Сейчас и на земле - Джим Томпсон 6 стр.


– Знаешь, Дилли, – Мун достал яблоко из кармана, – такая мелочь погоды не делает. Делай как можешь.

– Ничего себе мелочь, – говорю. – Положим, у нас семь учетных книг – семьсот пятьдесят самолетов, – то есть общая сумма тридцати описей деталей для каждого сборочного цеха. Помножь ничтожную ошибку на тридцать, и все возрастает как снежный ком, это будет чудовищная путаница.

– Ну а ты что предлагаешь?

Что я мог сказать?

– Я просто хочу объяснить, почему такая сложность с записями. Не хочется, чтоб ты потом считал, что это моя вина, вот и все.

Он вскарабкался коленями на мой табурет и запустил огрызок яблока через забор. Где-то внизу линии, перекрывая лязг механических ножниц и буханье клепальных машин, раздалась яростная ругань.

– Ладно, Дилли, пока все это мелочи...

– Да я ж тебе говорю, Мун...

– ...нечего дергаться.

Это была моя третья неделя здесь и конец первого месяца. Я стал лучше соображать что и как. Но вот только чем больше я соображал, тем меньше понимал и тем больше начинал беспокоиться. Проект нашего самолета не был еще окончательно зафиксирован. Технические изменения вносились чуть не ежедневно, а то и ежечасно. И от этого вся наша сложившаяся учетная система разваливалась на куски. К нам поступают десятки запчастей, которые у нас вовсе не учтены. Одни из них используются на первом самолете, другие на десятом и так далее. Я не знаю, как все это отразить в учетной книге; не знаю, заменяют они другие детали или они совершенно новые и дополняют те. Мун говорит, что раз их нет в общем учетном списке, то и черт с ними, и я их попросту не отмечаю, но сколько это может продолжаться? Склад постепенно заполняется неучтенными запчастями, а значит, мы отправляем заказы по цехам, а эти неучтенные так и лежат здесь мертвым грузом. Это кончится однозначно. Правительство откажется от самолетов, потому что они не отвечают стандартным спецификациям, а отвечать за все будет некий учетчик со склада.

Но и это еще не все.

Когда запчасть заменяется или дополняется другой, естественно, меняется и узловой номер. Например, если раньше для полной сборки двадцати пяти самолетов требовалось семьдесят пять штук одной запчасти, то теперь пятьдесят. Но, скажите на милость, как быть, когда в учетных записях черным по белому отмечено, что мы уже отправили больше, чем надо, первых запчастей для двадцати пяти самолетов? Куда прикажете вносить лишние или дополнительные запчасти?

Я-то понимаю, где собака зарыта. Тот факт, что мы отправили деталей на двадцать пять самолетов, еще не значит, что сборочный цех полностью использовал их. Часть пошла в разгон, часть отправлена в брак контролером ОТК. Только от этого знания не легче. Я говорил об этом Муну (и на этот раз он, кажется, задумался).

– Ну а ты как на это смотришь, Дилли?

– В управлении должны учитывать сломанные и забракованные детали. Я хотел бы посмотреть их отчеты.

– Ни черта они там не знают. Они узнают об испорченных деталях, только когда выясняется их нехватка. Но и тогда попробуй докажи, что они поломались. Ребята с конечной сборки скажут, что у нас неправильные записи и они никогда не получали эти детали.

– Разве в управлении не могут выяснить по количеству использованного сырья?

Мун с усмешкой покачал головой:

– Да ни черта они не могут, Дилли. Для этого нужна экспертиза и проба. Кроме того, мы все время меняемся с другими заводами или даем в долг. Сегодня утром в отделе поставок я видел заявку на сорок хвостовых шасси. Мы заплатили за них и получили, но на руках у нас их нет, как нет их и в сборочном. Бог знает, где они.

– Но если б я мог хотя бы получить отчет о браке, тогда...

– А что пользы? Когда деталь бракуют, она поступает к главному инспектору ОТК. Если он бракует ее, она отправляется в цех, где был допущен брак. У них там валяется, а потом, если ее нельзя исправить и послать обратно в сборочный, они ее пускают на лом, а бирку с отметкой ОТК отправляют в управление. А то и просто выбрасывают ко всем чертям, если у них брака слишком много. В любом случае, как ни посмотри, нам придется неделями дожидаться отчетов из ОТК, а если мы их и получим в конце концов, будет уже поздно.

Я ни слова не сказал, но вид у меня, вероятно, был обескураженный.

– Да не расстраивайся ты так, Дилли. У тебя все идет путем. Как и следовало ожидать.

Вот такие вот дела. Вернее, были такие. Потому что сейчас все куда хуже. Не то чтобы это меня очень уж колышет. Не могу сказать, что я совсем ничего не смыслю в работе, но надо быть гением, чтобы разобраться в этом бардаке. Если уж на то пошло, то я просто ума не приложу, что делать. Я даже вечернюю выпивку сократил, чтоб голова варила, но от этого я совсем спать перестал, так что не думаю, что это была удачная мысль. Я пытался поговорить об этом с Робертой, мамой, с Фрэнки, но от них никакого толку. Сбываются старые пророчества Роберты, и у нее одно на уме – чтоб я покаялся. Да и что она может в этом понимать. Мама говорит, что я слишком много беру на себя. И Фрэнки тоже твердит, что им на меня повесить нечего, если дело до того дойдет, и чтобы я послал их ко всем чертям. Только Джо предложила хоть что-то дельное. Она говорит, что мне надо проштудировать книжки по бухгалтерии. Только, боюсь, это что мертвому припарки. Вернее, займет столько времени, что будет поздно. А кроме того, надо же мне писать хотя бы по ночам. Я же обещал маме, и мне не хочется ее подводить. Она уже приготовила свой старый костюм, чтобы поехать навестить папу. Вот уж не знаю, чтосней будет после этого, но...

Вся закавыка в том, что уйти вот так, за здорово живешь, я не могу. Говорят, на каком-то другом заводе был парень, и он не ужился с заведующим. Взбрело ему в голову, что лучший способ насолить ему – это поменять бирки на запчастях на складе. Так он и сделал, а потом уволился. А через три месяца ФБР заарканило его на Южном побережье. Ему-то, я полагаю, ничего особенного не сделают, он из приличной семьи республиканцев, а папаша у него какая-то шишка. А вот мне! Бог ты мой! Вся эта моя писанина; дружки и соратники, машина, на которой я сюда прибыл. Если только я во что-нибудь влипну или обстоятельства сложатся так, что я буду замешан поневоле, – об этом подумать страшно!

Не говорите, что я преувеличиваю. Я пробил тропинку в бетоне, бродя по ночам по тротуару и ломая голову над всем этим. И ни до чего, хоть убей, не додумался. Господи Боже мой, просто ума не приложу... Если б взять себя в руки и успокоиться. Для начала хоть это. Я пытался, пытался, но, сами видите, безуспешно. Как-то пришлось мне работать почтовым клерком в компании по продаже семян и саженцев. Когда у нас не сходился баланс, мы начинали просматривать все гроссбухи от корки до корки, пока наши карандаши сами не указывали нам исходной ошибки. Сейчас я пытался сделать то же самое, даже понимая, в чем, собственно, дело. Пытался... И все впустую. Только зря извелся, как всегда, так что чуть крыша не поехала. Спросите: а что же Гросс? Я бы и сам хотел знать. Должен признать, он, по крайней мере внешне, ведет себя вполне порядочно, я в на его месте так не смог, к тому же я чувствую себя чертовски неудобно по отношению к нему. Когда я сегодня, в субботу, уходил с завода, он подваливает и говорит, что ему все равно в город, так что, если я хочу, он может подкинуть меня. Я согласился. Будь Мун под боком, я б, конечно, отговорился, потому что уж кому, как не мне, знать, что друг Гросса – недруг Муна. Да только Мун уже укатил. По дороге Гросс говорит:

– Я рад, что ты взялся за эти книги. Я сам хотел, чтоб Мун меня от них отставил.

– Рад, что услужил, хотя, честно говоря, это сплошная головная боль.

– Ну как, все исправил?

– Куда там.

– А Мун вроде сказал, что ты классный учетчик.

Я промолчал.

– Ты, должно быть, думаешь, что я не умею бухгалтерию вести, и наговорил Муну, будто я наворочал там уйму ошибок.

– Я этого с Муном не обсуждал. Высади-ка ты лучше меня, я пройдусь пешком.

– Сиди, – бросает Гросс, – я ведь о деле говорю.

Мы доехали до моего дома, я поблагодарил его и собрался было вылезать.

– Подожди, – говорит он. – Хочу тебе кое-что показать.

Я смотрю на него, а он достает старый конверт и авторучку и, сделав несколько круговращательных движений рукой, одним росчерком пера рисует птичку.

– Можешь так?

Я признался, что мне это слабо.

– Вот, возьми, – говорит он ехидно и бросает конверт мне на колени.

Надо было попросить у него автограф, и ведь дал бы, черт его подери!

Глава 11

Пятая неделя, а если быть точным, начало шестой.

Дела на заводе еще круче, чем раньше. Я получил прибавку; Шеннон заболела. О первом говорить особенно нечего. Прибавку я получил с прошлой пятницы. Бьюсь я не на жизнь, а на смерть (в прямом смысле) с учетными книгами, как подваливают к моему столу Мун и этот коротышка, что вечно шляется по заводу, но который раньше к моему столу явно не питал особого интереса.

– Дилли, – начинает Мун. – Мистер Доллинг хочет поговорить с тобой. Мистер Доллинг – заведующий всеми складами.

По голосу ничего не скажешь – спокойный и безразличный, как всегда. Однако какую-то подначку я почувствовал, и Доллинг, судя по всему, тоже. Доллинг росточком футов пятьдесят, животик кругленький, волосенки (что еще остались) рыжеватые, а голосище – мертвые (ежели еще не распались во прах) все, как один, пробудятся. Поговаривают, что у него приличный пакет акций компании, но правда ли это, не знаю. Смотрит он на Муна строго и говорит:

– Хорошо, благодарю вас.

А Мун говорит:

– Не за что, – и отваливает.

Доллинг поворачивается ко мне.

– Мистер Мун, – начинает он своим голосищем, будто на родео вещает, – говорит, что вы очень ответственный работник.

– Это очень любезно с его стороны, – отвечаю.

– Я и сам заметил некоторые улучшения, – продолжает он, налегая животиком на стол, так что совсем перегнулся на мою сторону. – Вам известны условия, на каких вас нанимали на работу?

– Я не совсем понимаю, – говорю. – Вроде известны.

– В соответствии с политикой компании, сложившейся давно, всякий работник, проработавший у нас тридцать дней испытательного срока, получает прибавку в четыре цента. Это у нас занесено в устав компании. Но мы уже не управляем этой компанией – ею управляет профсоюз. Они дали нам контракт, и мы под дулом пистолета вынуждены были подписать его. А в контракте – профсоюзном, а не нашем, заметьте, – сказано, что всякий работник, проработавший здесь шестьдесят дней и не получающий пятидесяти восьми центов в час, обязан требовать эту плату. Там ни словом не говорится о повышении вашего оклада до пятидесяти четырех центов после первых тридцати дней работы. Я вовсе ничего против профсоюзов не имею. Если работнику этой компании хочется вступать в профсоюз, я его отговаривать не собираюсь. Я ни слова не говорю и не скажу против профсоюза. Понятно?

– Понятно.

– Я просто излагаю нашу позицию. Раньше наша политика состояла в том, чтобы поднимать зарплату хорошо проявившему себя за время испытательного срока работнику до пятидесяти четырех центов. Нынче же, коль скоро профсоюзу до этого нет дела, с какой стати беспокоиться нам?

– Понятно, – встреваю я.

– Но Мун уверяет нас, что вы стоящий человек, – говорит он и выжидательно смотрит на меня.

– Благодарю.

– И должен сказать вам, что в данном случае я считаю, что Мун прав. – Пауза.

– Благодарю, сэр.

– Вы, судя по всему, как раз тот тип работника, который нам здесь нужен. Сообразительный. – Пауза.

– Рад слышать, сэр.

– Трезвый.

– Так точно... сэр.

– Умеренных взглядов.

– Т-так т-точно, с-сэр.

– Итак, мы поднимаем ваш оклад до пятидесяти четырех центов в час. С данного момента. Все.

И удаляется заложив руки за спину. Когда Мун появился, я ему рассказываю о прибавке, но он, оказывается, об этом уже слышал.

– Я только что был в шлифовальном, – говорит, – мне расслышать, что он тебе говорит, ничего не стоило.

Четыре цента в час, скажем прямо, мелочь, какая-то пара баксов в неделю, но все же мне было приятно. И похоже, все это заметили, но надо мной не потешались, хотя я и сам спровоцировал, потешаясь над собой. Все сказали, что я, видать, приглянулся компании, раз они мне сделали исключение.

После дружеских прений мы порешили обмыть эти два доллара в воскресенье, а я должен взять на себя меню и прочее. Я же здорово готовлю, да будет вам известно; вернее, готовил в былые годы, когда жил один.

Итак, я отправился в магазин, а Шеннон попросилась со мной, я, разумеется, сказал, что нет, потому что боялся, как бы чего не вышло. Я должен был бы догадаться, что с ней что-то не так, иначе она бы не просилась, а просто взяла б да пошла. Но я как-то не обратил внимания, и, как ни странно, она не увязалась за мной. Просто встала и пошла назад в спальню и закрыла дверь.

Ее не было к ужину, но мы не придали этому значения: она частенько жила по своему расписанию. Но где-то к восьми мы малость всполошились и начали искать ее. Не скажу где и как – я даже ходил к заливу. Короче, я нашел ее в чуланчике в нашей спальне. Я залез туда, чтобы взять куртку: было довольно прохладно. А когда снимал ее с вешалки, случайно свалил платья и тут увидел Шеннон, которая забилась в угол на полу. Она взяла маникюрный набор Фрэнки, губную помаду и прочую косметику, вид у нее, надо сказать, был тот еще.

– Бог ты мой, – говорю. – Что твоя мама скажет? Мы тут весь город обегали! Разве можно так вести себя? Ну-ка, живо вылезай!

Вылезает она из чулана и ручки мне показывает, а я, как последний идиот, ни черта не понимаю.

– Не испачкай мне брюки этой мазней! Иди, Бога ради, смой это все и ступай поешь, если хочешь, а потом марш в постель.

– Разве тебе не нравится, как я покрасилась, папа? – спрашивает она.

И тут до меня стало доходить, но вдруг входит Роберта; как увидела Шеннон – так в крик.

– Шеннон! Посмотри на свое платье! Ты этой гадостью все мои замшевые туфли перепачкала! И...

Хватает ее за шкирку, давай ее шлепать, а Шеннон даже не сопротивляется. Наконец и до Роберты дошло, она опустилась на колени, обняла ее и целует.

– Ну конечно, конечно, ты такая красивая! Таких красивых на всем свете нет! Правда ведь, папочка, как здорово она накрасилась? Подумать только! Все это время она была в...

И мы все ревем – даже Джо и Мак. И у всех одна мысль: эта кроха четырех лет от роду четыре часа одна-одинешенька в темном чулане. Несчастная девочка, которая никому не нужна и которая – до меня наконец дошло – знала, что никому-то она не нужна, эта кроха пытается сделать так, чтобы она кому-нибудь стала нужна; и до последнего бьется за это оружием, которое она презирала. Пытается сделать себя красивой. Я думал о ее отчаянии, о том неистовом, зверином инстинкте выживания, с которым она билась с неприятием и пренебрежением окружающих; о той ярости, с которой она добивалась нового платьица или теплого пальтишка; о молниеносной реакции, с которой она нападала, чтобы упредить нападение на себя; о той упорной решимости получить ту еду, которую ей хочется и которая ей нужна. Да, и еще о том, как она была вечно начеку, боясь нападения даже во сне.

И еще я думал о том, как все эти четыре года, что она с нами, она рыдала в глубине души, даже сражаясь и агрессивно крича; о ее неизбывном одиночестве; о страхе и ужасе. И я все думал и думал, отчего все так, и не мог найти ответа...

* * *

В тот год я был редактором Писательского проекта на ста двадцати пяти долларах в месяц. А папа совсем выживал из ума, хотя я этого не замечал. Он пришел ко мне с деловым предложением – что-то с арендой, – и все выглядело вполне реально. Я дал ему взаймы двести пятьдесят долларов, чтоб дать делу ход. Объяснить толком, куда пошли деньги, он потом не мог. Пошли и ушли, я мне пришлось выплачивать по пятьдесят долларов в месяц из своей зарплаты. Сорок стоила рента жилья. Так что сами видите, каково мне было.

Как-то вечером я нашел Роберту на полу в ванной комнате в отключке; из нее торчал скользкий кусок еловой коры. Я испугался, что ее разорвет, прежде чем мы успеем вытащить его. Только Шеннон, этот пузырь, яйцо, называйте как хотите, держалась крепко. Мы побежали к одной женщине в Сауттаун. Та содрала с нас пятнадцать баксов и начала ковырять и тыкать Роберту какой-то штуковиной вроде велосипедного насоса. Так она ковыряла, и тыкала, и тащила больше часа, а из Роберты хлестала кровь, она теряла сознание, приходила в себя и снова теряла, терзаемая ужасом неминуемого проклятия за содеянное. А Шеннон боролась за жизнь и победила. Ни горячие ванны, ни хлопковый корень, ни спорынья, ни хинин не проняли ее. Она выдержала толчки, когда Роберта прыгала с дивана, выдержала бесконечную ходьбу по лестнице вверх-вниз, развешивание белья. Нет, я вовсе не сентиментален. Она боролась. Ее неукротимое упорство было слишком явным. Его нельзя было не почувствовать и не возненавидеть, как ненавидишь утопающего, обхватившего тебя за шею руками. А потом врач сказал, что, похоже, она родится прямо на Рождество – очень похоже, сэр. Время подходило, и он в этом окончательно уверился. А нам с Робертой стало стыдно самих себя, и мы молча молили Шеннон о прощении. Теперь-то все будет отлично. Мы не будем голодать. Мы можем заплатить врачу за больницу. Мы всячески убеждали себя, что всей душой ее хотели. Просто не понимали, как мы это можем себе позволить. Теперь все будет отлично.

Надо сказать, что рождественские новорожденные в нашем городе что-то вроде муниципального достояния. Все банки и кредитные акулы раскошеливаются наперегонки. Магазины дарят детскую одежду, обстановку и питание. Молоком, мороженым и всякой всячиной на год заваливают. Словом, никаких забот – живешь на всем готовеньком. Сами знаете. Наверное, так по всей стране. В одиннадцать в канун Рождества я сидел на кровати Роберты в роддоме. Новость докатилась до местных цветочных магазинов, и начали прибывать цветы. Принесли сласти и большой торт из кондитерской с кремовой надписью "С Рождеством Христовым новорожденному". Даже репортеры явились, чтобы взять интервью у Роберты и снять ее для утренних газет. Суетился там и врач; он упивался выпавшей на его долю бесплатной рекламой и все спрашивал "маленькую леди", как она себя чувствует. А чувствовала она себя превосходно. Не вполне, правда, понимая, что происходит, но более чем хорошо. Короче, она чувствовала, что ей предстоит родить рождественского младенца. Может, все от возбуждения, а может, Шеннон, не доверявшая нам, почувствовала наше желание и взбунтовалась. Но как бы то ни было, в полдвенадцатого Роберта прикусила губу и застонала. Врач не очень встревожился. Это еще не настоящие родовые схватки. Он уверен, что... Роберта снова застонала. Живот у нее ходуном заходил, будто футбольный мяч под свитером. Она схватилась за живот и от внезапных спазмов стала вся изгибаться. "Нет, – закричала она, – не хочу, не хочу, не хочу!" Ее спешно повезли в операционную; врач суетился вместе с сиделками, наконец яростные протесты Роберты стихли за закрывшимися дверьми...

Шеннон родилась без двенадцати двенадцать.

Назад Дальше