Милли была женщина лет тридцати, с круглым, довольно хорошеньким личиком; кроме того, она обладала спокойным характером, плохим произношением и восхитительными белокурыми волосами, которые красиво спадали ей на плечи. Она с благоговейной улыбкой внимала каждому слову Юарта. Он не раз принимался рисовать ее волосы и лепить с нее статуэтку, но никогда не доводил работу до конца. Теперь мне известно, что Милли была уличной женщиной, что Юарт познакомился с нею случайно и она влюбилась в него, но в то время моя неопытность помешала мне понять все это, а Юарт уклонился от объяснений. Они бывали друг у друга, вместе проводили праздники за городом, и в таких случаях она брала на себя большую часть расходов. Сейчас я подозреваю, что он даже не стеснялся занимать у нее деньги. Чудной малый этот старина Юарт! Подобные отношения настолько не соответствовали моим понятиям о чести и требованиям, какие я предъявлял к своим друзьям, что мне и в голову не приходило хорошенько присмотреться к окружающему; я не замечал, что происходит у меня под носом. Но теперь я как будто разбираюсь в такого рода делах…
В то время я еще не разгадал двойственность натуры Юарта и, захваченный грандиозными идеями социализма, пытался привлечь своего друга к активной работе.
- Мы должны присоединиться к другим социалистам, - настаивал я. - Они что-то делают…
- Пойдем сначала посмотрим.
Не без труда нам удалось разыскать канцелярию фабианского общества в каком-то подвале Клемент-Инна. Нас принял довольно надменный секретарь; он стоял, широко расставив ноги, перед камином и строго допрашивал нас, видимо, сомневаясь в серьезности наших намерений. Все же он посоветовал нам посетить ближайшее открытое собрание в Клиффорд-Инне и даже снабдил кое-какой литературой. Нам удалось побывать на этом собрании, выслушать там путаный, но острый доклад о трестах, а заодно и самую сумбурную дискуссию, какие только бывают на свете. Казалось, три четверти ораторов задались целью говорить как можно более витиевато и непонятно. Это напоминало любительский спектакль, и нам, людям посторонним, он не понравился…
Когда мы направлялись по узкому переулку из Клиффорд-Инна на Стрэнд, Юарт внезапно обратился к сморщенному человечку в очках, в широкополой фетровой шляпе и с большим галстуком оранжевого цвета.
- Сколько членов в этом вашем фабианском обществе? - спросил Юарт.
Человек сразу же насторожился.
- Около семисот, - ответил он, - возможно, даже восемьсот.
- И все они похожи на этих?
- Думаю, что большинство такого же типа, - самодовольно хихикнул человечек и куда-то исчез.
Когда мы вышли на Стрэнд, Юарт сделал рукой красноречивый жест, словно соединяя воедино все расположенные здесь банки, предприятия, здание суда с часами на башне, рекламы, вывески в одну гигантскую, несокрушимую капиталистическую систему.
- У этих социалистов нет чувства меры, - заявил он. - Чего от них можно ожидать?
Разглагольствования Юарта привели к тому, что я забросил свои занятия. Теория социализма в его самой чистой демократической форме все больше захватывала меня. В лаборатории я спорил с товарищем по работе до тех пор, пока мы не рассорились и перестали разговаривать.
В ту пору я влюбился.
Еще в Уимблхерсте во мне зародилось и стало расти, как морской прилив, желание обладать женщиной. Лондон разжег его; так ветер в открытом море вздымает и гонит высокие, могучие валы. Конечно, тут сказалось и влияние Юарта. Все более острое восприятие красоты, жажда приключений и встреч постепенно свелась к главному вопросу в жизни каждого человека: я должен был найти себе подругу.
Я начал робко влюбляться в девушек, которых встречал на улице, в женщин, которые оказывались в одном вагоне со мной, в студенток, в дам, проезжавших мимо меня в своих каретах, в уличных девиц, в ловких официанток в кафе, в продавщиц магазинов и даже в женщин, изображенных на картинках. Изредка посещая театры, я восторженно созерцал актрис, зрительниц и находил их таинственно-интересными и желанными. Во мне росло убеждение, что одна из многих мелькавших мимо женщин предназначена для меня. И, несмотря на все препятствия, какие могли встретиться мне на этом пути, какой-то голос в глубине души все время твердил: "Остановись! Взгляни вот сюда! Подумай о ней! Разве она не подойдет? Это не случайно, это что-то предвещает… Стой! Куда ты спешишь? Может быть, это она и есть!"
Странно, что я не помню, когда впервые встретил Марион, мою будущую жену, женщину, которую я сделал несчастной, как и она меня, женщину, которая низвела мое отвлеченное, но возвышенное представление о любви до пошлой ссоры двух озлобленных существ. Она бросилась мне в глаза среди многих других интересных девушек, которые встречались мне, отвечали мимолетными взглядами на мои взгляды, проносились мимо с таким видом, будто призывали не обращать внимания на их недоступный вид. Я встречал ее, когда для сокращения расстояния до Бромтон-роуд проходил через Музей искусств, и не раз замечал, как мне казалось, за чтением в одной из наших публичных библиотек. Впоследствии выяснилось, что она никогда ничего не читала, а приходила сюда, чтобы съесть спокойно свою булочку. Это была скромно одетая, очень грациозная девушка, с темно-каштановыми волосами, собранными на затылке в пышный узел. Эта прическа придавала ее головке еще большее очарование и гармонировала с изящным овалом ее лица и строгой чистой линией рта и бровей.
В отличие от других девушек она не увлекалась яркими цветными платьями, не стремилась поразить вас модными шляпками, пышными бантами и т.д. Я всегда ненавидел кричащие цвета, вульгарность и уродство модных женских нарядов. Ее простое черное платье создавало впечатление какой-то строгости…
Тем не менее однажды меня поразил и взволновал ее облик. Как-то, после неудачных попыток сосредоточиться на своей работе, я ушел из лаборатории и направился в Музей искусств побродить среди картин. И тут, в одном из уголков галереи Шипсхенкса, я заметил ее; она старательно копировала картину, высоко висящую на стене. Я осматривал гипсовые слепки античных скульптур и все еще находился под впечатлением строгой красоты их линий. И вот теперь я увидел ее; она стояла, подняв кверху голову и слегка нагнувшись, - удивительно изящная и женственная…
С этого дня я всячески искал встреч с ней, волновался в ее присутствии, наделял ее в своих мечтах все новыми привлекательными чертами. Я не думал теперь о женщинах вообще. Единственной женщиной для меня была она.
Нас свел пустой случай. Однажды, в понедельник утром, я ехал в омнибусе с вокзала Виктория, возвращаясь из Уимблхерста, где по приглашению мистера Ментелла провел воскресенье. Кроме нас двоих, в омнибусе никого не было. Когда наступил момент расплачиваться за проезд, я увидел, как она смутилась, покраснела и стала лепетать что-то невнятное: оказывается, она забыла дома кошелек.
К счастью, у меня были с собой деньги.
Она робко взглянула на меня испуганными карими глазами и с какой-то неловкостью, смущаясь, разрешила заплатить кондуктору за проезд. Перед тем как выйти из омнибуса, она поблагодарила меня с напускной непринужденностью.
- Большое вам спасибо, - сказала она приятным мягким голосом, а затем добавила уже посмелее: - Это, право же, очень мило с вашей стороны.
Из вежливости я, кажется, что-то промычал. Но тогда я не был в состоянии завязать разговор, так взволновало меня ее присутствие. Проходя мимо меня, она подняла руку над моей головой, опираясь о стенку омнибуса, и вся ее изящная фигура оказалась рядом со мной. Мы обменялись какими-то совершенно незначащими словами. Я порывался выйти вслед за ней, но так и не решился.
Эта мимолетная встреча глубоко взволновала меня. Всю ночь я лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти подробности нашего неожиданного знакомства, раздумывая, как бы поскорей нам снова встретиться. Поводом к этому послужило возвращение двух пенсов. Я сидел в научной библиотеке, выкапывая что-то из "Британской энциклопедии", когда она подошла ко мне и положила на открытую страницу книги тоненький изящный конверт с монетками.
- Это было так любезно с вашей стороны, - сказала она. - Прямо не знаю, что бы я стала делать, если бы не вы, мистер…
Я поспешил назвать себя.
- Я так и знал, что вы студентка, - заметил я.
- Не совсем. Я…
- Но, во всяком случае, я знаю, что вы часто бываете здесь. Сам я студент Высшего технического училища.
Я пустился излагать свою биографию, затем стал расспрашивать ее, и между нами завязалась беседа; из уважения к посетителям библиотеки мы беседовали вполголоса, и это вносило в нашу беседу какую-то интимность. Впрочем, насколько я помню, мы обменивались самыми банальными фразами. Мне кажется, что все наши беседы вначале отличались невероятной банальностью. Мы встречались еще несколько раз - как бы случайно и неожиданно - и всегда испытывали некоторую неловкость. Я не понимал ее уже в то время и никогда не мог понять впоследствии. Сейчас мне ясно, что все ее суждения были поверхностны, надуманны и уклончивы. Правда, в ней не было ни тени вульгарности. Я заметил, что она умалчивает о своем общественном положении, хочет, чтобы ее принимали за студентку Художественного училища, и немного стыдится, что в действительности это не так. Она ходила в музей "делать копии" и таким образом кое-что зарабатывала на жизнь, ревниво оберегая свою маленькую тайну.
Я рассказал о себе, допуская кое-какие преувеличения; мне хотелось понравиться ей, но значительно позже я узнал, что с самого начала показался ей "зазнайкой". Мы говорили о книгах, но она избегала этой темы и больше отмалчивалась; о картинах она рассуждала гораздо свободнее. Картины ей "нравились". В скором времени я понял, что она не блещет оригинальным умом и является самым заурядным существом, но мне даже нравилось это; в ней было что-то возбуждавшее во мне чувственные желания и обещавшее возможность их удовлетворения; не ведая о том сама, она обладала физическими достоинствами, которые кружили мне голову, как крепкое вино.
Я стремился продолжать наше знакомство, каким бы скучным оно ни казалось. Вскоре нам предстояло миновать этот первый, неинтересный этап наших отношений, познать сущность любви.
Я видел ее в своих мечтах совсем иной, чем она была в действительности: ослепительно прекрасной, достойной обожания. Порой, когда во время наших встреч нам не о чем было говорить и мы замолкали, я откровенно и жадно любовался ею; в такие минуты словно спадал с нее покров, и она представала передо мной во всей своей прелести. Признаюсь, странно, удивительно странно, что такое неотразимое очарование таилось для меня в ее внешности, в матовой смуглости лица, в изящных очертаниях губ, в плавной линии плеч. Вероятно, многие не назвали бы ее красивой, но о вкусах не спорят. Конечно, в ее лице и фигуре были недостатки, но для меня они не имели значения. У нее был дурной цвет лица, но даже если бы он был землисто-серым, я бы не замечал этого. Всеми силами я стремился к одной заветной цели; я страстно жаждал поцеловать ее в губы.
Я очень серьезно отнесся к нашему роману, он захватил меня целиком. Мне и в голову не приходило прекратить знакомство. Я видел, что Марион относится ко мне гораздо более критически, чем я к ней, что ей не нравится моя студенческая неряшливость, отсутствие так называемого "светского воспитания".
"Почему вы носите такие воротнички?" - спросила как-то она, и я немедля помчался разыскивать подходящий для джентльмена воротничок. Когда она неожиданно пригласила меня на чашку чая в следующее воскресенье, чтобы познакомить с отцом, матерью и теткой, я стал беспокоиться, что даже мой лучший костюм не произведет на ее родных должного впечатления. Я отложил визит на неделю и постарался принять приличный вид. Сшил визитку, купил цилиндр. Наградой мне послужил первый за все время восхищенный взгляд Марион. Интересно знать, много ли еще найдется таких глупцов? Должен сказать, я без всякого принуждения отказывался от всех своих принципов и взглядов, недостойным образом забывал самого себя. Я добровольно обрекал себя на позор. О том, что происходило со мной, не знала ни одна живая душа, даже Юарту я не сказал ни слова.
Ее отец, мать и тетка показались мне на редкость угрюмыми людьми. Они жили на Уолэм-Грин, и в их доме прежде всего бросалось в глаза преобладание черных и желтых тонов. Черными с желтым были ковры под гобелены, такой же расцветки - драпировки и скатерти. Другой особенностью обстановки были старые, случайно подобранные книги с выцветшим золотым тиснением на корешках. Дешевые кисейные занавески закрывали окна от любопытных глаз, на неустойчивом восьмиугольном столике стояли в горшках цветы. Стены были украшены рисунками Марион в рамках с похвальными надписями Кенсингтонского Художественного училища. На черном с позолотой пианино лежал сборник гимнов. Над каминами висели задрапированные зеркала, а над буфетом в столовой, где мы пили чай, я увидел безобразный, но очень похожий портрет ее отца. Я не находил у родителей и следа ее красоты, но в то же время у Марион было с ними какое-то неуловимое сходство.
Они были люди с претензиями на светскость и сразу же напомнили мне мою мать и ее приятельниц, но о светской жизни они имели куда меньше представления и потому разыгрывали свою роль без особого успеха. Я заметил, что они, выполняя свой долг гостеприимных хозяев, все время поглядывают на Марион. По их словам, они хотели поблагодарить меня за доброту: я так выручил их дочь тогда в омнибусе, поэтому считали, что с их стороны было вполне естественно меня пригласить. Они выдавали себя за скромных дворян, укрывшихся в этом тихом, уединенном уголке от грохота и сутолоки лондонской жизни.
Когда Марион вынула из буфета белую скатерть, чтобы накрыть стол к чаю, на пол упала карточка с надписью: "Сдаются комнаты". Я поднял ее и передал Марион. Она мгновенно покраснела, и тут только я сообразил, что совершил оплошность: вероятно, карточку сняли с окна по случаю моего прихода.
Во время разговора ее отец вскользь упомянул, что очень занят делами. Только значительно позже я узнал, что он служил внештатным конторщиком на газовом заводе Уолэм-Грин, а в свободное время выполнял всякую домашнюю работу. Это был крупный, неряшливо одетый, склонный к полноте мужчина, с неумными карими глазами, которые благодаря очкам казались большими. На нем был сюртук, сидевший мешком, и бумажный воротничок. С гордостью, как величайшее сокровище, он мне показал толстую библию с многочисленными фотографиями и картинками, вложенными между страницами. За домом у него был маленький огород и небольшой парник, где выращивались помидоры.
- Как бы мне хотелось наладить там отопление, - говорил он. - С отоплением чего только не сделаешь! Но в этом мире нельзя иметь все, что захочется.
Отец с матерью относились к Марион с уважением, которое я находил вполне естественным. Поведение Марион сразу резко изменилось, обычная робость исчезла, в манерах появилась какая-то суровость и властность. Я думаю, она командовала родителями и все делала по-своему. Это, по-видимому, она задрапировала зеркала и раздобыла подержанное пианино. В молодости ее мать - теперь худая и изможденная женщина - вероятно, была красивой: у нее были правильные черты лица и такие же, как у Марион, волосы, хотя и утратившие былой блеск. Тетка - мисс Рембот - очень крупная особа, отличалась прямо-таки неестественной застенчивостью и очень походила в этом отношении на брата. Я не припомню, вымолвила ли она во время моего визита хотя бы одно слово.
Вначале все мы чувствовали себя довольно стесненно. Марион заметно нервничала, а остальные вели себя так, словно их заставили играть какую-то незнакомую, малопонятную роль. Но все оживились, когда я принялся болтать о разных пустяках, рассказывать о школе, о своей жизни в Лондоне, об Уимблхерсте и о днях своего ученичества.
- Слишком много народа нынче занимается науками, - глубокомысленно заметил мистер Рембот. - Я иногда задаю себе вопрос: что в этом хорошего?
По своей молодости я дал втянуть себя в "маленький диспут", как он выразился, но Марион вовремя прервала его.
- Простите, что я вмешиваюсь, - сказала она, - но, на мой взгляд, вы оба по-своему правы.
Затем мать Марион поинтересовалась, какую церковь я посещаю. На этот вопрос я ответил уклончиво. После чая мы слушали музыку, а потом кто-то предложил петь гимны. Я сначала отказывался, ссылаясь на то, что у меня нет голоса, но мои возражения не были приняты во внимание, и пришлось петь. В конце концов я был вознагражден: сидел рядом с Марион и чувствовал прикосновение ее волос. Ее мать, усевшись в кресло, набитое конским волосом, бросала на нас умиленные взгляды.
Мы с Марион совершили прогулку к Путнийскому мосту, а затем все снова пели, потом ужинали - была подана холодная ветчина и пирог, - после чего мы с мистером Ремботом закурили трубки. Во время прогулки Марион рассказывала мне, с какой целью она делала наброски и копии в музее. Родственница одной из ее подруг - какая-то Смити - имела небольшое предприятие: ее мастерская изготовляла так называемое "персидское одеяние" - одноцветные накидки с яркой вышивкой. Марион работала в мастерской, когда поступало много заказов. Если же мастерская не была загружена, она придумывала новые рисунки для вышивки. С этой целью она и посещала музей, выискивая подходящие узоры и делая наброски в записной книжке; дома она переводила скопированные орнаменты на материал.
- Я зарабатываю немного, - сказала Марион, - но это интересное занятие. Иногда мы работаем целые дни напролет. Конечно, работницы у нас страшно заурядны, но мы с ними почти не разговариваем. К тому же Смити способна говорить за десятерых.
Действительно, если судить по Марион, работницы в мастерской были личностями весьма заурядными.
Семейная обстановка в доме на Уолэм-Грин, его обитатели и то обстоятельство, что я увидел Марион в новом свете, не поколебали моей решимости жениться на ней. Родители не понравились мне. Но я принял их как неизбежность. Более того, Марион явно выигрывала в моих глазах при сравнении с ними; она властвовала над ними, она во всем была выше их и не скрывала этого.
Моя страсть росла с каждым днем. Я только и думал о том, как бы сделать приятное Марион, доказать ей свою преданность, каким роскошным подарком порадовать, как бы дать понять, насколько она мне желанна. И если иногда она обнаруживала свою ограниченность, если ее невежество теперь уже не вызывало у меня никаких сомнений, я говорил себе, что ее душевные качества для меня дороже самого утонченного ума и блестящего образования. И я сейчас еще думаю, что, по существу говоря, не ошибался. В ней было что-то прекрасное, что-то простое и вместе с тем возвышенное, порой проступавшее сквозь невежество, банальность и ограниченность, как мелькает язычок в пасти змеи…
Однажды вечером я удостоился чести проводить ее после концерта в институт Биркбека. Мы возвращались подземкой в вагоне первого класса - лучшего вагона в поезде не имелось. Мы были одни, и я впервые рискнул обнять ее.
- Зачем это? - как-то неуверенно сказала она.
- Я люблю вас, - прошептал я, чувствуя, как бешено колотится мое сердце, привлек ее к себе и поцеловал в холодные, безжизненные губы.