Полночь еще не наступила. Внизу, на бульваре, рокотал Париж, продолжая кипучую дневную деятельность, все не решаясь отойти ко сну. Ряды деревьев отделяли неясной линией белизну тротуаров от мостовой, терявшейся в темноте, где грохотали колеса и быстро мелькали фонари экипажей. По краям этой темной полосы местами светились газетные киоски, похожие на огромные высокие причудливо пестрые венецианские фонари, в порядке расставленные на земле для какой-то гигантской иллюминации. Но в этот час их тусклые огни терялись в сиянии соседних витрин. Все ставни были открыты, ни единой полоски тени не было на тротуарах, осыпанных золотой пылью, залитых дождем лучей, теплым и ярким, точно дневным, светом. Максим указал Рене на сиявшие напротив них окна "Английского кафе"; длинные ветви деревьев мешали разглядеть дома и тротуары на другой стороне. Они нагнулись и стали смотреть вниз на сновавших взад и вперед прохожих; гуляющие шли группами, девицы легкого поведения бродили по-двое; иногда они томным движением поднимали волочившийся шлейф и устало кидали вокруг смеющиеся взгляды. Под самым окном выдвинуты были на тротуар столики кафе "Риш", озаренные люстрами, точно солнцем; свет разливался до самой середины мостовой, и в центре этого пылающего очага резко выделялись мертвенные лица и бледные улыбки прохожих. За круглыми столиками вперемежку с мужчинами сидели женщины; на них были кричащие туалеты, волосы спадали им на шею, они пили, покачивались на стульях, громко произнося какие-то слова, которых за шумом не было слышно. Одна из них в ярко-синем платье с отделкой из белого гипюра особенно привлекла внимание Рене: она одиноко сидела за столиком и допивала маленькими глотками пиво, потом откинулась на спинку стула, сложила руки на животе и застыла в тяжелом, покорном ожидании. Те, что ходили, медленно терялись в толпе; Рене с любопытством следила за ними, провожая их взглядом до конца бульвара, в шумную туманную даль аллеи с мерцающим светом, наполненную кишащей черной толпой. И это шествие причудливой, разношерстной толпы одних и тех же лиц продолжалось без конца, с утомительной равномерностью; из провалов темноты выступали яркие краски в феерическом хаосе тысячи пляшущих огоньков, брызжущих из витрин, расцвечивающих транспаранты на окнах и киосках, пробегающих по фасадам огненными полосками, рисунками, буквами, прокалывающих тьму звездочками, непрестанно скользящих по мостовой. В оглушительном шуме слышалось какое-то тягучее, однообразное гудение, точно звуки шарманки, сопровождающие непрерывную процессию заводных кукол. Рене показалось, что случилось какое-то происшествие. Поток людей устремился влево, по тротуару проезда Оперы. Но, посмотрев в лорнет, она увидела стоянку омнибусов; в ожидании их на тротуаре стояло много народу, и, как только тяжелая карета подъезжала, все гурьбой бросались к ней. Рене слышала грубый голос контролера, выкликавшего номера, потом до нее донесся кристальный звон счетчика. Ее взгляд остановился на объявлениях какого-то киоска, размалеванного словно лубочная картинка: на квадрате в желтой с зеленым рамке была изображена голова ухмыляющегося дьявола с всклокоченными волосами - реклама шляпного магазина, которую Рене не сразу поняла. Каждые пять минут проезжал батиньольский омнибус с красными фонарями и желтым кузовом и, заворачивая на улицу Ле-Пелетье, сотрясал своим грохотом дом; на империале Рене видела людей с утомленными лицами; люди эти привставали и глядели на нее и Максима любопытным и жадным взглядом, точно подсматривали в замочную скважину.
- Ах, - проговорила она, - парк Монсо сейчас спокойно спит.
Это были единственные произнесенные ею слова. Они минут двадцать простояли у окна молча, опьяненные шумом и огнями; когда был подан ужин, сели за стол. Максим, видя, что присутствие лакея стесняет Рене, сказал ему:
- Можете идти… Я позвоню.
На щеках Рене играл румянец, глаза ее блестели, словно после быстрого бега. Она как будто внесла с собой в комнату что-то от шумного оживления бульвара. Она не позволила своему спутнику закрыть окно.
- Ах, это оркестр, - сказала она, когда Максим поморщился от шума. - Разве ты не находишь, что это забавная музыка и прекрасный аккомпанемент к устрицам и куропаткам?
Рене помолодела от своей проделки - ей нельзя было дать тридцати лет. Движения ее стали быстры, слегка лихорадочны; этот ужин в отдельном кабинете, вдвоем с молодым человеком, среди уличного шума возбуждал ее: он придавал ей вид особы легкого поведения. Она энергично принялась за устрицы. Максим не был голоден, он с улыбкой смотрел, как она их поглощала.
- Черт возьми! - пробормотал он. - У тебя аппетит, как у настоящего кутилы.
Рене остановилась, ей стало неловко, что она ест с такой жадностью.
- Ты удивляешься, что я так проголодалась? Виноват этот идиотский бал… Ах, бедненький мой, как мне жаль, что ты вращаешься в таком обществе!
- Ты же прекрасно знаешь, я обещал тебе бросить Сильвию и Лауру д'Ориньи, как только твои приятельницы согласятся со мной поужинать.
- Не сомневаюсь, черт возьми, - воскликнула Рене с великолепным жестом. - Сознайся, что мы гораздо занимательнее этих дам… Да если бы любовник скучал с нами так, как вы, вероятно, скучаете с вашими Сильвиями и Лаурами, он бы не выдержал и сбежал! Ты никогда меня не слушаешься. Попробуй как-нибудь на днях.
Не желая звать лакея, Максим встал, убрал устричные раковины и взял с консоли блюдо с куропаткой. Стол был накрыт с ресторанной роскошью. От камчатной скатерти веяло очарованием кутежей, и Рене с трепетным удовлетворением брала своими изящными ручками то вилку, то нож, то стакан. Она пила большими глотками вино, хотя обычно пила лишь воду, чуть подкрашенную красным вином. Максим прислуживал ей с комическим усердием, держа салфетку подмышкой, и вдруг спросил:
- Почему ты так обозлилась на господина Сафре? Что он тебе сказал? Может быть, он нашел, что ты некрасива?
- О, этот де Сафре, - ответила она, - какой пошляк! Я никогда бы не подумала, что такой благовоспитанный человек, такой вежливый, когда он бывает у меня в доме, может говорить подобным языком. Но я его не виню. Меня возмутили женщины: настоящие рыночные торговки. Одна все жаловалась, что у нее "чирей вскочил на боку", еще немного, и она, пожалуй, подняла бы юбку, чтобы показать всем, где у нее болит.
Максим хохотал во все горло.
- Нет, право, - продолжала Рене, оживляясь, - я вас не понимаю, они грязны и глупы… И подумать только, что я воображала себе, когда ты уходил к Сильвии, невероятные соблазны: античные пиры, какие видишь на картинах, женщин в венках из роз, золотые кубки, необыкновенные наслаждения… И вдруг… Ты показал мне неопрятную туалетную комнату и женщин, которые ругаются, как ломовые извозчики. Стоит ли после этого грешить?
Он хотел возразить, но Рене заставила его молчать и, держа кончиками пальцев косточку куропатки, которую деликатно обгладывала, добавила тише:
- Грех! Это должно быть нечто восхитительное, мой дорогой… Вот я честная женщина, а когда мне скучно и я грешу, мечтая о невозможном, то, наверное, придумываю вещи гораздо более тонкие, чем то, что могут выдумать всякие Бланш Мюллер.
И в заключение Рене серьезным тоном произнесла глубокомысленную, полную наивного цинизма сентенцию:
- Все дело в воспитании, понимаешь? - и осторожно положила косточку на тарелку.
Грохот колес не прекращался, его не прерывал ни единый, более резкий звук. Рене пришлось чуть ли не кричать, чтобы Максим ее слышал, и она еще больше раскраснелась. На консоли остались трюфели, сладкое блюдо, спаржа - редкость в осенние месяцы. Максим подал все сразу, чтобы больше не беспокоиться, а так как стол был немного узок, он поставил на пол между собою и Рене серебряное ведро со льдом, где находилась бутылка шампанского. Аппетит Рене заразил, наконец, и его. Они отведали все блюда, выпили все шампанское и с внезапными взрывами смеха пустились в скабрезные рассуждения; положив на стол локти, они разговаривали как два приятеля, изливающие друг другу душу после выпивки. Шум на бульваре стихал; но Рене, напротив, он казался громче, и колеса проезжавших экипажей как будто вертелись у нее в голове.
Когда Максим предложил позвонить, чтобы подали десерт, Рене встала, стряхнула крошки со своего длинного атласного балахона и сказала:
- Хорошо… Можешь закурить сигару.
У нее слегка кружилась голова. Она подошла к окну, услышав какой-то особый шум, которого не могла себе объяснить. Закрывались магазины.
- Смотри, пожалуйста, - проговорила она, обернувшись к Максиму, - наш оркестр расходится.
Рене снова высунулась в окно. Посреди мостовой по-прежнему скрещивались разноцветные фонари фиакров и омнибусов; но теперь они поредели и мчались быстрее, а вдоль тротуаров перед закрытыми магазинами образовались темные провалы. Только в кафе еще горели огни и отбрасывали на асфальт яркие полосы света. От улицы Друо до улицы Гельдер тянулся длинный ряд белых и черных квадратов, в которых последние гуляющие то появлялись, то снова исчезали. Девицы легкого поведения с длинными шлейфами, то ярко освещенные, то нырявшие во тьму, производили особенно странное впечатление: словно тусклые тени марионеток проносились в электрическом луче какой-то феерии. Рене некоторое время забавлялась этой игрой. Свет больше не разливался сплошным заревом, газовые фонари постепенно гасли, пестрые киоски еще резче выступали из темноты. Временами показывалась целая толпа людей, - это расходилась публика из какого-нибудь театра. Но понемногу улица пустела, под окном появлялись группы мужчин, по-двое или по-трое, а к ним подходила женщина. Они стояли, спорили. В смолкавшем гуле доносились иногда обрывки фраз; чаще всего женщина уходила под руку с одним из мужчин. Другие девицы бродили из одного кафе в другое, обходили столики, доедали оставшийся на блюдечке сахар, пересмеивались с гарсонами, зорко оглядывали вопрошающим и молчаливо предлагающим взглядом запоздалых посетителей. Провожая глазами почти пустой империал батиньольского омнибуса, Рене заметила на углу тротуара женщину в синем платье с белым гипюром: она стояла неподвижно, только поворачивала голову и все так же выжидала.
Максим подошел к окну, у которого задумчиво стояла Реме, и улыбнулся, взглянув на одно из приоткрытых окон "Английского кафе"; ему стало смешно при мысли, что его отец тоже ужинает там. Но в тот вечер на него нашла какая-то стыдливость, которая удерживала его от обычных шуток. Рене с сожалением отошла от окна. Из туманных недр бульвара поднимался какой-то дурман, веяло истомой. Стихавший грохот экипажей и потускневший свет фонарей манил ласкающим призывом к наслаждению и сну. От шепота, от групп, прятавшихся в темных углах, улица как будто превратилась в коридор большой гостиницы в тот час, когда путники расходятся по своим случайным постелям. Огни и шум угасали, город засыпал, дыхание страсти проносилось над крышами. Рене обернулась, прищурившись от яркого света маленькой люстры. Она немного побледнела, ее губы слегка вздрагивали. Шарль расставлял десерт; он то выходил, то возвращался в комнату, медленно и флегматично закрывая дверь, как подобало благовоспитанному человеку.
- Я больше не хочу есть! - воскликнула Рене. - Уберите все эти тарелки и подайте нам кофе.
Лакей, привыкший к капризам своих клиенток, убрал десерт и налил кофе. Своей внушительной особой он как будто заполнял всю комнату.
- Пожалуйста, выставь его вон, - сказала Рене, теряя терпение.
Максим отослал лакея, но он тотчас же вернулся и с скромным видом плотно задернул занавеси на окне. Когда он, наконец, ушел, Максим, который тоже потерял терпение, встал и подошел к двери.
- Постой, - сказал он, - у меня есть средство от него избавиться, - и закрыл дверь на задвижку.
- Прекрасно, теперь мы, как дома, - произнесла Рене. Снова начались признания, возобновилась приятельская беседа. Максим закурил сигару, Рене маленькими глотками тянула кофе и даже разрешила себе выпить рюмочку шартреза. Комната согрелась, наполнилась голубоватым дымом. Рене положила локти на стол и оперлась подбородком на кулачки. От этого рот ее стал меньше, щеки слегка приподнялись, блестящие глаза сузились. Личико стало очаровательно забавным, золотые завитки волос спустились до самых бровей. Максим смотрел на нее сквозь дым сигары. Она казалась ему оригинальной. Временами он забывал ее пол; глубокая морщина на лбу, капризно вздернутые губы, какая-то неуверенность, свойственная близоруким, делали ее похожей на юношу, тем более что черное атласное домино до самого подбородка едва оставляло открытой узенькую полоску полной белой шеи. Она улыбалась и позволяла разглядывать себя, не шевелясь, устремив глаза в пространство, замедлив речь.
Потом Рене встряхнулась и подошла к зеркалу, на которое уже несколько минут смотрела затуманенными глазами. Она поднялась на цыпочки, оперлась руками о край камина, чтобы прочитать эти надписи, эти непристойные слова, так испугавшие ее перед ужином. Она с некоторым трудом читала по складам, смеялась, снова принималась читать, точно школьник, перелистывающий страницы Пирона в своей парте.
- "Эрнест и Клара", - говорила она, - а внизу сердце, похожее на воронку… Ах! Вот это лучше: "Я люблю мужчин, потому что люблю трюфели". Подписано "Лаура". Скажи-ка, Максим, это д'Ориньи написала?.. А вот, вероятно, герб одной из этих дам: курица курит огромную трубку… А сколько имен! Целые святцы с женскими и мужскими именами святых: Виктор, Амели, Александр, Эдуард, Маргарита, Пакита, Луиза, Рене… Смотри, пожалуйста, одну зовут так же, как меня…
Максим видел в зеркало ее пылающее лицо. Рене приподнялась еще больше, и домино, натягиваясь сзади, обрисовало ее фигуру, бедра. Максим следил за линией атласной материи, прилегавшей, как сорочка. Он встал, бросил сигару. Ему было не по себе, что-то беспокоило его. Не хватало чего-то обыкновенного, привычного
- А, вот и твое имя, Максим! - воскликнула Рене. - Послушай… "Я люблю…"
Но он сел на уголок дивана почти у ее ног, быстрым движением схватил ее за руки, потянул прочь от зеркала и страстным тоном произнес:
- Прошу тебя, не читай.
Она отбивалась, нервно смеясь:
- Почему? Разве ты не поверяешь мне своих тайн? Но он настаивал сдавленным голосом:
- Нет, нет, сегодня не надо.
Он все еще держал ее, а она упиралась, стараясь отнять свои руки. Они смотрели друг на друга каким-то необычным взглядом, принужденно и немного стыдливо улыбаясь. Она упала коленками на край дивана. Их борьба продолжалась, хотя Рене начала уже уступать и больше не порывалась подойти к зеркалу. И когда Максим обхватил Рене обеими руками, она проговорила со смущенной усмешкой:
- Оставьте же меня… Ты делаешь мне больно.
Это было все, что прошептали ее губы. В глубокой тиши кабинета, где газ, казалось, пылал под самым потолком, она почувствовала, как задрожал пол, и услышала грохот батиньольского омнибуса, обогнувшего, должно быть, бульвар.
И неизбежное совершилось.
Когда они снова сидели рядом на диване, оба одинаково смущенные, он, запинаясь, проговорил:
- Э! Рано или поздно это должно было случиться.
Она не ответила и с подавленным видом разглядывала узоры на ковре.
- Разве ты думала об этом?.. - продолжал Максим, еще больше запинаясь от смущения. - Я вовсе не думал. Мне надо было остерегаться отдельного кабинета…
Но Рене, сразу отрезвившись, с постаревшим лицом, произнесла грудным, суровым голосом, как будто вся буржуазная честность Беро дю Шателей пробудилась в минуту этого последнего падения:
- Мы сделали гнусность.
Ей было душно. Она подошла к окну, раздвинула занавеси, облокотилась на подоконник. Оркестр смолк; падение произошло под заглушенную музыку заснувшего в любовных грезах бульвара - последнюю трепетную ноту басов и отдаленное пение скрипок. Внизу в сером безмолвии тянулась длинная полоса мостовой и тротуара. Грохот колес замер и, казалось, унес с собой огни и толпу. Кафе "Риш" закрылось, ни полоски света не видно было сквозь щели ставен. На другой стороне улицы отблески огней еще освещали фасад "Английского кафе"; из наполовину открытого окна доносился заглушенный смех. И во всю длину этой темной ленты, от угла улицы Друо и до противоположного края, насколько можно было охватить глазом, лишь симметрично расставленные киоски пронизывали тьму красными и зелеными пятнами, не освещая ее, точно ночники какого-то гигантского дортуара. Рене подняла голову. На светлом небе вырисовывались длинные ветви деревьев, а неровная линия домов терялась вдали, словно скалистый берег голубоватого моря. Но от этой светлой полоски неба Рене стало еще грустнее, и только мрак бульвара был для нее утешением. Все, что осталось внизу, на опустевшей улице, от вечернего шума и разврата, извиняло ее. Ей казалось, что жар от всех этих мужских и женских шагов поднимается к ней с остывающих плит тротуара. Влачившийся позор, минутные желания, шепот предложений, браки на одну ночь, оплаченные вперед, все испарялось, плыло в тяжелой мгле, насыщенной дыханием утра. Нагнувшись во тьме, Рене вдыхала эту зябкую тишину, этот запах алькова, точно подбадривавший ее, вселявший уверенность в том, что город-сообщник разделяет с нею и принимает ее позор. А когда глаза ее привыкли к (темноте, она заметила женщину в синем платье с гипюром, одиноко стоявшую в сером сумраке: она все еще ждала на том же месте, предлагая себя пустынной тьме.
Рене обернулась и увидала Шарля, который пытливо осматривался по сторонам. Наконец он заметил забытую в углу дивана измятую голубую ленточку и с неизменной вежливостью поспешил подать ее Рене. Лишь тогда она почувствовала всю глубину своего позора. Неловким движением она пробовала перед зеркалом снова повязать ленту. Но шиньон ее распустился, локоны, развились и прилипли к вискам, она не могла завязать бант. Шарль вызвался помочь ей, как будто предлагал ей самую обыкновенную вещь - принести зубочистку или стакан воды пополоскать рот:
- Не угодно ли гребенку, сударыня?..
- Не надо, это лишнее, - перебил Максим, бросив на лакея нетерпеливый взгляд. - Сходите за фиакром.