Начали портиться у Игнаца Альбертовича и дела. Слишком ли часто закрывал падишах Дарданеллы, или Херсон, углубивший недавно днепровские "гирла", и Николаев у широкого устья начали обгонять сухую Одессу, или другая причина - только заметно стала пустеть Карантинная гавань, поредели и дубки на Платоновском молу и на Андросовском, и тысячный гомон маклеров и на бирже, и на тротуарах перед Робина и Фанкони (эту незаконную, но главную биржу все называли "Грецк"), если не утих, то зазвучал тревожно. За столом у Игнаца Альбертовича по вечерам все ворчливее ссорились Абрам Моисеевич с Борисом Маврикиевичем; старшего брата особенно раздражало новое слово "конъюнктура", которое "Бейреш" вычитал в передовице моей газеты и произносил своеобразно, вроде "кунтатурия"; сам же он, старший брат, во всей беде винил "банки".
- Эх, молодой человек! - говорил он мне, - посмотрели бы вы, что творилось на Днепру лет тридцать тому назад, когда только и было два царя от порогов до нашего элеватора: Вебстер-Коваленко - один, а другой, еще важнее - "Русское Общество". Едет себе вверх на колесном пароходике от Херсона такой еврей Ионя, главный скупщик "Ропита"; борода черная, очки золотые, живот как полагается. Едет, как цадик у хасидов, пятьдесят человек свиты - бухгалтеры, лапетуты, пробирщики и так себе дармоеды. Всю дорогу дают чай, а то можно и по стаканчику водки с пряником; и до трех часов ночи играют в шестьдесят шесть - что вы думаете, по пятьсот карбованцев проигрывали; я сам знал идиотов, что даже платить платили! А мимо бегут пристани - Большая Лепетиха, Малая, Берислав, Каховка, Никополь, аж до Александровска. На каждой пристани еще за три часа до приезда Иони сам губернатор не протолкается: агенты, маклера, перекупщики, биндюжники, чумаки, вся площадь завалена мешками, позади волы и возы. Вы что думаете, Ионя ночь не спал, так он усталый? Как увидит пристань, он кричит матросу: Юрка, сюды - качай! Сам подсунет голову под "крант", Юрка давай накачивать воду, пол-Днепра выльет ему на лысину, и опять Ионя хоть на свадьбу готов. Стоит на палубе и еще издали кричит: - Наше вам-с, Ставро Лефтерьевич, как живете? Вижу, пополнели, летом вместе в Мариенбад поедем. - Гей, Куролапченко, - что мне в Каховке сказали, опять уж у тебя дочка родилась? Седьмая? Окрести ее Софья - пора сделать "соф"! - Шулем-алейхем, мусью Гробокопатель; швыдко, ты Гамалию-ротозей, видчиняй гамазей! (Это магазин по-хохлацки). - Для каждого доброе слово, а те стоят и смеются, руки целовать готовы… Был Днепро, а теперь извините. - Банки!
- При чем банки, однако?
- Стали позычать деньги всякой мелюзге; против "Ропита" и Вебстера с Коваленкой развелась целая хевра куцого сметья - "господин экспортер", а на нем штаны с бахромою, и то дядькины. Самим нечего есть и большим тоже не стало ни воды, ни воздуха. Умирать надо, Игнац Альбертович; только ты, пожалуйста, Бейреш, помирай первый.
Неуютно стало и вообще в Одессе. Я не узнавал нашего города, такого еще недавно легкого и беззлобного. Ненависть его наводнила, которой никогда, говорят, не знала до того метрополия мягкого нашего юга, созданная ладной и влюбленной хлопотнею, в течение века, четырех мировых рас. Вечно они ссорились и в голос ругали друг друга то жульем, то бестолочью, случалось и подраться; но за мою память не было настоящей волчьей вражды. Теперь это все переменилось. Исчез первый знак благоволения в человецех - исчезла южная привычка считать улицу домом. Теперь мы по улице ходили с опаской, ночью торопились и жались поближе к тени…
Дело, впрочем, было теперь не в одной племенной распре. Когда все мы, два года назад, читали о первых героических налетах из подполья на конвои казенного золота, никто не подозревал, до чего постепенно демократизируется эта система финансирования безденежных начинаний. Теперь она в Одессе кратко называлась "экс" и применялась уже просто и открыто для пополнения личной кассы налетчиков. Первое время, подкидывая письмо с угрозами или подставляя револьвер, они еще ссылались на какую-то непоименованную "партию"; но вскоре и это бросили и стали просто грабить без вуали. В смысле размаха аппетитов отличались спартанской скромностью: хоть и были еще редкие попытки сорвать толстый куш с отдельного пугливого богача, но обычным типом "экса" был визит вдвоем в бакалейную лавочку и конфискация утренней выручки в размере двух рублей с копейками. Всего любопытнее было то, что свирепствовал "экс" у нас в городе только среди евреев: евреи были все объекты его, жирные и тощие, и, как божились потерпевшие, все без исключения субъекты. "В два кнута хлещут еврейскую массу", меланхолически писал мой коллега по газете, фельетонист на серьезные темы: ночью, дубинками, чужая сволочь, днем своя.
Редакционный служитель наш Абрам доложил, что спрашивает меня студент, а назвался он Виктор Игнатьевич.
Торик вообще мало к кому ходил, а тут у меня был в первый раз. Я понял, что дело важное, и велел Абраму никого не пускать в приемную. Дело оказалось и в самом деле нешуточное, но поначалу скорее даже смешное. Торик изложил его систематически, в порядке хронологии событий и открытий, одно за другим, не забегая вперед, а подталкивать его не полагалось: очень солидный, благоустроенный юноша был Торик.
У Абрама Моисеевича состоялся вчера "экс". Явились к нему на дом два молодых человека, один вида простонародного, другой "образованный", предъявили бумажку со штемпелем и два "пистолета с вот такими барабанами" и потребовали пять тысяч, а не то - смерть. Он посмотрел на них, подумал и спросил:
- Откуда вы узнали, что я в городе? Я вчера только вернулся из Мариенбада.
Юноши гордо объяснили, что комитету все известно: такова система слежки.
Он еще подумал, вдруг рассмеялся и сказал им:
- Слушайте, молодые люди: хотите получить не пять тысяч, а пятнадцать? Пойдите к моему брату Бейрешу, покажите ему эти ваши пулеметы и возьмите с него десять. После того приходите ко мне: если покажете мне его десять тысяч, я вам тут же вручаю мои пять.
Они вытаращили глаза; конечно, заподозрили, что пошлет за полицией. За совет спасибо, к "Бейрешу" пойдут, но деньги на бочку моментально.
- Э, - ответил он, - когда с вами говорят, как с людьми, не будьте пархами. Мое слово - слово. Каждый банкир в Одессе на мое слово даст пятьдесят тысяч без расписки, а тут два смаркача. Убирайтесь вон или делайте, как я велю. Ваши пистолеты? чихать я на вас хотел; бомбах я не боюсь (наиболее характерные места его рассказа Торик передавал и грамматически дословно). А вот если сделаете мне удовольствие насчет Бейреша, так это "да" стоит пяти тысяч: пожалуйста.
Они пошептались в углу и решили, что надо запросить "комитет" по телефону. Простонародный тип увел его в другую комнату и запер за собою толстую дверь, а образованный остался телефонировать. Через десять минут он их вызвал обратно и сообщил решение комитета: согласны, только вот он должен с вами остаться в комнате, пока я вернусь от вашего брата Бейреша.
- Можно, - сказал Абрам Моисеевич. - Он сигары курит? Я привез отличные - "что-нибудь".
Так и просидел простонародный с Абрамом Моисеевичем два часа, курил сигары, и понемногу дружески разговорились. Рассказал, что он совсем не жулик, а человек порядочный и хороший еврей, участвовал в самообороне 1905-го года, даже целую дружину привел с собою, и здорово они тогда в октябре после манифеста поработали. (В этой части рассказа я перестал улыбаться: мне что-то начало мерещиться недоброе). - Словом, через два часа вернулся образованный и показал десять тысяч.
Абрам Моисеевич сейчас же открыл несгораемый шкаф, спокойно вынул оттуда кучу бумажек, при них отсчитал пять тысяч, потом подумал и прибавил шестую; при них спрятал остальное - им даже в голову не пришло помешать - и закрыл сейф.
- Идите с Богом, - отпустил он их, - кончите Сибирью, но меня вы порадовали.
Сейчас же после того Абрам Моисеевич вызвал к себе Торика и представил ему следующие соображения. Во-первых, очень странно, что они пришли к нему сейчас же на завтра после его приезда из Мариенбада: кто мог им это сказать? Во-вторых, они даже не спросили у него адреса "Бейреша": а тот тоже всего неделю назад переехал на новую квартиру. В-третьих, простонародный его собеседник, хвастаясь подвигами и передавая, как его хвалили организаторы самообороны, обмолвился, что зовут его Мотя - а это имя Абрам Моисеевич как-то где-то слышал. Наконец, когда они шептались в углу, ему показалось, что расслышал он еще одно имя.
- Сережа?!
- Не совсем так, но еще хуже: "Сирожка". Улики слабые, как видите; но Абрам Моисеевич верит в свою интуицию. "Я", говорит он, "сам старый конокрад, и уж по тому одному, как уведена кобыла, знаю нюхом, кто увел". Он голову дает на отсечение, что звонил образованный не в "комитет", а по телефону 9-62.
Торик и сам произвел дома небольшое дознание. Сережи не застал, но осторожно расспросил горничную. Она сказала, что около одиннадцати утра паныча Сергей Игнатьича вызывали по телефону, и он ее тогда выслал из отцовского кабинета, где она вытирала пыль, и запер двери.
Рассказал мне Торик эту повесть так, что я невольно любовался, хоть и не до того было. Ровно столько огорчения, сколько нужно было, и ровно столько юмора, сколько можно при данной степени огорчения. Ни одного осудительного слова против брата: словно шла речь о больном человеке, которого лечить надо, а не судить. А ко мне пришел затем, что для Сережи я, когда нет Маруси, единственный, который…
XXII
ЕЩЕ ИСПОВЕДЬ
В тот вечер я пошел говорить с Сережей. Торик предупредил меня, что родители уйдут в оперу, и сам он тоже уйдет, чтобы никто не мешал, а Сережа раньше десяти не уходит. В самом деле, еще из передней я услышал Сережин голос: он что-то наигрывал на рояле и подпевал.
- Чудесную песенку привез знакомый из Парижа, - сказал он мне, сияя: - Jeanneton prend sa faucille pour aller couper les joncs. Говорят, старинная. Вот уже час корплю, хочу перевести. Нравится вам начало? -
Наступил июль горячий,
По деревьям бродит сок.
Прогуляться в лес на даче
Вышла Таня на часок.
- Я к вам не за тем, Сережа: у меня серьезное дело, и неприятное.
- Погодите, сейчас; ужасно трудно подобрать все рифмы не просто на "-ок", но на "-сок", avec la consonne d’appui. Слушайте:
Вдруг четверку повстречала:
Каждый строен и высок.
Первый скромно, для начала,
Ущипнул ее в… висок.
В висок ущипнуть нельзя, но это - для ваших целомудренных ушей: у меня на самом деле другая рифма, более щипабельная. Дальше еще не готово. Слушаю; только не ругайтесь, если вдруг сорвусь на минутку напеть следующий куплет. Что нового на Риальто?
Я притворил дверь гостиной и сказал очень просто:
- Сегодня Мотя Банабак еще с одним товарищем произвели "экс" у Абрама Моисеевича; и сделали это по вашему поручению. Вы знаете, чем это пахнет?
Он стоял предо мною, ловкий, стройный, изящно одетый во что-то специально домашнее, одна рука в кармане, в другой папироса. Ни одна бровь не дрогнула, но ход его мыслей отразился на лице явственно. Сначала он удивился, откуда я знаю, хотел было отрицать; сейчас же сообразил, что не стоит, улыбнулся чистосердечно и спросил тоном любознательной деловитости:
- Чем пахнет?
- Чем угодно, от арестантских рот до расстрела.
- Кабальеро, я четыре года проторчал на юридическом факультете. Почтенный хлебник Авраамий, сын Моисеев, будет молчать, как скумбрия, немая от рождения, пойманная, нафаршированная, зажаренная, съеденная и переваренная.
- Не ручайтесь!
- Ручаюсь. Что визит к нему произошел по моей инициативе, он доказать не может; а зато есть два свидетеля, что он подговорил их учинить налет на своего же брата Бейреша, сына Маврикиева, и еще заплатил им за это шесть тысяч рублей. Знаете, чем это пахнет?
Это была здоровая логика, бесспорно. Первый натиск мой, со стороны самосохранения, он отразил. Я на минуту сбился с нити; стоял и почему-то думал о том, что сегодня он все время говорит по-русски, без обычных своих гаванных словечек, и это с самого моего прихода: сразу, что ли, почуял, что я пришел не по шуточному делу?
- Дело не в этом случае, Сережа, - сказал я, собравшись с мыслями. - Я теперь не сомневаюсь, что вы связались с налетчиками вообще. Никакого оправдания у вас нет, вы это не для "партии" делаете - да еще через Мотю. Это просто гнусная низость.
Он прищурил глаза и проговорил раздумчиво:
- Я бы мог, собственно, указать вам на дверь и даже помочь вам в деле утилизации оного отверстия.
Я ответил опять очень просто:
- Не будьте идиотом, Сережа.
Он пожал плечами; несколько минут ничего не говорил, только постукивал носком; вдруг потер лоб, просиял, счастливо кивнул мне головою, сел к роялю и (сказав мне: - Минутку!) запел, бренча аккомпанемент:
Но второй был смел, и смело
Бросил Таню на песок.
Третий ловко и умело
Развязал ей поясок,А четвертый…
- Вот еще только четвертый, собака, не дается. "Ce que fit le quatrième…".
Я бесновался внутри; право, не за него тревожился, пусть идет ко всем, если так ему нравится: Анна Михайловна не выходила у меня весь день из головы, моя старшая и первая любимица в этом доме. Это ради нее, чтобы не стыдно было смотреть ей в глаза, я тогда в Лукании сказал Марусе "чур" и не дотронулся: только ради нее, пора выдать правду. Женщина с изумительным гением понимания, безропотно несущая свое бессилие - бессилие всех матерей и отцов в том поколении перелома и распада; женщина, вздернутая Богом на дыбу, чем дальше, тем выше; и вот ей этот обаятельный мерзавец готовит еще один поворот колеса, натягивающего канаты. У! портовые словечки знал и я, самые последние, самые хамские: страшно хотелось бросить их все ему в лицо, и еще плюнуть в придачу, по-настоящему плюнуть мокро, и уйти. Но хватило, спасибо, рассудка поступить иначе. Я собрал у себя в глотке самые ласковые, самые музыкальные и задушевные ноты голоса и сказал ему:
- Сережа, за нами столько лет дружбы. Если вы не слышите, что за крик боли стоит у меня теперь в душе, вы глухой. Ради Бога, Сережа!
Он медленно повернул ко мне крутящийся табурет у рояля, оперся локтем о зазвеневшие клавиши и посмотрел мне в глаза по-своему, открытым и честным взглядом удалой и безграничной своей натуры.
- Во второй раз вы меня спасти хотите, - сказал он тоже с глубокой, грустной дружбой. - А я во второй раз спрошу вас, и, поверьте, не для зубоскальства, а совсем искренно: в чем дело? Почему нельзя? Это ведь не то, что взять у нищего. Может быть, я нравственно глух, но ведь это от природы, это органическое мое увечье, а не вина.
- Но зачем, зачем?!
Он опустил голову и задумался на минуту. Потом он заговорил, рассеянно слегка постукивая пальцами по клавишам; и всю эту речь его я помню сквозь тихую втору отрывистого рокота рояля, как ту исповедь Маруси помню сквозь лунный свет и зеленый шелест. Наигрывал ли он бессознательно какую-то знаемую мелодию, или просто сами невольно создавали ее одаренные пальцы, но даже меня, туго откликающегося на музыку, странно захватило и подчинило ее подавленное журчание, и с ним уже без отпора вливались в мое сознание его слова.
- Все равно, милый друг мой, - говорил он, - я ведь пропаду. Я не прилажен для жизни. Это дико звучит, когда речь идет о человеке, сплошь усеянном, как я, полуталантами: и на рояле, и карандашом, и стихотвор, и острослов, и что хотите. Может быть, в этом и болезнь, когда все человеку дается, к чему ни приложит руку: как тот царь, у которого все в руках превращалось в золото, и он умер с голоду.
- Неправда, из вас бы вышел отличный адвокат…
- Да я у кого-то и состою помощником - даже где-то записал, у кого именно. Ничего не выйдет: не могу я работать. Даже легкой работы не выношу: не в усилии дело - для игры я целый день вам пудовые мешки буду таскать; но если это не игра, если "нужно" - не могу. - Вы прочли Вейнингера?
- "М" и "Ж"? при чем это?
- "Ж". Я знаю, это еще более дико сказать о малом с такими широкими плечами; и гимнаст я хороший, и, честное слово, совсем нормален в том - вы знаете - специфическом смысле; но ведь я, собственно, женщина. Барышня-бабочка, рожденная только для холи и забавы и баловства. Родись я девушкой, никто бы не попрекнул меня за то, что я не создан для заработка: у них это в порядке вещей, если внешность подходящая. Кто-нибудь тогда бы кормил и наряжал меня для украшения своего быта и дома, и еще благодарил бы каждый день за то, что я позволяю. Меня бы тогда "содержали"… Сознаться вам? Это слово "на содержании", которое для каждого настоящего мужчины звучит так погано, меня оно не коробит. Уже несколько раз я был на самом пороге и этого переживания; почему-то не поддался, сам не знаю почему; но и это еще возможно.
Я почти застонал: гнев мой давно прошел, осталась только тупая, тяжелая боль. Я сказал:
- Вы говорите так, как будто теперь вы нищий.
- Я и есть нищий. Куда плывут у меня деньги, сам не знаю. Выпил кофе за четвертак, ничего не купил, а ушло пять рублей. Тоже черта той дамочки: легче далась бы черная магия, чем арифметика собственного кошелька. Это и значит "нищий": тот, у которого над душой каждую секунду висит гнусная, подлая забота - где достать? Для дамочки это просто: потерлась плечиком о плечо отца, или мужа, или друга и попросила умильно: дай! Пусть иногда откажет - но хоть не стыдно. А на мне галстук и брюки, я числюсь мужчиной. Папа c'est un chic type, сам приносит конверт 1-го и 15-го, а мне это - как хлыстом по лицу. Никудышный я; пропаду все равно, не стоит хлопотать.
Мы оба молчали; вдруг он заговорил бодрее, и аккомпанемент на рояле зазвучал громче: