Я чувствовал себя так, как будто сел за шахматную доску сыграть ответственную партию с незнакомым и сильным партнером. Я вдохнул, и в нос мне ударил теплый кисловатый запах. Витька пил маленькими глотками, страдальчески сдвинув брови. А Сашка выпил так, как будто в стакане было не вино, а сельтерская вода. Он даже рыгнул. Я сначала попробовал вино губами: оно было терпким и вяжущим. Я выпил, и во рту у меня стало так, как будто я съел кило недозрелого винограда.
– Хорошо! – сказал Павел.
– Ничего! – лицемерно ответил я.
Через минуту я вдруг ощутил в себе необыкновенную легкость. Мне казалось, что я могу оторваться от земли и полететь, если бы очень этого захотел. Но я не хотел: мне и на земле было хорошо.
– Здорово тебе отец подвесил, – сказал Павел.
Витька уставился на него зловеще блеснувшим глазом.
– Откуда ты знаешь, что отец?
– Алеша рассказал. – Павел вертел на стойке пустой стакан. – Не пойму, чего вас несет в военное училище?
– А тебя? – Это спросил Сашка.
– У меня свои планы. Мне из морского училища Фрунзе персональный вызов прислали. Я уже в состав училищной команды включен на армейские соревнования.
Это была для нас новость. И она как бы отодвигала нас на второй план. Мне даже обидно стало.
– На одних кулаках далеко не уедешь, – сказал я.
– Я и не собираюсь. Мне бы свободы побольше да денег. Надоело буксиры чалить. Выпьем?
– Можно, – сказал я и достал из кармана деньги.
– Спрячь. Пьем по-морскому.
– Как это – по-морскому?
– Кто приглашает, тот и платит.
К стойке подошли два матроса с каботажных баркасов. Один из них сказал:
– Подожди, вместе дернем.
Мы ждали, пока Попандопуло наливал всем вино. Матрос поднял стакан, сказал:
– Чтоб они сдохли! – и чокнулся сначала с Павлом, потом с нами.
– Кто чтобы сдох? – спросил Сашка.
– Откуда ты их выкопал? – матрос стаканом показал на Сашку.
Павел сказал:
– Что же вы, профессора, меня позорите? Выпьем, потом объясню.
Матрос поставил на стойку стакан, сказал:
– Нет. Втемную не пью.
– Каждому кто-то мешает жить, профессора. Ему, например, зануда шкипер, что плавает на "Посейдоне". Так вот, чтобы не мешали, пускай сдохнут.
Мы сразу оценили тост. Сашка тут же предложил, чтобы сдох Жестянщик. Долго обсуждали участь Тартаковского и решили, что он сначала должен нас побрить. Потом, не сговариваясь, все вдруг уставились на Попандопуло и захохотали. Попандопуло смотрел поверх наших голов печальными, как у старого бульдога, глазами.
– Стакан молодого вина – десять лет жизни! – выкрикнул он.
– Если надавить на его нос, из него брызнет вино, – сказал Сашка.
Это показалось нам очень остроумным, и мы снова захохотали.
К Витьке со стаканом вина подошел Женин отец. Мы не заметили, когда у стойки появились квартирные агенты.
– Поздравляю, – сказал Женин отец и прикоснулся к Витькиному пустому стакану.
Витька, наверно, забыл, что держал в руке пустой стакан. Женин отец улыбался. Улыбка у него была неприятная. Когда он улыбался, нам казалось, что он хочет кого-то ущипнуть.
– Позвольте полюбопытствовать, когда и в какой город едете?
Я что-то не слышал, чтобы раньше Женин отец называл Витьку на "вы". Витька растерялся.
– Мы едем в Ленинград, – сказал Сашка. – Одновременно с Женей. Из окон консерватории будет виден двор нашего училища.
Женин отец оглядел Сашку и вернулся к своей компании, на другой конец стойки.
– Кто тебя просил врать? Ну скажи, кто тебя просил? – шипел Витька.
– Ничего себе ты выбрал тестя. Нет, ты видел, какое у него стало лицо? Имею предложение: надо выпить, чтобы он сдох.
– По морде хочешь? – спросил Витька.
– Нет, ты подумай: стакан вина – и на всю жизнь избавишься от крупной неприятности.
У Сашки была привычка, разговаривая, размахивать руками. Мы долго его от этого отучали. Наверно, плохо старались; Сашка говорил и размахивал руками, как будто мы не вели с ним никакой работы.
– Сашка! – сказал я и опустил руки.
– Понял, – ответил Сашка, но через секунду руки его снова мелькнули в воздухе.
Кто-то пристально на меня смотрел. Я повернул голову. Смотрел Павел. Его широкий тонкогубый рот улыбался.
– Может, хватит для первого раза? – спросил Павел.
Мы не ждали от него такой подлости.
– Шесть стаканов! – крикнул Сашка.
– Солнце, виноград, здоровье, – говорил Попандопуло и вытирал стойку.
– Шесть стаканов! – крикнул Сашка, и у него начал расти нос.
Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос.
– Кто будет платить? – спросил Попандопуло.
– Вы меня не знаете?
Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами:
– Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком.
У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул:
– Шесть стаканов! – и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса.
Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой.
– Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? – Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин.
– По-морскому, – сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. – Чтоб они сдохли! – крикнул он.
– Толк будет, – сказал матрос.
– Я же говорю: профессора.
Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, – это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло.
Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар...
В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах.
Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле.
II
Мы вошли в парикмахерскую не так, как бы нам хотелось. Внешне мы держались довольно нахально, но чувствовали себя не очень уверенно: мы боялись, хватит ли у нас денег, чтобы расплатиться. Сколько стоит побриться, мы не имели понятия. А потом сам Тартаковский был для нас в некотором роде загадкой, и мы не знали, как к нему относиться. Тартаковский приехал в наш город из Одессы, а в Одессу он попал из Голты вместе с бригадой Котовского. Просто не верилось, что этот старый человек, толстый и лысый, скакал на коне и брил самого Котовского. Но не поверить было нельзя: в парикмахерской на самом видном месте висела "Почетная грамота", выданная красному кавалеристу Рувиму Наумовичу Тартаковскому, проявившему мужество и высокую революционную сознательность в борьбе с сыпным тифом. За эту грамоту, подписанную Котовским, мы готовы были любить и уважать Тартаковского. Но, к сожалению, Тартаковский при всех своих революционных заслугах был позорной отрыжкой нэпа. Парикмахерская, в которой он работал, была лучшей в городе и принадлежала лично Тартаковскому. Финотдел облагал его налогом, который каждый год увеличивали. Но на Тартаковского это не действовало. Когда ему предлагали войти в артель, он неизменно отвечал:
– Чуточку подожду.
Все это было нам известно, как бывает известна биография каждого сколько-нибудь заметного жителя в небольшом городе.
Вот такой был Тартаковский, и к нему в парикмахерскую мы вошли. Тартаковский сидел у круглого столика, заваленного журналами, и читал "Курортник". Мы переглянулись, а Тартаковский снял золотое пенсне и надел рабочие очки в черной оправе. Газету он положил на столик портретами вверх.
– Прошу, – сказал он и положил руки на кресло.
Мы заранее условились, что первым будет бриться Витька. На него одного денег должно было хватить, а тем временем Сашка сбегает домой и выпросит у матери еще денег.
– Что будем делать, что? – спросил Тартаковский.
– Бриться, – басом ответил Витька. Откуда у него появился бас? Наверно, от волнения.
– А я думаю, мы сначала пострижемся. Я вам сделаю такой полубокс – родная мама не узнает.
В зеркало я увидел Витькин мгновенно затосковавший глаз.
– Можно полубокс, – сказал я.
Сашка исчез. Тартаковский, прищурясь, разглядывал Витьку в зеркало.
– Я понимаю, черная повязка вам очень идет, но ее придется снять, – сказал он.
Потом окутал Витьку белой простыней и поднял вверх руку с машинкой прежде, чем опустил ее на Витькин затылок.
– Будущие лейтенанты. Ну-ну... – сказал Тартаковский, и машинка застрекотала в его руке.
– Вам не нравится? – спросил я.
– Почему? Я просто думаю: почему лейтенанты, а не поручики?
– В Красной Армии введено звание "лейтенант".
– Вот это как раз меня интересует. Почему лейтенант, а не поручик? Насколько мне помнится, в царской армии были поручики, а не лейтенанты.
– При чем тут царская армия?
– Ни при чем? Ну-ну... Что же тогда "при чем"?
Тартаковский выстриг Витькин затылок и теперь щелкал ножницами. Я сидел у столика, листал журнал "Красная новь" и тихо злился.
– Так скажите мне: зачем надо было стрелять полковников в семнадцатом году? – Тартаковский снял с Витьки простыню и щеточкой смахнул с шеи волосы.
Потом он ушел за занавеску, чтобы приготовить бритвенный прибор. Он делал все медленно и обстоятельно, а мне казалось, что работает он очень быстро и Сашка не успеет вернуться. Витька разглядывал себя в зеркало и улыбался. У него на затылке молочно розовела незагоревшая кожа. Опухоль спала, и голубой глаз блестел, окруженный густой синевой. Витька мог улыбаться: четыре рубля на одного – сумма вполне достаточная. А я предвидел возможные неприятности, и это мешало мне поговорить с Тартаковским начистоту. Витьку я почти ненавидел за его блаженную улыбку. Как это я раньше не замечал, что уши у него большие и оттопыренные?
Я не знаю, как Тартаковский истолковывал мое молчание. Он вышел из-за занавески с прибором в руках и принялся намыливать Витьке лицо. Тартаковский тоже молчал и смешно двигал губами. Тогда я вдруг подумал, что, если не буду отвлекать его разговорами, он побреет Витьку еще быстрее.
– Воинские звания введены для укрепления в армии дисциплины. Воинское звание подчеркивает, что служба в армии становится пожизненной военной профессией, – сказал я.
Но теперь Тартаковский не желал разговаривать. Он брил Витьку и шевелил губами.
– Массаж будем делать? – спросил он.
Витька смотрел на меня в зеркало испуганными глазами.
– Обязательно, – быстро сказал я. Может быть, даже слишком быстро.
Массаж не помог. Когда я садился в кресло, Сашки еще не было. А вдруг мать не дает ему денег? Меня пот прошиб. За Витьку надо было уплатить два пятьдесят. Я держал руку в кармане и сжимал в потном кулаке скомканные бумажки. А Витька уселся за столик, закинул ногу на ногу и листал журнал. Его ничего не касалось. Он привык: раз я что-то делаю, значит, я знаю, что делаю. Я был сам виноват: так приучил.
Я не помню, как Тартаковский меня постриг. Он ушел за занавеску приготовить прибор, а я шепотом сказал Витьке:
– Беги за Сашкой.
Витьку как будто ударили по голове. Он сидел и смотрел на меня.
– Беги за Сашкой...
– Куда это делся ваш приятель? – спросил Тартаковский, когда вышел из-за занавески.
– Покурить вышел. – Я смотрел в зеркало на Тартаковского и пытался понять, догадывается ли он, что у меня нет денег?
Напрасный труд. По лицу Тартаковского невозможно было ничего узнать. Тартаковский взбивал в алюминиевой чашечке мыльную иену и жевал губами.
– Совсем как в старом анекдоте, – сказал Тартаковский. – Офицеры говорили: учись, учись – студентом будешь. А студенты, так те отвечали: не будешь учиться – офицером будешь. Так я вас спрашиваю: зачем это вам понадобилось быть офицерами?
– Во-первых, в Красной Армии не офицеры, а командиры. А во-вторых, вы не понимаете азбучных истин.
– Я не понимаю. Ну-ну... А может быть, я хочу узнать, понимаете ли вы? Такого вам в голову не приходило?
В парикмахерскую влетел Сашка и поднял ладонь: все в порядке.
Я откинулся на спинку кресла и, перехватив в зеркале взгляд Тартаковского, спросил:
– Узнали?
– Вполне, – ответил Тартаковский.
Горячая мыльная пена защекотала кожу, и я забыл все на свете. Мыльная пена покрыла все мое лицо. Кожу под ней слегка покалывало и зудило, и это было приятно. Но еще приятней было прикосновение бритвы. Она слегка почесывала и гладила кожу, собирая пену. От горячей салфетки, наложенной на лицо, я задохнулся. Пар раскрыл поры, и я чувствовал, как воздух проникал в кровь. Тартаковский быстрыми мазками накладывал на лицо крем. Под толстыми пальцами Тартаковского кожа делалась упругой, как резиновый мяч. После массажа Тартаковский обрызгал меня одеколоном, как будто облил огнем, который жег, не сжигая. Такого я еще в жизни своей не испытывал. Когда после всех процедур Тартаковский оставил мое лицо в покое, мне показалось, что оно совсем новое.
Пока брился Сашка, я разглядывал себя в зеркало. Витька тоже разглядывал. Потом мы вышли на улицу и стали разглядывать себя в стеклах витрин.
– По-моему, Тартаковский типичная контра, – сказал я.
– С чего ты взял? – спросил Сашка.
– Так. Интуиция, – ответил я.
В другое время Сашка бы задал сотню вопросов, но сейчас Тартаковский его меньше всего интересовал. Меня тоже.
– На всякий случай надо будет выпить, чтобы он сдох, – сказал Сашка.
И таким образом судьба Тартаковского была нами решена.
Мы закурили, хотя нас уже начало тошнить от папирос, и пошли вверх, к Базарной улице. С таким же успехом мы могли пойти вниз: нам было все равно, куда идти. Жара стала еще сильнее, но кожа на моем лице была прохладной. Не трогая лица, я чувствовал бархатистую гладкость кожи. После бритья наши лица как-то неуловимо изменились, и мы не могли без смеха смотреть друг на друга. О том, что мы выпили, мы забывали, а когда вдруг вспоминали, то начинали покачиваться. Мы загораживали дорогу встречным девчонкам и говорили им черт знает что. Девчонки смеялись, и даже к черту не все посылали.
К Базарной улице мы пошли напрасно. Возле аптеки на нас налетела Сашкина мама. По-моему, она специально нас караулила. О хороших футбольных вратарях говорят, что они умеют выбирать место. Сашкина мама тоже умела. Она перехватывала Сашку в любой части города. Я и Сашка незадолго перед встречей успели выбросить окурки. А Витька держал папиросу во рту. К счастью, Сашкина мама смотрела только на своего сына.
– Красавчик мой, – сказала она и похлопала Сашку по щеке. Для этого ей пришлось чуть ли не становиться на цыпочки. Мы, конечно, похорошели после бритья. Но назвать Сашку красавцем – это уж слишком. Сашка оставил на щеках бачки, и от этого его узкое, длинное лицо стало еще длиннее. С выпуклыми глазами и большим носом Сашка был похож на козла. – Дай-ка я на тебя посмотрю. Как ты догадался оставить пейсы? Жаль, что тебя не видит твой дедушка. У тебя остались деньги? Немедленно пойди и сфотографируйся. Нет, вы подумайте: кто мог знать, что у меня такой красавец сын? – У Сашкиной мамы было одно бесспорное достоинство: в ее присутствии можно было молчать – она одна говорила за всех.
Я толкнул Витьку. Но он, кажется, забыл про папиросу. Лихо заломленная, она торчала в углу его рта. Сашкина мама посмотрела на Витьку, потом на Сашку. Ее выпуклые глаза стали еще больше.
– Что я вижу? Вы начали курить?
– Почему мы? Папиросу ты видишь только у Витьки. Что тут особенного? У человека болит коренной зуб.
– А глаз? Глаз тоже болит?
– Пустяк. Небольшой ячмень.
– Такое придумать, такое придумать! Прямо голова пухнет. Чтобы люди добровольно шли в солдаты! – Сашкина мама посмотрела на меня. – Твоя мама, наверно, довольна?
– Представьте себе, что нет.
– А я что говорю? Мама остается мамой, есть у нее партийный билет или нет билета.
Из открытого окна аптеки Сашкину маму окликнула ее приятельница. Пока они переговаривались, мы незаметно ушли.
– Мне надо зайти к маме, – категорически сказал я. – Что вы будете делать до шести часов вечера?
– Мы тебя подождем, – сказал Сашка.
– Нечего меня ждать. Я могу задержаться.
– Чего тебе у нее сидеть?
– Мало ли чего. Ей же интересно, как я сдал экзамен.
– Твоей маме интересно?
– Мама остается мамой...
– Пойдем пока искупаемся, – сказал Витька.
– С ума сошел. Истратить столько денег на крем и одеколон, чтобы сразу все смыть. Я теперь три дня даже умываться не буду, – ответил Сашка.
Он пристально смотрел на меня. А я чувствовал себя предателем и все же готов был выдержать все, лишь бы поскорей повидать Инку.
Мы остановились против Дома санпросвета. С тех пор как он открылся, мама перевела сюда свой рабочий кабинет.
– А ты подумал о билетах на Джона Данкера? Где мы возьмем деньги на билеты? – спросил Сашка.
– Что же я должен делать?
– Идти на пляж и зарабатывать деньги.
– Хорошо. Через час я приду на пляж.
– Отец же обещал пятнадцать рублей, – сказал Витька.
– А билеты в первый ряд стоят восемнадцать. Мы же обещали девочкам билеты в первый ряд. А если они захотят пить, я не говорю за мороженое, если они захотят пить, ты поведешь их к водопроводу? Да?
– Хорошо. Я приду на пляж.
– Интересно. Кто тебя будет ждать на пляже до трех часов?
– Сейчас тоже идти бесполезно – уже два часа.
– Значит, ты идешь к маме?
– Да, иду к маме.
– Очень хорошо. Объясняться с девочками будешь ты.
– Согласен.
– Значит, ты идешь к маме?
– Иди ты... А куда вы пойдете? Где же мы встретимся?
Сашка уже уходил по улице, а Витька стоял, не зная, что делать.
– Приходи к шести часам ко мне. Отец уже будет дома, – сказал он.
Я переходил мостовую. Улица в этом месте сужалась так, что деревья на противоположных тротуарах смыкались вершинами. Посередине вдоль мостовой пробивались пятна солнца. Я вошел в парадное, постоял минуты две, потом осторожно посмотрел через дверное стекло: на другой стороне за деревом прятался Сашка.
Ничего не поделаешь, пришлось зайти к маме. У нее сидел заведующий горздравотделом. Разговор между ними был неприятный, я это сразу понял: мама улыбалась, а глаза у нее блестели. А заведующий горздравотделом обрадовался моему приходу.
– Поздравляю, поздравляю, – сказал он. – Вас, Надежда Александровна, с таким сыном. А тебя, Володя, с хорошим началом собственной биографии. Что ж, я пойду, Надежда Александровна, не буду вам мешать.