Мы никогда не обращали внимания на настроение Жениного отца и совершенно не интересовались, что он о нас думает. Не трогали меня и крики Сашкиной мамы. А вот перед дядей Петей я чувствовал себя в чем-то виноватым. Напрасно я повторял себе, что никакой вины перед дядей Петей за нами нет, на душе у меня все равно было погано, словно я совершил какое-то предательство. По Сашкиному лицу я видел, что ему тоже не по себе.
Витька стоял у ограды, пока мы не завернули за угол.
– Зло берет. Человек сдает завтра последний экзамен, а ему треплют нервы, – сказала Женя.
– Тебя часто берет зло. Ты тоже вчера на пляже кричала на Витьку за училище, – сказал Сашка.
– Глупости, я вовсе не кричала. Я просто говорила, что его могут послать в город, где нет консерватории.
– Правда, куда вас пошлют? В какой город? В какое училище? Мы ведь так ничего и не знаем, – сказала Катя.
– Они не знают, а мы знаем! Нам самим никто ничего об этом не сказал.
– Зайдем к Алеше, – сказал я, когда мы вышли на широкую улицу.
Мальчишки пробовали запустить змея – пустое занятие при таком безветрии. Мальчишка в порванной на плече рубахе надсадно орал:
– Выше поднимай, выше!
Он сгибался, чтобы посильнее крикнуть, и от азарта поднимал то одну, то другую ногу. На другом квартале его напарник держал над головой змея и тоже орал:
– Да натягивай ты, руки устали...
Пока я смотрел на мальчишек, на душе у меня стало легче. До сих пор, когда я вижу мальчишек, мне веселее становится жить. На оградах сидели сытые коты и, не мигая, смотрели зелеными глазами в море, где виднелись черные черточки рыбачьих лодок. К трамвайному кругу шли пересыпские девчонки. В город они всегда ходили одни. Им, а еще больше их кавалерам сильно попадало от пересыпских ребят, но девочки на Пересыпи были не из тех, кого можно было запугать.
На углу мы встретили Нюру. Она шла босиком в шикарном крепдешиновом платье и несла в руке лакированные туфли.
– Пришло ваше начальство. Идите быстрей, а то уйдет, – сказала она.
Наверно, Алеша увидел нас в окно, потому что, когда мы подошли к дому, он уже стоял на терраске без рубахи и босой. Он откинул назад волосы, сказал:
– Все в порядке, профессора. Не прозевайте завтра газету.
Алеша явно хотел от нас отделаться. Его шуточки мы хорошо знали. Газета сейчас нас меньше всего интересовала. Я прошел к терраске, а Сашка с девочками остался за калиткой.
– Порядок есть порядок. Рассказывай, какой разговор был с Витькиным отцом, – сказал я и сел на ступеньку крыльца.
Алеша попробовал отшутиться.
– Отчет требуете? До конференции еще два месяца, потерпите, – сказал он.
– Какой разговор был с Витькиным отцом?
– Вот пристали! Самый обыкновенный. Колесников объяснил Аникину: нельзя плыть в шторм поперек волны – опрокинет.
– Мы же тебя просили не доводить дела до скандала.
– Никакого скандала не было. А политическую кампанию срывать не позволим.
– Какую кампанию? При чем тут кампания?
– Политграмотой будем заниматься? Давайте займемся. Вы же знаете международную обстановку. Надо привлечь молодежь в армию. В школе вы самые видные. На будущий год за вами в училище потянутся другие. Понятно?
– Понятно. Мы самые видные. Но зачем обижать Витькиного отца?
– Пусть сам на себя обижается. Политическую кампанию никому срывать не позволим. Ясно? Тогда топайте домой. Я еще не ужинал.
– Мы-то уйдем, а дядю Петю зря обидели. – Я пошел к калитке.
Из комнаты Алешина мама спросила:
– Какую рубаху приглаживать? Голубую?
– Еще один вопрос! – крикнул Сашка. – В какой город и в какое училище поедем?
– Куда дадут разнарядку, туда и поедем...
Алеша ушел в комнату. Сашка сказал, когда я вышел за калитку:
– Ничего себе постановочка вопроса...
От разговора с Алешей настроение у нас не улучшилось. Мы проводили Женю домой и сели в трамвай. Трамвай был переполнен и скрежетал тормозами на спуске. Инку и Катю мы затолкали на площадку, а сами висели на подножке. Инка держала меня за руку выше локтя. Она сжимала пальцами мой напряженный мускул, так, словно боялась, что я упаду. Трамвай медленно сползал вниз. Столбы фонарей прятались между деревьев, и горящие в листве лампочки были похожи на бледные желтки. Закрывались магазины, и продавцы в халатах опускали крючками жалюзи.
Мы сошли на Приморском бульваре. Люди кружили по набережной из конца в конец, сидели на скамьях, в павильоне "Мороженое", говорили и смеялись. И от этого над набережной стоял легкий, радостный гул. Он был раздельным вблизи и слитным в отдалении, мешал и не мешал слышать смех и обрывки фраз. В этот вечер зацвели левкои и душистый табак. Их пряный сильный запах стоял в воздухе, как запах дорогих духов, когда мимо проходит красивая и уже не очень молодая женщина. Почему-то большинство женщин, когда им за тридцать, сильно душатся.
Сашку и Катю мы потеряли и не подумали их искать: мы как-то сразу забыли о них. Мы шли вдвоем навстречу людскому течению и, когда нас разъединяли, спешили навстречу друг другу. Инке надоело так идти. Она обошла разъединивших нас мужчину и женщину и взяла меня под руку. Я прижал локтем ее ладонь. Мы еще никогда так не ходили, и я боялся посмотреть на Инку. Я как-то вдруг обратил внимание на то, чего раньше не замечал: встречные мужчины пристально смотрели на Инку. Она спокойно шла под их взглядами в модном платье, в туфлях-лодочках, сделанных на заказ знаменитым в городе греком-сапожником. А я шел рядом с ней в бумажных брюках, мятых, с пузырями на коленях, в туфлях из коричневой парусины с кожаными носками и в клетчатой рубахе-ковбойке, вылинявшей и пропахшей потом. Я стал перехватывать взгляды мужчин и нагло ухмылялся им в лицо. В ушах у меня возник какой-то шум, и я не сразу догадался, что это бьется мое собственное сердце.
На набережной было сравнительно светло, но от фонарей уже расходились бледные лучи. Инка спросила:
– Хочешь, чтобы я была врачом?
– Ты об этом подумала, когда мы стояли возле Жениного дома?
– Да. А как ты догадался?
Я сам не знал. Это произошло как-то само собой. У меня так иногда бывало, когда я вдруг обо всем догадывался.
– Тебе было очень одиноко, когда ты смотрела на тополя. Правда?
– Правда! А как ты догадался?
– Я подумал, что после нашего отъезда ты останешься совсем одна. А об остальном я догадался только сейчас.
– Так ты хочешь, чтобы я была врачом?
– Я-то хочу. Но ведь тебе трудно дается химия и зоология.
– Вы считаете меня дурой какой-то. А я совсем не дура. Я же очень способная. Ты сам говорил, что я способная.
– Способная. Но у тебя в голове ветер.
– Совсем не ветер. Мне просто скучно. Сколько раз я говорила себе: все, начинаю заниматься! Но потом мне становилось скучно. Разве я виновата, что мне делается скучно? Ведь я сама не хочу, чтобы было скучно.
Мы не заметили, что кончилась набережная, и теперь шли по улице Сталина. Это была центральная улица города. Раньше она называлась Симферопольской, потому что от нее начиналось Симферопольское шоссе. Переименовали ее недавно, и по этому случаю в городе был митинг. Но еще долго улицу называли по-старому – не привыкли.
Было темно. Ветви акаций касались крыш домов и закрывали небо. На углах горели фонари, но свет от них с трудом пробивался сквозь густую листву. По мостовой изредка проезжали освещенные трамваи. Тогда сразу становилось видно, как много на улице людей. Но люди нам не мешали. Наоборот, оттого, что в темноте рядом с нами разговаривали и смеялись люди, мы чувствовали себя свободней.
– Инка, почему ты меня любишь?
Как только я это спросил, я тут же оглох от гула в ушах.
– Я не знаю. А ты почему?
Я тоже не знал. Этого, наверно, никто не знает. Но я хотел знать.
– Ты такая красивая, а я тебя все время ругаю...
– Правда, красивая? – Я почувствовал тепло Инкиной щеки у себя на плече.
– Очень красивая. На бульваре все на тебя оглядывались.
– Я знаю...
– Откуда? Ты же не смотрела по сторонам.
– Я только притворяюсь, что не смотрю. На самом деле я все замечаю. У меня, наверно, глаза так устроены: я смотрю перед собой, а все замечаю. Кто как одет, и как выглядит, и как на меня смотрит.
Я положил ладонь на Инкины пальцы: она по-прежнему сжимала мой локоть. Так мы шли и молчали и уже не знали, сколько времени шли. Я убирал руку, только когда мы проходили под фонарем, а потом снова брал Инкины пальцы, и они были такие нежные и тонкие, что мне становилось больно, когда я их сжимал.
Мы прошли маленький сквер, пересекли площадь. За площадью начинался курорт. Он тянулся до самых Майнаков – соленых рапных озер. Справа в темноте лежал пустырь. На нем уже два года строили городской стадион, но пока поставили только футбольные ворота. Проезжавший трамвай осветил свежевыструганные перекладины. А слева, за низкими заборами из ракушечника, поднимались к звездному небу темные купола санаторных парков.
Мы повернули на Морскую улицу. До Инкиного дома осталось три квартала, и мы пошли медленней. С утра и до вечера улица бывала полна людей: по ней ходили на пляж и в курзал. А сейчас на улице, кроме нас, никого не было. Инка сказала:
– Мужчина интересен своим будущим, а женщина – прошлым. Правда-правда, я в какой-то книге читала. Как ты думаешь, что значит – прошлым?
Я никак не думал. Думать мне совершенно не хотелось. Но я привык отвечать на любой Инкин вопрос. Главное – начать, а потом всегда что-нибудь приходило в голову.
– Вот у тебя будущее, – сказала Инка. – Ты добьешься всего, чего захочешь. Ты очень умный и все умеешь. Папа и мама тоже так говорят. Они говорят: ты еще мальчик, но у тебя большое будущее. Значит, ты интересный? А какое у меня прошлое? Никакого.
– Инка, зачем тебе прошлое? У тебя тоже будущее. Сначала бывает только будущее. А потом оно становится прошлым. По-моему, будущее интересней.
Инкины лодочки постукивали об асфальт кожаными подошвами, а моих шагов не было слышно: мои туфли со стертыми каблуками были на резине.
За чугунной решеткой светились окна пятиэтажного дома с тремя подъездами, и над каждым горела лампочка. Свет пробивался на улицу сквозь густую листву деревьев, и чугунная решетка поблескивала.
– Представь себе – это наш дом. Не мой, а наш. Понимаешь? Мы были на концерте и пришли к себе домой... Это же только будущее, правда? А ты говоришь: будущее интересней. Я хочу, чтобы все уже было прошлым, чтобы ты уже кончил училище...
– Ты уже об этом говорила.
– Ну и что же, что говорила. Я могу об этом все время говорить.
На углу под фонарем прошли двое – мужчина и женщина. Инка сказала:
– Совсем забыла. Мама одна дома. Папа на ночных полетах, а мама одна дома. Ты знаешь, как она не любит быть одна, когда папа на ночных полетах.
Я перебирал Инкины пальцы и молчал. В темноте, приближаясь, легко и гулко постукивали об асфальт женские каблучки и рядом шаркали тяжелые шаги мужчины. Шаги обоих были неторопливы и размеренны.
– Такая ночь создана для любви. Все еще сердитесь? – спросил мужчина.
– Нет. Я просто устала, – ответила женщина.
Они шли вдоль решетки, и на них падали пятна света. Они прошли мимо нас, но мы не могли разглядеть их ли€ца. Через несколько шагов уже никого не было видно. В воздухе стоял запах духов.
– Вернемся к морю, – сказал мужчина.
– Нет. У моря все кажется таким ничтожным.
Голоса удалялись.
– А я только в море перестаю ощущать свое ничтожество, – сказал мужчина.
Слов женщины мы не услышали, а может быть, она и не ответила.
– Это Жестянщик?
– Кажется. Голос, во всяком случае, похож.
– Хочешь, пойдем к морю? Это ничего, что мама одна. Хочешь?
– Нет. – Голос был мой. Но сказал это не я: я не хотел, чтобы Инка уходила.
– Тогда проводи меня до подъезда.
Я толкнул плечом калитку, и она легко открылась. Мы прошли по асфальтовой дорожке между клумб к Инкиному подъезду. Инка держала меня под руку. Если Инкина мама смотрела в окно, она нас уже увидела. Инка тоже об этом подумала.
– Это ничего, – сказала она.
Инка свободной рукой открыла дверь и легонько потянула меня за собой. Дверь с гулом захлопнулась. Нас обступила чуткая к звукам тишина пустынных лестниц. Свет сочился со второго этажа, и каменные ступени поблескивали. Инки рядом со мной не было. За лестницей светились ее глаза. Когда она отошла от меня, я не помнил. Инка подняла руки. Не знаю, как я об этом догадался: рук ее я не видел. Горячие и чуть влажные ладони сжали мои уши. К губам прикоснулись Инкины губы. Мне показалось, я падаю. И я бы, наверно, упал. Но сзади была стена, и я стукнулся спиной о трубу водяного отопления.
– Больно?
Я не узнал Инкиного голоса. Боли от удара я не почувствовал, но мне стало больно от Инкиного голоса, встревоженного, преданного, нежного. Я смутно помню все, что делал потом. Я только помню ощущение того, что было. Инкины руки легли на мои плечи, но я не почувствовал тяжести. Я в это время обнимал ее ноги и прикоснулся губами к колену: оно было мягким и теплым, таким, как я представлял его себе у Жени в саду.
– Я упаду, – сказала Инка. Ее губы почти касались моего уха. Удивительно, как много можно сказать голосом, куда больше, чем словами. Голосом Инка сказала: я боюсь упасть, но, если хочешь, можешь не обращать на это внимания. Все сразу стало на свое место: я снова почувствовал свою власть над Инкой. Я отпустил ее ноги и поднялся. Где-то наверху хлопнула дверь. Инка сказала:
– Это на пятом этаже.
Мы подошли к лестнице, и Инка положила руку на перила.
– Не смей больше носить такие короткие платья.
– Но ведь все носят...
– Нет, не все, Женя не носит.
– У Жени некрасивые ноги.
– Зато у тебя чересчур красивые.
– А разве плохо? Когда ты правда захочешь, ты мне скажешь, и я не буду носить короткие платья. Скажи по совести: ты же не хочешь?
Я сам не знал, чего хочу. Я даже не знал, хочу ли, чтобы Инка, как и прежде, беспрекословно меня слушалась.
– Завтра пойдем в курзал. До шести часов занимайся, а в шесть я за тобой зайду.
– Ты мне не ответил.
– Завтра отвечу.
– Нет, сегодня, – Инкина рука белела на перилах, и я поцеловал ее. Сам не знаю, как мне это пришло в голову. Кто-то не спеша спускался по лестнице. Остановился. Зажег спичку: наверно, прикуривал. Инка тоже прислушивалась.
– Еще далеко, – сказала она.
– Иди...
Инка поднялась на одну ступеньку, потом на другую. Она поднималась лицом ко мне, и руки ее медленно перебирали перила. Потом она повернулась и побежала наверх. Когда мне приходилось подниматься по лестнице, то я перепрыгивал сразу несколько ступенек. Инка бежала, пересчитывая обеими ногами каждую. От этого лестница снизу доверху наполнилась шумом. Инка жить не могла без шума.
XIII
Сердце билось в предчувствии радости.
Я лежал с открытыми глазами, но еще не проснулся. Проснулся я мгновением позже, когда вспомнил полутемный подъезд и Инкины губы на моих губах. С этой секунды я стал ощущать себя во времени и пространстве. Комната была полна ветром и прохладным солнцем. По полу прошуршала какая-то бумажка. Ее потянуло сквозняком через весь коридор в кухню и дальше на дорожку двора, выложенную кирпичом. Бумажка подлетела, и косо опустилась, и осталась лежать, белея на зеленой траве. Я видел угол двора и полосу утреннего неба. На кухне шумел примус. Во дворе соседка сзывала кур.
Радость становилась сильнее с каждым ударом сердца. И когда неподвижно лежать я больше не мог, в комнату вошла мама.
– Проснулся? Вставай скорей, – сказала она.
Я одевался, стелил постель, умывался и в самый неподходящий момент замирал и смотрел в пространство. Воображаю, как я выглядел в такой момент, если мама спросила:
– Что с тобой?
Я стоял с полотенцем, и вода стекала с мокрого лица мне на грудь. Я не ответил, а мама больше не спрашивала. Она поставила на стол хлеб, масло. Мама, как всегда, торопилась. Но мне хотелось поскорей остаться одному, и потому казалось, что мама сегодня собирается очень медленно. Она зачем-то пошла в свою комнату, потом в кухню, потом опять в комнату. Лицо у нее было озабоченное, и, как всегда в таком состоянии, нижняя губа прикрывала верхнюю. И оттого, что она не замечала ни меня, ни чудесного утра, оттого, что жизнь ее состояла из одних забот, а моя – из одних только радостей, я чувствовал себя перед мамой в чем-то виноватым и от этого любил ее еще больше.
– Зайди ко мне после экзамена, – сказала она.
– Хорошо.
Сердце подпрыгнуло и замерло, а когда мама захлопнула за собой кухонную дверь, забилось, как будто я пробежал стометровку. Я глотал куски, почти не прожевывая. Чай пил стоя. Половину выпил, а половину вылил в ведро под умывальником. Можно было уходить, но я не ушел. Я подумал: хороший выйдет из меня лейтенант, если я не научусь собой владеть. Я схватил помойное ведро и стал сбрасывать в него со стола яичную скорлупу, хвостики от редиски и попутно смахнул чайную ложку. В наказание я постоял с помойным ведром в руках. Мне хотелось бросить все и бежать, но я стоял. Сережа называл это "взять себя за шиворот". Он признался, что берет себя за шиворот довольно часто. Я с того утра также стал прибегать к этому приему, вырабатывая в себе волю и выдержку. Пока я стоял с ведром, во мне спорили двое: один говорил: "Брось заниматься ерундой", а другой отвечал: "Ничего, не сдохнешь. Надо учиться управлять собой". Я управлял. Я закрывал окна, осматривал каждый шпингалет по нескольку раз и ругался. Закрывая последнее окно, я не выдержал и так хлопнул рамой, что посыпалась замазка. По-моему, шпингалет не встал на свое место, но я не проверял.
Я выскочил во двор, и, когда запирал дверь кухни, у меня дрожали от нетерпения руки. По улице я мчался, обгоняя пляжников. Они испуганно сторонились. Какая-то тетенька крикнула мне вслед:
– Долговязый балбес!
С тех пор как меня однажды сравнили с Аполлоном, я был о своей фигуре более высокого мнения. Но объяснять это тетеньке у меня не было времени.
Сашка стоял на углу своего дома.
– Читал газету? – спросил он.
По его лицу я видел – он в полном восторге. Его дело. Я же взял себя за шиворот, как только увидел Сашку, – а увидел я его за квартал, – и подошел к нему совершенно спокойно.
– Нам поздно приносят газеты.
– Сегодня "Курортник" совсем не принесут. Моя мама уже на почте. Ручаюсь, в городе не останется ни одной газеты.
– От твоей мамы всего можно ждать. Читал статью?
– Читал!.. Моя мама не выпускает газету из рук. Уверен, что этого ты от нее не ожидал. Как только принесли газету и мама увидела мой портрет, она сказала: такой сын, как я, может быть только у нее. Мама читала статью вслух, а я с отцом должны были сидеть на диване и слушать.
Мы быстро шли по улице. Кажется, никогда еще мы не ходили так быстро. Сашка запыхался: не так-то просто говорить на ходу. Напрасно мы торопились – в газетных витринах возле горкома комсомола еще висел вчерашний номер "Курортника".
– Хорошо, ты не читал газеты, ты слушал, – сказал я. – Что написано в статье?