Сейчас и на земле - Джим Томпсон 2 стр.


– Черт бы тебя побрал! Сколько раз просил тебя не молоть чушь про умничанье. Я что, шестилетний, что ли?

– Ты знаешь, что я имею в виду.

– Откуда мне знать. Я и половину из того, что ты несешь, не понимаю. Хоть бы иногда в словарь заглядывала. Ты чего-нибудь читала, кроме своего молитвенника да "Правдивой истории"? О Господи... Бога ради, перестань реветь на всю улицу! Прошу тебя. Да что это такое! Стоит мне открыть рот, как все начинают сопли распускать.

Роберта проскочила в дом первая и что есть силы захлопнула дверь прямо перед моим носом. Дверь открыла мама.

– Только, ради Бога, не приставай с расспросами, – говорю. – Она сейчас придет в себя. И не обращай на нее внимания.

– Да я и слова не сказала, – отвечает мама. – А и сказала б, что такого. Уж и рта нельзя открыть.

– Ради Бога, мама.

– Да молчу, молчу.

Я положил Мака на диван и пошел в спальню. Роберта лежала на кровати, закрыв лицо руками. Платье она сняла и повесила. Я посмотрел на нее, и все во мне заныло. Я наперед знал, что будет дальше, и от этого сам себе был противен. Но что толку? Роберте нужны были не объяснения, а я сам. Я понял это, как только впервые увидел ее, а она через несколько лет. Я сел на кровать и положил ее голову себе на колени. Она повернулась, ее груди прижались к моему животу. Мне хотелось, чтобы мама поняла, что значит для меня Роберта, почему я с ней такой, какой есть. Мне бы хотелось, чтоб Роберта поняла, что значит для меня мама. А может, они и так понимали. Оттого-то все так идет.

– Прости, милая, – сказал я. – Просто я чертовски устал.

– Я тоже, – сказала Роберта. – Попробуй потаскайся целый день с Маком и Шеннон.

– Я понимаю, – говорю.

– Я выжата как лимон, Джимми. Честное слово.

– Представляю. Тебе надо побольше отдыхать.

Она позволила мне погладить себя, а потом села и оттолкнула меня.

– Ты тоже вымотался. Ты сам сказал. Приляг, а я пойду помогу маме с обедом.

Она надела через голову фартук, а я откинулся на подушки.

– Отдай маме доллар.

– Чего ради?

– За продукты.

Роберта словно только что заметила пакет.

– Зачем ты это покупал? У нас два фунта бобов в буфете. Почему мама их не приготовила?

– Откуда мне знать. Меня не было.

– Они же в буфете. Не могла же она не видеть.

– Черт с ними. В следующий раз съедим. Ладно, ступай, делай что надо и отдай маме доллар.

– Ладно, подумаю.

Я вскочил с кровати, чуть не задохнувшись от бешенства:

– Я тебе сейчас подумаю! Отдай маме доллар!

Дверь приотворилась, и показалась мама.

– Кто-то меня звал? – спросила она.

– Нет, мам, – говорю. – Это я говорю Роберте насчет ужина – о покупках. Чтоб она тебе доллар вернула.

– Да ладно, обойдусь, – говорит мама. – Если у вас туго с деньгами, можете не отдавать.

– Да полно у нас денег, – отвечает Роберта. – Целая куча. Подожди минутку. – И начинает ковыряться в сумочке: вытаскивает пятицентовики, десятицентовики, пенни и выкладывает на туалетный столик.

– У тебя что, доллара одной бумажкой, что ли, нет? – спрашиваю.

– Подожди, сейчас я маме все наберу, – отвечает Роберта этаким ласковым голоском, – у меня здесь есть... вот, мама, двадцать, двадцать пять, сорок, шестьдесят, восемьдесят три, девяносто три. Черт, семи центов не хватает. Ты не против, если я тебе завтра отдам?

– Да не надо ничего, потом как-нибудь отдашь, – говорит мама.

Роберта собрала всю мелочь.

– Если надо, бери сейчас.

Мама вышла.

Я лежу и смотрю на Роберту в зеркале. Она перехватила мой взгляд и отвела глаза.

– На сколько ты всего купил?

– На семьдесят центов. Тридцать осталось, если тебя это интересует.

– Пойдешь купишь чего-нибудь выпить?

– Не хочу разочаровывать тебя. Пойду куплю кварту вина.

– Не надо, Джимми. Врачи же запретили тебе.

– Смерть, где твое жало?

Роберта ушла.

Вскоре просыпается Мак и трет глазенки со сна. В нем ни капли жира, но он что вдоль, что поперек – крупный парнишка.

– Привет, пап.

– Привет, малыш. Какое волшебное слово?

– Белеги деньги.

– Что в городе видал? На самолете катался?

– Уф! И кусавку видел.

– Самую что ни на есть настоящую?

– А то как.

– А на что она похожа?

Мак подмигнул:

– Кусавка как кусавка, – и убежал.

У меня эта шутка навязла в зубах, но другой он не знает, с юмором у него плоховато.

* * *

Было уже около девяти. Роберта с детьми закрылась в спальне, мама возилась в ванной со своими распухшими пальцами на ногах. Фрэнки еще не было, словом, передняя комната была в моем распоряжении. Я ничего против не имел. Расставил пару кресел: одно для ног – для полного кайфа. Затем сбегал в винную лавку и принес выпивки. Мне показалось, что продавец немного задавался; впрочем, может, это мне показалось. Выпивохи в Калифорнии не слишком почитаются, во всяком случае кто пьет такое вино, что я купил. Лучшие калифорнийские вина предпочитают вывозить, а дешевые местные, остающиеся на про дажу, делают из отбросов и закрепляют первачом.

В Лос-Анджелесе можно купить такую сивуху за пару центов и целую пинту за шесть. В каждом квартале алкашей наберется с полсотни запросто. Их так и зовут – "бухарики", и, к счастью, они не доживают до того, чтоб обзавестись семьями. Тюрьмы и больницы набиты ими; их там "исцеляют". В ночлежках, притонах и товарняках их за ночь подыхает в среднем душ сорок.

Словом, прихожу я домой, усаживаюсь, ноги на стул, и делаю добрый глоток. На вкус водянистое, но крепкое. Засосал еще, вкус уже лучше. Откидываюсь на подушки, закуриваю, разминаю пальцы на ногах и уже предвкушаю следующий глоток, как вдруг приходит Фрэнки; сбрасывает на ходу туфли и прямиком к дивану. Она высокая, прекрасно сложенная девица, копия папы, только волосы у нее совсем светлые.

– Опять поддаем? – дружелюбно бросает она.

– Принимаем. Хочешь глоточек?

– Только не эту бурду. Я уже сегодня пропустила три скотча. Стряслось чего? С Робертой не поладили?

– Да нет. Сам не знаю чего, – говорю.

– Ерунда, – говорит Фрэнки. – Я люблю Роберту, а уж детишек... Только дурак ты, дурак, скажу я тебе. Ты к ней несправедлив. Ты же знаешь, как она терпеть все это не может.

Я глотнул еще.

– Кстати, – говорю, – когда мы твоего муженька увидим здесь?

– Сама бы хотела знать, – говорит Фрэнки.

– Прости, у меня что-то на душе гадко.

– От этого пойла одна чернуха. А утром такая будет похмелюга.

– Так то утром. А сегодня – это сегодня.

Фрэнки раскрывает сумочку и дает мне полдоллара.

– Иди купи полпинты виски. Это не то что твоя отрава.

– Не хотелось бы мне брать у тебя деньги.

– Да брось ты. Иди скорей, я тоже с тобой выпью.

Я надел ботинки и пошел. Когда я вернулся, у Фрэнки в руках было письмо; глаза красные.

– Ты что думаешь о папе? – спрашивает она.

– А что с ним такое?

– Разве мама тебе не показывала это письмо? Я думала, ты знаешь.

– Дай посмотреть.

– Только не сейчас. Я отнесу его к себе в спальню. Завтра почитаешь.

– Послушай, – говорю я ей, – что бы там ни было, это меньше расстроит меня, чем если я не буду знать, в Чем дело, раз уж все равно знаю, что что-то не так. И не спорь, ради Бога. А если собираешься тут сопли разводить, иди лучше куда-нибудь в другое место. Меня эти потоки слез уже до ноздрей достали.

– Сукин ты сын, – бросила Фрэнки, вытирая глаза, и съязвила: – Знаешь про гремучую змею, у которой нет норы, чтобы шипеть?

– Да заткнись ты.

Я быстро пробежал письмо. Ничего особенного там не было. Говорилось только, что они не могут больше держать папу Там. Слишком, дескать, от него много беспокойств.

– Придется, видать, забирать его.

– Ты хочешь сказать – к нам сюда?

– А что такого?

Фрэнки посмотрела на меня в упор.

– Ну хорошо, – говорю, – а что ты предлагаешь?

– Но мама же не может жить с ним. Даже будь у нас деньги, чтоб поселиться за городом и все такое прочее.

– А если к его старикам? У них бабки имеются.

– Они тоже об этом прошлый раз писали, – заметила Фрэнки. – Только ты же их знаешь, Джимми. Ты им пишешь письмо, они его изучают, пишут свое и оба отсылают кому-нибудь из клана. Их письмо начинается ровно с пятой строчки сверху на одной стороне листа и заканчивается ровно на пять строчек до низу на второй. И само собой – там ни слова о папе. Это ведь было бы неделикатно, как же. А к тому моменту, когда наше письмо доходит до тысяча шестьсот восемнадцатого Диллона, от него остаются одни клочки. Что дальше? У третьей дочурки тети Эдны Сабеты вырезали аденоиды, а старый дядюшка Джунипер получил "Заметки" Эмерсона.

Так оно и есть на самом деле. Я уверен, что это Диллоны изобрели систему копирования и рассылки писем.

– Давай выпьем, а там видно будет.

– Только по маленькой, – говорит Фрэнки. – Как тебе новая работа?

– Лучше некуда.

– Хорошая компания?

– Самая что ни на есть.

– Сплошной восторг. Нельзя ли поподробнее?

– Нашего брата там шесть человек, включая и старшого – или заведующего, так его называют. Склад состоит из двух отделов – один для поставляемых запасных частей, то есть тех, что производятся не на территории завода, и другой для производимых на месте, но все мы под одной крышей. Двое парней из отдела поставок запчастей – это Баскен и Вейл. Баскен очень подвижный и нервный. Вейл тип загадочный, но оба в каком-то смысле одного поля ягоды.

– О-о, – протянула Фрэнки.

– Весь день-я ползал на руках и коленках и, само собой, потел как черт знает кто. Время от времени эти два шута гороховых из ПЗЧ – у них в отделе есть такая трафаретная машинка – припечатывали мне на задницу маленькие цветные таблички. Они у меня, должно быть, так и болтались часами. На них значилось: "Сырая штукатурка. Ни шагу".

Фрэнки хохотала так, что у нее чуть платье по швам не полопалось.

– Ну, Джимми, здорово!

– Здорово? Ну дальше. Есть еще Мун, наш завотделом. Он явился перед самым концом работы и сказал мне пару ласковых слов. Сказал, чтобы я не огорчался, если мне нечего будет делать; компания так или иначе готова терять деньги первый месяц на новичка.

Фрэнки хлопает себя по коленям.

– И тебе платят пятьдесят центов в час?

– Прямо потеха, – говорю. – Так вот, за головастика у нас Гросс, счетовод. Он выпускник Луизианского университета и бывший игрок "Всеамериканской". Я спросил его, знает ли он Лайла Саксона.

– А он?

– Спрашивает, в каком году Лайл играл за команду.

– Стало быть, он попадает в твою книгу. – На этот раз Фрэнки не смеялась.

– Последнего члена нашего секстета зовут Мэрфи. У него был сегодня отгул, так что я его не удосужился лицезреть.

Фрэнки подцепила свои туфли и поднялась.

– Судя по твоим впечатлениям, ты там долго не продержишься, Джимми. А ты уверен, что еще можешь писать?

– Нет.

– Что ж ты собираешься делать?

– Надраться.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи...

Я раздумывал насчет папы. Что нам с ним делать? Раздумывал насчет Роберты, мамы, подрастающих детишек. Подрастающих среди этого бардака, ненависти и – чего обманываться – дурдома. От размышлений живот сводило, кишки подступили к легким, в глазах почернело. Я пропустил виски с прицепом вина.

Я думал о тех временах, когда мне удавалось загонять рассказы на тысячу баксов в месяц. Вспоминал о том дне, когда стал директором Писательского проекта. Вспоминал о стипендии, которую получил от фонда, – одну из двух на всю страну. Вспоминал о письмах от десятка разных издателей... "Лучшее, что нам приходилось читать". "Забойный материал, Диллон, так держать". "Платим вам по высшей ставке..." Ну и что, говорил я себе. Ты был счастлив? Ты когда-нибудь знал, что такое покой? И отвечал: дудки, какой, к чертям собачьим, покой; ты всегда был в аду. А сейчас только провалился еще глубже. И будешь проваливаться, потому что ты сын своего отца. Ты и есть твой отец, только без его закалки. Тебя упекут в то же место через годик-другой. Или не помнишь, как это было с отцом? Все как с тобой. Точь-в-точь. Раздражительный. Взбалмошный. Занудный. А потом – да что говорить. Сам знаешь. Ха-ха. Еще бы тебе не знать.

Интересно, они очень злобно обращаются с тобой в этих местах? А когда впадаешь в ярость, надевают смирительную рубашку?

Ха-ха-ха. Тебе дадут ложку, чем есть, крошка. И деревянную миску. И побреют наголо, чтоб шампунь сэкономить. А через месяц дадут варежки в постельку... Ах, они тебя не заполучат? Папу-то они заполучили, а? Не они. Это ты. Ты, и мама, и Фрэнки – вы его сдали. И помнишь, как все просто было? Пошли, папа, выпьем бутылочку пивка и прокатимся маленько. Папа не подозревал. Ему и в голову не могло прийти, что его собственная семья с ним так поступит. Ах, тебе пришлось! Ну как же, конечно. И им придется. А ты и не узнаешь, а узнаешь – поздно будет, как с папой. Помнишь его недоуменный взгляд, когда ты эдак бочком вышел через дверь? Помнишь, как он колотился об стену? Колотился, а потом его загнали в палату? Царапался? Помнишь его нечеловеческий крик, который преследовал тебя до самой двери. Дрожащий прерывающийся вопль: "Фрэнки, Джимми, мамочка, где вы? Мамочка, Фрэнки, Джимми, вы вернетесь?" А потом он заплакал – так еще плачет только Джо. Да еще Мак и Шеннон.

И ты.

– Мамочка, я боюсь. Мамочка, за... забери меня отсюда. За... забери... меня... от... сюда! Мамочка... Фрэнки... Джимми. ДЖИММИ! Забери... меня... от...

Я вскрикнул и зарыдал, голова моя дернулась вверх и шлепнулась в вязкую кашицу дурноты.

– Иду, папа! Я тебя не оставлю! Иду!

Мама трясла меня за плечо, будильник на камине показывал полшестого. Бутылка виски была пуста. Из-под вина тоже.

– Джимми, – говорит мать, – Джимми. Ума не приложу, что с тобой будет.

Я вскочил на ноги.

– Я сам знаю, – говорю. – Как насчет кофейку?

Глава 4

Я ничего не взял из дома на обед и протряс кофе, не пройдя и квартала. Меня разбирал кашель, я давился и блевал, потом схватило живот и надо было позарез добраться до уборной, но я боялся опоздать, поэтому шел не останавливаясь. Вниз по холму еще куда ни шло. Словно спокойно стоишь и перебираешь ногами, а тротуар сам движется под тобой. Но когда я добрался до бульвара Пасифик, стало совсем скверно. Там, на Пасифике, шестирядное шоссе, битком набитое рабочими авиазавода. И все торопятся на работу. Большинство на каких-то рыдванах, совсем не таких, как на Западном побережье, где машины повыше, но на тормоза трудно рассчитывать. И каждый гнал, бампер к бамперу, чтобы первым прикатить к заводу. Время было еще мало, но надо выезжать как можно раньше, иначе поставить машину будет некуда.

Перейти шоссе при такой давке было нелегко, даже будь я в норме, а уж сейчас... Не то чтобы я совсем ослабел и устал, хоть ложись и помирай. Вино сыграло со мной дурную шутку. У меня будто все раскоординировалось, и я не мог управлять ни ногами, ни руками. Я ступил было на дорогу, но реакция у меня оказалась столь замедленной, что я пропустил момент, когда можно было переходить. Несколько раз я не успевал остановиться, начав двигаться, и влезал в самую гущу, так что коленями стукался то о крыло, то о шину. Правильно определить дистанцию я был не в силах. Машина, которая мне казалась на расстоянии квартала, вдруг утыкалась в меня бампером, и водитель орал благим матом. Не могу сказать, как удалось мне перейти. Помню только, что упал, ободрал колени и покатился под дикий рев клаксонов. Наконец-то я очутился на той стороне. Было без четверти семь, а впереди еще миля. Я рысцой дунул по грязной дороге, огибающей залив. Мимо катил спокойный поток машин, они двигались чуть не с той же скоростью, что и я, и совсем впритык ко мне, задевая одежду. Но ни одна не подумала остановиться. Водители безразлично окидывали меня взглядом и отворачивались. А я дул что было мочи, весь красный, взвинченный до предела, язык на плечо, – трусил, что твоя гончая со всей заходящейся лаем сворой. Меня так и подмывало харкнуть им в стекло или швырнуть пригоршню камней. Но больше всего мне хотелось быть как можно подальше от этого места, где тихо, спокойно и ни одной живой души. Я, конечно, и сам знал, почему не буду голосовать, чтоб кто-нибудь подвез меня. В этой давке ни одна машина не смогла бы притормозить. Машины сзади потащили бы ее вперед со всеми тормозами и выключенным мотором. Да и все практически были с пассажирами; а на подножку взять никто не рискнет, потому как это строго запрещено. Но я все равно ненавидел их лютой ненавистью. Почти так же как себя. Я был на заводе в тот момент, когда завыл гудок: ровно без пяти. На самом деле с гудком полагалось быть внутри, у своего цеха; только у проходной помимо меня толпились еще сотни работяг. Я врубился в очередь перед воротами с временем начала моей смены. Немного ослабел, но чувствовал себя лучше. Вместе с потом вышла часть похмелья. Слышалось звяканье металла и шуршание бумаги: это охранники проверяли сумки с едой на обед. У одного, явно новичка, еда была завернута в газету. Очередь напирала, пока охранник развязывал веревочку и разворачивал ее. Когда моя очередь дошла до охранника, он проверил мой значок и пропуск. Затем, держа мой пропуск в руке, снял мой значок с куртки и махнул головой в сторону других очередей:

– Вон туда. К шефу.

Зачем, я не спрашивал – и сам знал. У меня даже была мысль дать деру. Потом сообразил, что, как бы там ни было, если я им нужен, они меня из-под земли достанут. Так вот стою я у конторки, жду, когда шеф в военной фуражке и в портупее не соизволит взглянуть на меня. Лицо у него пухлое, холодное; глазки злобные.

– Номер?

– Чего?

– Номер, номер – время начала смены?

Сует руку в ящик и достает другой значок и другую карточку в плексигласе. На ней моя физиономия, что снимали вчера, мое имя, возраст и подробное описание внешности.

– Вот ваш постоянный значок и номер. Приколите сразу. А это ваша личная карточка. Не терять, никому не передавать, не оставлять. Они должны быть при вас на проходной и на внутренней территории. Забудете дома – с вас пятьдесят центов на посылку нарочного. Потеряете – доллар. Ясно? Удачи.

Отваливаю и пробираюсь через забитый людьми двор к проходной... Чувство облегчения? Не то слово, но об этом позже.

Ворота на склад, как всегда, заперты. Вижу Муна, Баскена и Вейла в отделе поставок; они болтают, но меня явно не видят. Гросс, счетовод, на своем табурете весь поглощен ногтями. Иду к окну.

– Как насчет войти? – спрашиваю.

Он посмотрел на меня, такой симпатичный малый с правильным черепом, глаза карие, волосы темные, но сколочен как-то на скорую руку и оттого кажется неуклюжим. Одет с иголочки: замшевая куртка и коричневые габардиновые брюки.

Назад Дальше