новичок и, несмотря на все его старание, у него не выходило ни складу, ни ладу. Он не унывал, впрочем, и продолжал гудеть под градом насмешек, очень довольный тем, что ему представился случай попрактиковаться: ему чуть ли не в первый раз пришлось играть танцы. Но танцевать под его музыку не было никакой возможности. Посмеялись, подурачились да и стали поговаривать о том, чтобы распроститься и пойти окончить день за бутылкой в холостой компании. Услышав это, Брюлета и другие девушки закричали, стали называть нас пьянчугами и невежами. Поднялся шум и спор, посреди которого вдруг как из-под земли вырос незнакомый человек высокого роста.
- Эй вы, ребята, - закричал он так громко, что покрыл наши голоса и заставил всех замолчать, - танцевать, что ли, еще хотите? Дело за этим не станет!.. Бог посылает вам музыканта, который будет играть, сколько вашей душе угодно и не возьмет с вас за то ни копейки. Дай-ка мне волынку, - сказал он Франсуа, - да прислушайся маленько: может, тебе пригодится. Я не музыкант и денег не беру, а играю, брат, почище тебя.
И, не дожидаясь позволения, он надул волынку и принялся играть при радостных криках девушек. С первых слов я узнал голос погонщика, но не верил глазам своим - так изменился и похорошел он. Не было и следов замазанного балахона, старых кожаных штиблет, изломанной шляпы и запачканного лица. На нем было повое платье из тонкого белого драгета с голубой искрой, чистое белье и соломенная шляпа, обшитая лентой тридцати-шести цветов; борода была выбрита, а лицо вымыто. В жизнь мою не видал я мужчины красивее: он был высок, как дуб, и статен всем телом. Ноги у него были тонкие и жилистые, зубы белые, как четки слоновой кости, глаза - как лезвие бритвы, и весь вид - как у знатного господина. Он переглядывался со всеми девушками, улыбался пригожим, смеялся до ушей над неуклюжими, но со всеми и каждым был весел и любезен. Он одушевлял и оживлял танцы и голосом, и ногой, и взглядом, и так искусно управлял своим духом, что не надувал постоянно меха. Он надует его вдруг, да и начнет говорить шутки да прибаутки, от которых у всех на уме становилось весело. И притом, он не алтынничал и не считал каждый шаг танцующих, как наши наемные музыканты, которые вдруг останавливаются посреди танцев, когда наиграют су на два или на три с каждой пары, а играл, не переставая, целую четверть часа, то на один лад, то на другой. И Бог его знает, как он переменял эти лады: переходов у него совсем не было заметно.
И какие танцы это были! Самые лучшие на свете, вовсе неизвестные в нашем краю и такие ловкие и разгульные, что ноги у нас не скакали по траве, а как будто бы летали по воздуху.
Я думаю, он проиграл бы, а мы проплясали бы всю ночь без устали, если бы нам не помешал старик Карна, который, заслышав из ближнего трактира звук волынки, пришел послушать и полюбоваться мастерством своего парнишки. Но когда он увидел, что на волынке играет чужой человек, а сынишка его выплясывает вместе с нами, он взбесился страшным образом и, подойдя сзади, так толкнул погонщика, что тот соскочил с камня, на который уселся, и полетел прямо в середину танцующих.
До крайности удивленный таким неожиданным приключением, Гюриель обернулся и увидел Карна, который, вне себя от злости, кричал, чтобы он отдал ему назад волынку.
Вы не могли знать волынщика Карна. Он уже в то время был человеком пожилым, но был еще довольно бодр и зол, как старый черт.
Гюриель сжал было кулаки, но заметив, что его противник - старик, удержался и спокойно отдал ему волынку, говоря:
- Ты бы мог сказать мне поучтивее, старичина. Но уж если ты так сердишься на то, что я занял твое место, то я уступаю тебе его охотно, тем более что мне и самому хотелось бы поплясать, если только здешние девушки захотят танцеваться с чужим человеком.
- Еще бы! Разумеется! Танцуй! Ты заслужил это! - закричал со всех сторон народ. Весь приход собрался его слушать и все, и молодые и старые, были без ума от него.
- Если так, - сказал он, взяв за руку Брюлету, на которую чаще других посматривал, - то я прошу, как награды, позволения потанцевать вот с этой красавицей, если бы даже она была и приглашена уже.
- Она приглашена мною, Гюриель, - сказал я, - но так как мы друзья, то я охотно уступлю тебе свое право на этот танец.
- Спасибо! - сказал он, пожимая мне руку. Потом, наклонясь, шепнул на ухо:
- Мне бы хотелось, чтобы никто не знал, что я знаком тебе. Если бы ты согласился на это, то весьма бы одолжил меня.
- Не говори только, что ты погонщик мулов, - отвечал я, - и все пойдет как нельзя лучше.
Все, разумеется, стали спрашивать меня, кто он, откуда, и как я с ним познакомился, а между тем возникло новое затруднение: старик Карна не хотел играть, да и сынишке своему запретил также. Мало того, он еще начал бранить его за то, что он уступил свое место постороннему, и чем более старались его успокоить, говоря, что прохожий музыкант играл даром, тем более он сердился. Когда же старик Мориц Bиo назвал его завистником и начал стыдить, говоря, чтобы он посовестился хоть чужого человека, который может рассказать все это в своем краю, Карна просто взбесился. Он подбежал к нам и, обратясь к Гюриелю, спросил, есть ли у него свидетельство. Все, разумеется, расхохотались при этом, а Гюриель пуще всех. Но так как злой старичишка настаивал на своем, он сказал ему:
- Я не знаю здешних обычаев, старина, но, слава Богу, немало странствовал на своем веку и очень хорошо знаю, что во Франции артисты никому не платят пошлины.
- Артисты? - сказал Карна, удивляясь слову, которое в первый раз слышал. - Что это значит? Что ты вздор-то городишь?
- Ну, музыканты, если тебе угодно, - отвечал Гюриель. - Я хочу только сказать, что имею право играть на чем мне угодно, не платя никакой пошлины королю.
- Я, брат, это и без тебя знаю, - сказал Карна. - А вот знаешь ли ты, что в здешнем краю музыканты платят повинность своему цеху за право беспрепятственного отправления ремесла и что они получают от него свидетельство, если удостоятся того при испытании?
- Как не знать! Очень хорошо знаю, - отвечал Гюриель. - Я даже знаю, как у вас, молодцов, это делается, только не советую тебе подвергать меня испытанию, да и не зачем, к вашему счастью: я не ремесленник и пришел сюда вовсе не за тем, чтобы отбивать у вас хлеб. Я играю даром, где мне вздумается, и запретить этого мне никто не смеет, потому что я принят мастером в цех волынщиков, тогда как ты, любезнейший, который так возвышаешь голос, может быть, не удостоишься еще такой чести.
Услышав это, Карна притих несколько. Они шепотом поговорили о чем-то между собой - вероятно, обменялись условными знаками - и убедились, что принадлежат к одному цеху. После этого старик Карна и его сын не могли уже ни к чему придраться, потому что все засвидетельствовали единодушно, что Гюриель играл даром, и ушли с угрозами и бранью, на которую никто, впрочем, не обратил внимания, чтобы только поскорее от них отвязаться.
Когда они убрались, позвали Мари Гиллард, большую искусницу петь и выигрывать танцы языком, и заставили ее играть, чтобы Гюриель также мог потанцевать.
Он танцевал совсем не так, как мы, но не путал наших танцев и не сбивался с ладу. Он как-то лучше нас держался, и все его движения были так ловки и свободны, что он казался красивее и выше обыкновенного. Брюлета это заметила, потому что в ту минуту, когда он поцеловал ее, как это делается у нас при начале каждого танца, она покраснела и смешалась, тогда как прежде обыкновенно оставалась при этом совершенно спокойна и равнодушна.
Я заключил из этого, что она несколько преувеличила передо мной свое отвращение к любви, но не сказал ни слова, потому что, несмотря на досаду, сам сознавал, что Гюриель по своим талантам и красоте человек удивительный.
После танца он подошел ко мне, держа Брюлету под руку, и сказал:
- Теперь твоя очередь, товарищ. Возвращаю тебе твою красавицу: лучше этого отблагодарить тебя не умею. Она хороша, как красавицы моей родины и, ради нее, я беру назад то, что сказал тебе насчет вашего берришонского племени. Жаль только, что праздник должен кончиться так скоро… Да неужели у вас в деревне, кроме как у этого старого хрыча, ни у кого нет волынки?
- Нет, есть! - с живостью сказала Брюлета: ей так хотелось поплясать еще, что она изменила тайне, которую обещала хранить. Потом, спохватившись, она покраснела и прибавила:
- То есть, у нас есть свирели, и многие из наших пастухов играют на них довольно изрядно.
- Ну, Бог с ними! - сказал Гюриель. - Еще засмеешься как-нибудь, да и проглотишь свирель, так потом и не откашляешься! У меня рот слишком велик для такого инструмента, а между тем, я непременно хочу, чтобы вы танцевали, моя красавица Брюлета - ведь вас так зовут? Я слышал, - продолжал он, отходя с нами в сторону, - нет, я знаю, что у вас есть чудесная волынка: она принесена из Бурбоне и принадлежит Жозефу Пико, другу и товарищу вашего детства.
- А откуда вы это знаете? - сказала Брюлета в изумлении. - Вы знаете нашего Жозе? Скажите, ради Бога, где он теперь?
- А вы о нем сильно беспокоитесь? - сказал Гюриель, смотря на нее пристально.
- Так сильно, что я даже не знаю, как вас и поблагодарить, если вы мне о нем что-нибудь скажете.
- Непременно скажу, красавица, но только тогда, когда вы отдадите мне его волынку. Он поручил мне взять ее.
- Так он уже далеко отсюда? - сказала Брюлета.
- Да, порядком.
- И назад не вернется? Может быть, он останется там навсегда?.. Нет, я не хочу после этого ни танцевать, ни смеяться.
- Голубушка, - сказал Гюриель, - ведь я не знал, что вы его невеста: он никогда не говорил мне об этом ни слова.
- Ошибаетесь, - сказала Брюлета, выпрямляясь, - я вовсе не невеста Жозе!
- Может быть, - отвечал Гюриель, - только он поручил мне показать известную вам вещь в случае, если бы вы не поверили, что я прислан за волынкой.
- Какую вещь? - спросил я с удивлением.
- А вот не угодно ли взглянуть, - сказал он, поднимая клок своих черных, вьющихся волос и показывая серебряное сердечко, привешенное к большой сережке из чистого золота, как носили тогда зажиточные горожане.
- Вы вовсе не тот, кем хотите казаться, - сказала Брюлета, - но и уверена, что вы не захотите обмануть бедных людей. Притом же сердечко, которое висит у вас на серьге, точно принадлежит мне, или, лучше сказать, Жозе, потому что его мать подарила мне эту вещицу в день первого причастия, а я отдала ее Жозефу на память в тот день, когда он оставил наш дом. Следовательно, тут нечего сомневаться, - прибавила она, обращаясь ко мне. - Сходи к нам, Тьенне, возьми волынку и снеси ее вон туда, на церковную паперть, где теперь довольно темно, да смотри, чтобы никто не видел: старик Карна страшно зол и будет мстить дедушке, если узнает, что мы принимали в этом деле участие.
Я повиновался скрепя сердце и пошел, оставив их в уединенном уголке площади, одетой сумраком наступающей ночи. Разобрав и свернув волынку, я спрятал ее под блузу и тотчас же возвратился назад. Они были на том же месте и разговаривали о чем-то очень горячо.
- Будь свидетелем, Тьенне, - сказала Брюлета - что я не отдавала этому человеку сердечка, которое висит у него на сережке. Он не хочет возвратить мне его потому будто бы, что оно принадлежит Жозефу, а сам между тем говорит, что Жозе не возьмет его у него назад. Я знаю, что эта безделушка и десяти су не стоит, но не хочу отдавать ее чужому. Мне было всего двенадцать лет, когда я подарила ее Жозе, и тогда никто не мог найти тут ничего худого, а теперь вот нашлись люди, которые толкуют это по-своему. После этого, разумеется, я ни за что не отдам ее никому.
Мне показалось, что Брюлета слишком уж хлопочет о том, чтобы не показаться влюбленной в Жозефа, а Гюриель, со своей стороны, очень доволен тем, что ее сердце свободно. Он, впрочем, нисколько не стеснялся моего присутствия и продолжал ухаживать за нею перед моим носом.
- Вы напрасно сомневаетесь во мне, - говорил он. - Я не стану хвастаться вашим подарком перед другими, хотя, признаться, и было бы чем похвастаться, если б вы точно мне что-нибудь подарили. Но я сознаюсь, вот перед ним, что вы ко мне вовсе не благоволите, хотя, в то же время не могу поручиться, что не стану вас любить. Во всяком случае, вы не можете запретить мне вспоминать о вас и ценить вещицу, которая, по-вашему, не стоит и десяти су - дороже всего на свете. Жозеф мне друг, и я знаю, что он вас любит, но он любит так холодно и спокойно, что и не подумает взять ее у меня назад. И если мы увидимся с вами через год или через десять лет, то вы найдете сердечко на прежнем месте, если только у меня не оторвут его вместе с ухом.
Говоря это, он взял руку Брюлеты, поцеловал ее и потом преспокойно принялся настраивать и надувать волынку.
- Напрасно беспокоитесь! - сказала она. - Я, по крайней мере, не стану танцевать: что тут за веселье, когда Жозе надолго, может быть, навсегда, покинул мать и своих друзей. Да и вам также не советовала бы играть, потому что вам не миновать драки, если на грех зайдут сюда наши волынщики.
- Посмотрим, как они будут драться! - отвечал Гюриель. - Обо мне, пожалуйста, не беспокойтесь. И сами вы будете танцевать непременно, иначе я подумаю, что вы оплакиваете неблагодарного, который вас покинул.
Потому ли, что гордость Брюлеты была возмущена таким предположением, или потому, что страсть к танцам взяла в ней верх над печалью, только она не вытерпела, и когда волынка загудела, отправилась танцевать со мной.
Вы и представить себе не можете, друзья мои, каким криком радости и удивления огласилась площадь, когда раздались громкие звуки бурбонезской волынки. Все думали, что Гюриель уже ушел. Танцы не клеились, и народ стал помаленьку расходиться, когда он вновь появился на площади. Все точно как будто бы взбесились: начали танцевать не по четыре, не по восемь пар, а по шестнадцать и по тридцать две. Схватывались за руки, прыгали, кричали, смеялись и так шумели, так веселились, что голова кружилась.
Скоро старики, дети, маленькие ребятишки, не умевшие еще ногой ступить, детки, едва на ногах стоявшие, бабушки, выплывавшие по-старинному, неуклюжие парни, отроду не попадавшие в такт - все пустились в пляску. Да и как было не потанцевать, когда играла отличнейшая музыка, какой мы и не слыхивали никогда, да еще и даром! Сам бес, кажется, вселился в нашего музыканта: он играл, не останавливаясь ни на минуту и не уставая ни капли, тогда как мы просто из сил выбивались.
- Я хочу быть последним! - кричал он, когда ему предлагали отдохнуть. - Я хочу, чтобы весь приход у меня надсадился, и чтобы заря нашла нас здесь всех вместе: меня на ногах - молодцом, а вас - измученных и умоляющих меня о пощаде.
И давай опять играть, а мы - плясать, словно сумасшедшие.
Старуха Биод, трактирщица, видя, что тут будет пожива, велела принести на площадь столы, скамейки и всякой всячины для еды и для питья. Но так как припасов-то у нее оказалось недостаточно для насыщения такого множества желудков, порядочно отощавших от танцев, то хозяева притащили из домов все, что было, я думаю, заготовлено у них на целую неделю. Кто принес сыру, кто мешок орехов, а кто целую четверть козы или молодого поросенка, и все это было сварено и изжарено тут же, на скорую руку. Точно как будто бы у нас была свадьба в деревне, и все соседи пригласили друг друга на праздник. Детей уложить спать не могли порядком: времени не хватало, и они спали кучами, как овцы, на бревнах, которые всегда лежат у нас на площади, при бешеном гуле танцев и волынки, которая умолкала только тогда, когда музыканту подносили чарку нашего самого лучшего вина.
И чем больше он пил, тем становился веселее и забавней и играл удивительнейшим образом. Наконец, когда голод прошиб самых сильных, Гюриель должен был перестать играть, потому что плясать было некому. Он сдержал свое слово: измучил нас всех до единого, и потом уже согласился ужинать с нами. Всякому, разумеется, хотелось угостить его, но заметив, что Брюлета подошла к моему столу, он принял мое приглашение и сел подле нее. Его речь искрилась умом и веселостью. Ел он скоро и славно, но, по-видимому, не чувствовал оттого ни малейшей тяжести, и, подняв стакан, первый выпил и запел голосом чистым и звучным, несмотря на то, что в продолжение нескольких часов гудел, как орган. Мы хотели было подпевать ему, но дело не пошло на лад: самые лучшие наши певцы замолчали и принялись его слушать, потому что наши песни перед его песням просто никуда не годятся, как по голосу, так и по словам. Даже и припев-то повторять мы могли с трудом, потому что он пел все новое и такого отличного качества, что оно превосходило все наше умение.
Все встали из-за столов, чтобы послушать его, и когда утренний свет стал пробираться сквозь листья, около Гюриеля стояла густая толпа, очарованная и безмолвная.
Тогда он встал, влез на скамейку и, подняв стакан к первым лучам солнца, скользившим над его головой, сказал голосом, от которого мы все вздрогнули, сами не зная, как и почему:
- Друзья, вот Божий факел! Погасите ваши тусклые свечи и поклонитесь тому, что прекраснее и светлее всего в мире!.. Теперь, - продолжал он, садясь на скамью и поставив стакан вверх дном, - будет болтать, петь и смеяться… Эй, пономарь, что ж ты зеваешь? Ступай звонить к утренней молитве, и пусть каждый осенит себя крестным знамением: тогда мы распознаем тех, кто веселится честно, от глупцов, упивающихся через меру. Потом, воздав Богу славу, мы распрощаемся друг с другом. Примите же от меня благодарность за веселье, которое вы мне доставили, и доверенность, которую оказали. Я был у вас в долгу за тот вред, который недавно причинил некоторым из вас, разумеется, совершенно невольно. Угадайте, если можете, а я распространяться не намерен. Я постарался повеселить вас, как мог, и так как удовольствие лучше всякой прибыли, то, по-моему, мы квиты.
Некоторые стали было просить его объяснять, но в ту минуту раздался звук колокола.
- Тише, слышите благовест! - закричал он и встал на колени. Вся толпа последовала его примеру и припала к земле с каким-то особенным благоговением, потому что человек этот, казалось, имел власть над умами.
Когда кончилась молитва, его уже не было: он исчез так быстро и неожиданно, что многие протирали глаза, думая, что им привиделась во сне эта ночь радости и веселья.