Счастья маленький баульчик - Шапко Владимир Макарович


Владимир Макарович Шапко родился в 1938 году в алтайском городе Усть-Каменогорске в семье служащих.

Работал каменщиком, грузчиком в речном пароходстве, мотористом, шкипером. После окончания Уфимского музыкального училища стал профессиональным оркестровым музыкантом-кларнетистом.

Сейчас работает настройщиком музыкальных инструментов в Красноярском институте искусств.

Первый рассказ В. Шапко "Река, полная солнца" опубликован в 1981 году еженедельником "Литературная Россия". В 1984 году в 11–12 номерах "УС" вышла его повесть "Подсадная утка".

Владимир Шапко
Счастья маленький баульчик

Рис. Владимира Ганзина

…И опять был резкий, белый запах перевязочной, с леденяще-стерильным позвякиванием хирургических инструментов, с липким, замирающим ожиданием боли.

На своей руке он почувствовал холодные, боязливые пальцы сестры. Пошел за ней.

- Сюда, сюда, Ванечка, - помогала ему сестра. - Ноги, ноги спусти со стола…

- Галя, дай ему немного…

В нос ударил запах спирта, он приоткрыл рот, запрокидываясь, дал влить в себя из тряского, плещущегося стаканчика. "Ну чего она трясется каждый раз!" - успел подумать только с досадой, как опять услышал эти боязливые пальцы - они бегали вокруг него, разматывали бинты.

- Ну-ка, Галя, теперь я сам… - Он ощутил уверенные руки Марка Ефимовича - и дыхание остановилось. - Ничего, ничего, Ваня, не волнуйся… Так, так… На лице отличненько, отличненько. Что чувствуешь, Ваня?

- Холодно… От вашего дыхания…

- А-а! Потому что кожа, кожа, а не мясо!.. Так, а вот на шее… на груди… тут, брат, плохо. Струп снова плохой. Снова нагноение. Придется, Ваня, опять с бинтом сдернуть… Ну-ка, приготовься! Галя, придержи его…

Обеими руками он ухватился за край стола, напрягся. Ударила боль и отбросила сознание…

Словно вечность прошла. Вместе с неумолимым нашатырем жгучим, саднящим обручем подперло голову - и выдавило рассыпающееся сознание наверх; вздыбливаясь, он застонал. И в сплошную эту развороченную боль, студенисто-красно трепещущую на месте его шеи, его груди, быстрыми ножами била другая боль - сильней, непереносимей: Марк Ефимович торопливо чистил, обрабатывал рану.

- Терпи, терпи, Ваня, атаманом будешь… терпи… Галя, уснула?! Не видишь - заливает! Где у тебя тампоны, черт тебя дери!.. Так, так, сухни, сухни… и здесь… Молодец!..

Пылали, плавали в красном голоса соседей по палате. То приближались они, будто прямо в ухо кричали, то отдалялись, гасли:

- …ты смотри, беда какая! На перевязку - своими ногами, обратно уже на каталке везут. Бездыханного. Сколько может вынести человек. И через три дня опять пойдет…

- А толку-то?.. Кому он нужен такой?..

- Ну ты!.. Опять каркаешь?.. Жене, сыну - вот кому! Понял?!

- Хххы, жене, сыну… Это спервачка так. С горячки. А приедут, увидят его, да без бинтов - не то запоют…

- Врешь, гад! Она письма ему пишет! Она…

- Ну пишет… Ну прочел ты ему три письма - и что?.. Он тебе "спасибо" сказал - и все. А написать-то не попросил. И не попросит… Не-ет, он понимает: хана ему. Потому и молчит все время. Понима-ает…

- Заткнись лучше, падаль, пока… пока костыля не схлопотал!

- Но-но! Полегче на поворотах! О себе б не мешало подзадуматься. Как самого-то примут… Развоевался… Воин одноногий…

Замолчали, враждебно поскрипывая кроватями.

Он лежал не шелохнувшись. Услыхал тупой резиновый постук костылей, потом склоненное к нему лицо.

- Ваня, ну как ты, браток?

Он замер.

- Не взошел еще в себя, бедняга… - отодвинулось, отдалилось и опять тупо застучало от него.

Несильно уже, игольчатым эхом, все пожаливал память тонюсенький голосок: хана ему! он понима-ает! Хана-а!.. Ежедневный, дребезжащий, желчненько-издыхающий этот голосок от дальней стены палаты вызывал прежде, помимо злой беспомощной обиды, такой же молчаливый злой протест, несогласие: врешь, подлец, не кончился я! не хана мне! посмотрим!.. Но сегодня не задевали голоса соседей. Безразличны они ему стали. Противны. Противны их и человечные, и иезуитские слова. Хватит. Точка. Баста.

Глубокой ночью он долго ощупывал в уборной всхлипывающий под потолком сливной бачок. По болтающейся цепочке добрался до сырого осклизлого кольца с острыми незамкнутыми концами. Вывернул его. Оступившись на пол, торопливо стал засучивать рукав. Замер, вслушиваясь… С потолка, словно одна и та же, монотонно падала капля. Ударяла в плечо. Как подталкивала. И не было сил сдвинуться от нее, уйти, закрыться…

В дальней части коридора показался раненый на костылях. Настраиваясь по коридору, тощую ногу в вислой трусине переставлял с замедленностью нерешительного журавля, участвуя тихо костылями. Останавливался. По-птичьи выдвигая головой, вслушивался в темную, больную духоту из раскрытых дверей палат… Дальше нога плыла, осторожно ставилась.

Возле глухой узкой двери уборной покашливал, кхекал. Нерешительный, смущающийся. Деликатно, костяшкой пальца, постучал:

- Ваня, ты тута?..

Вдруг увидел кровь. Наползающую из-под двери. К ноге его. Откинулся назад, чуть не вылетев из костылей, закричал:

- Скорей! Сюда! Помогите!..

Не сводил глаз с пола. С окружающей его красной лужи. Зажмуриваясь, колотился в костылях:

- Лю-юди! Лю-ю-юди!..

1

Паровоз заревел - как бы с натугой раздвинул тесноту станции, - подумал немного и рванул состав. Эстафетой побежали, залязгали буфера, вагон дернулся и мимо поплыл длинней глухой пакгауз с перекрещенными кирками и лопатами на стене; застеснявшись, попятилась коричневая уборная с подбитыми окошками наверху - будто с "фонарями"; по перрону, точно назад, торопливо пошагали пассажиры с мешками, узлами, баулами и сидорами; тяжеленький вокзальчик красивой старинной кладки остался позади; пролетел пестрый торговый рядок; оборвался перрон и сворой железных собак к вагонам понеслись станционные стрелки. Замолотились испуганно вагоны - стряхивают, спинывают "зубастых", но поезд уже вырвался из станции, гуднул на прощанье и успокоенно застучал в широко открывшийся горный распадок.

Глаза Кати застлало слезами.

Митька строго посмотрел на мать - опять, мама! - он сидел напротив, у окна, прилежно положив руки на столик.

- Не буду! Не буду! - поспешно достала платок Катя и покосилась через проход вагона на закуток, где на двух нижних полках сидели четверо распаренных самогонкой солдат и клюкнувший с ними дедок с женой-старухой под боком, которая, поглядывая на мужа, уж очень неодобрительно сложила руки на полном животе.

Сквозь убегающую, шаловливую листву придорожных кустов в окна, в сумрак вагона весело плескалось закатное солнце. Но по другую сторону несущегося поезда, будто в другом - печальном солнце, развешанном по скалам, медленно закруживали вверх словно в красной скорби замершие кедры; тоскливо Катины глаза тянулись к ним, провожали.

А от веселой компании с бодреньким солнцем поплескивался голосок дедка: "…И вот этот Артура-маленький ну не сидит на месте - хоть что ты с ним делай! И пристает ко всем, и канючит, да игде пчелки, да игде улья? Хочу пчелок видеть - и все! А гости мои уже захорошели, им не до Артуры, отмахиваются от него самого ровно от пчелы. Ну я давай объяснять ему, мол, пчела сейчас злая (а дело было в самый медосбор, в августе, в начале), беспокоить ее, мол, опасно. А Артура уставился на меня исподлобья, дескать, нехороший ты! Да-а. А гости мои уже песню завели, плывут, как в лодке, раскачиваются. Вдруг этот Артура и говорит чего-то матери своей. На ухо. Та ко мне, дескать, где тута у вас?.. Да помилуйте, говорю, да где душе угодно! У нас тута, извините, сельская местность, природа как бы, так что пущай вон в кустики сбегает. А Артура как полоснет меня взглядом - и побежал в кусты. А за кустами-то, на взлобке, - пасека. Метров полста др нее. Но, думаю, не найдет. Проходит этак минут пять-десять, все нормально - гости знай поют, плывут себе дальше. Да-а. Вдруг, глядь, совсем из другого места выскакивает Артура - и понесся, и покатился по косогору. А из него рой пчел вихрями бьет. Мать честная! Вылетел на поляну - и юлой, и юлой на месте! Все варежки-то и раскрыли. А он: "Мама! Ма-ама!" - и кинься тут к столу, к взрослым, к матери! Рой за ним, и давай бить гостей моих! - Солдаты захохотали, разваливаясь на стороны. Удерживая смех, старуха забурлила как толстощекий самовар. А дедок, вытаращивая глаза, уже кричал: - Чего тут началось! Гости мои повскакали, стол опрокинулся - и понеслась пляска по поляне, и понеслась! Не помню, откуда дымокур у меня в руках очутился, бегаю, фукаю, пчел тушу и ору как скаженный: "В избу! В избу, черти! Скоря-а!" - Солдаты снова зашлись. - И пошли мои гостенечки один по другому, и пошли - аж избенка закачалася! Х-хе! Хех-х!"

Рыженький солдатик, подстриженный костерком, гнулся, переламывался, хохотал и все хотел до конца понять: да как же он? да как же? Артура-то? как все это? Х-хаак-хах-хах!.. Дедок подхехекивал и пояснял: "Так он, Артура-то, чертенок, возьми и ткни прутиком в леток, в улей-то - вота и понеслась душа в рай, а ноги к маманьке! Х-хе!" - "Ой, не могу! Ой, уморит!"

Во время рассказа старика Катя старалась не смотреть в сторону теплой компании, отворачивалась к окну, изо всех сил удерживая смех, но под конец не выдержала и смеялась вместе со всеми. Митька давно хохотал, взбалтывая ногами и запрокидывая голову. "Ну вот, и молодайку распотешили, - уже тихо и грустно сказал старик. - А то сидит, бедная, цельный день как убитая…" Обращаясь к Кате, громко, приветливо позвал их с Митькой в закуток. Чего одним-то там сидеть? Все вместе веселей! Но Катя покраснела и поспешно поблагодарила его. Отвернулась к окну.

За окном пролетел плоский полустанок, телеграфные столбы вытягивали, то подымая, то опуская, бесконечную золотистую пряжу.

А старик все смотрел на Катю с печалью. Будто и не рассказывал только что веселое. Вытирали слезы, крутили головами срлдаты. Один из них, вспомнив, выдернул из-под полки темную бутылку. Забулькало в стакан, по кружкам…

- Ну, отец, за победу! - Кружки и стакан сдвинулись.

Старуха нахмурилась, подтолкнула старика:

- Может, хватит тебе, а? Завтра-то чего с тобой, будет?

- Ничего, ничего, мать! - Глаза старика бегали по столику, выцеливая чем бы закусить. - За победу - грех не выпить!

- Да сколь пить-то? Третий месяц пошел как победа - и все пьете!

Солдаты и старик только посмеивались, закусывали. Но постепенно искрометный, все время взрывавшийся смехом разговор начал вяло раскачиваться, заплетаться, потом смялся совсем, и, как спасенье, как внезапный выход, все вдруг заорали песню, выкатывая глаза друг на друга и зло дирижируя огурцами:

Акра-асился ме-е-есяц багря-я-яныцам,
И море шуме-е-е-ела-а-а у ска-а-ал…

- Отец, отец! Окстись! Отец! - стеснительно покашиваясь на Катю, толкала старика локтем старуха. Но тот, как говорится, уже выпал, и его было не достать. Зажмуриваясь, стукая кулаком по колену, делая рот наискось, старик зло орал со всеми:

…Пай-й-эдим красо-о-одыка ката-а-адыца-а-а,
Давыно д я табе-э-э поджида-а-ал…

Он залетел уже к солдатам, плакал, обнихмал их, и старуха осталась напротив одна, с болью, неудобством, беспомощностью трезвого человека только взглядывала на него, не знала, что делать. Напряженно застыл, опустив голову, Митька. Невидяще смотрела в окно Катя.

Владимир Шапко - Счастья маленький баульчик

Потом уже рыжий солдатик долго, молчком мотался перед Катей. Как-то уж больно злопамятно погрозил ей прокуренным пальцем и полез на верхнюю полку, вспрыгивая на нее, взбалтывая сапогом перед Митькой. Митька выскочил из-под полки. Кое-как утолкнулся солдатик и сразу захрапел.

Солнце давно село, за окном по перелескам и лугам, расстилая туманы, бежала ночь. Прошла проводница, вернулась, полезла зажигать свечку нал дверью в фонаре. Заодно, потянувшись через солдатика, захлопнула верхнее окошко, и холод ночи разом отрубился и глухо застучал за стеклом.

Среди ночи Катя проснулась. В вагоне - как в душном, скрипучем сапоге. Покачиваясь в проходе вагона, пошла в другой его конец попить. Вода болталась в кружке теплая, безвкусная. Катя выплеснула остатки в ведро под бачком.

Вернувшись, повернула вялого спящего Митьку к стенке, легла с краю, и сразу все тяжелые, нерадостные думы последнего времени, словно из-под вагона, настойчиво застучали в голову.

2

В памятное то возвращение Дмитрия Егоровича из командировки Митька с радостным криком влетел в комнату:

- Мама! Дедушка приехал!

Катя побросала шитье, сорвалась за Митькой, во двор, к воротам. Дмитрий Егорович стоял возле полуторки, держась за раскрытую дверцу, что-то говорил Ивану Зиновиевичу, который устало привалился к баранке и будто дремал.

И выгоревшая, приплюснутая фуражка Дмитрия Егоровича, и кургузый пиджачок, и брезентовые сапоги - все словно опадало, оседало вместе с пылью, поднятой полуторкой, делало Дмитрия Егоровича меньше, незаметней в белесом полуденном зное. "Господи, с каждой поездкой все худее и худее становится!" - резануло Катю.

Хлопнула дверца, машина рванулась с места, обдав Дмитрия Егоровича пылью, и в эту пыль с разбега сиганул Митька обняв дедушку и руками и ногами. Дедушка пах табаком, бензином, пылью и солнцем.

Уже на ходу Дмитрий Егорович коснулся обветренными губами виска снохи… "Ты чего это, Катя?.. Ну-у, опять глаза на мокром месте!"

Пока он плескался, фыркал под умывальником во дворе, а Митька стоял рядом с перекинутым через плечо чистым полотенцем, Катя быстро собрала на стол.

- От Ивана было чего? - Дмитрий Егорович застегивал обшлага рубашки, садился за стол. И хотя он, приезжая из командировок, всякий раз задавал этот вопрос первым, Катю тогда впервые холодно опахнуло: писем больше не будет… Она в ужасе отшатнулась от мысли этой, как от края, от обрыва, рукой закрылась, отвернулась.

- Ну, ну, не плачь… Подумаешь, две недели… - робко сказал Дмитрий Егорович. Словно забыл, когда пришло последнее письмо.

Однако выходит, писем нет уже семь недель… И сжало грудь старику. Но прочь гоня худую мысль, он торопливо начал уверять и Катю, и себя, что не до писем Ивану было. Вон чего под Курском-то творилось. Зато теперь, когда погнали наши немца, написал Иван письмо. Наверняка написал. В дороге оно. Идет. Точно. Со дня на день и ждать надо.

Хорошо верится в то, во что хочется верить, и воспаленный Катин взгляд уже блуждал озабоченно по столу, она пододвигала свекру хлеб на тарелке, солонку, перец.

- Сводки-то слушаете?

- Каждый день. Митька потом весь вечер пристаёт: где тот город или село, что наши взяли. И сразу: а папа там? папа там? - улыбнулась Катя.

Дмитрий Егорович с облегчением рассмеялся, потрепал Митьку по голове, заверил, что там его папка, там!

- Дедушка, правда, правда? - завыстреливал словами Митька. Деревянную большую ложку держал он в кулаке как черпак.

- Правда, сынок, - уже с грустью ответил дедушка. - Все они там… - и задумался.

Катя напомнила про щи, что остынут. Дмитрий Егорович встрепенулся, Митьке подмигнул:

- Ох и щи-и! Ох нава-аристы! С топором! - И оба они, как по команде, заработали ложками.

Подпершись рукой, смотрела Катя на свекра, на худую, словно от жажды, потрескавшуюся шею его, склоненную голову в пепельных волосках… щеки впалые, в глубоких продольных складках… "Господи, и Ваня будет когда-нибудь таким же… стареньким…"

Дмитрий Егорович поднял на нее усталые глаза, предупреждающе покачал головой: не надо, Катюша… И болью остановилось в глазах его понимание всей Катиной тоски и тревоги за Ивана, понимание всей их прежней молодой и счастливой жизни, и еще что-то - пронзительно роднящее Дмитрия Егоровича с сыном, но уже стариковское, одинокое, безнадежное, отчего Катины слезы сами собой побежали по щекам. И бегут, и бегут, хоть что ты с ними делай!

Стало заедать в тарелке Митькину ложку, и она остановилась совсем.

А Катя, чтобы как-то прикрыть наконец слабость свою, внезапную свою обнаженность, спустила вдруг всех, что называется, собак на начальство Дмитрия Егоровича: до каких пор те будут гонять старого человека по командировкам?! Совесть есть у них, или нет?! Сидят, животы ростят, а старик…

Остро видел сейчас Дмитрий Егорович, как стала сноха ранима, как извелась вся за последнее время. И ведь не слезливой какой-нибудь дамочкой была… А вот теперь…

- Так кого посылать-то, Катя? - опустив глаза, "не замечал" слез снохи Дмитрий Егорович. - Молодые-то вон они где… Ну, а если сами будут по району гонять - кто ж за них директивы-то давать будет? Подумай! Ладно хоть старики, вроде нас с Иван Зиновиечем, есть, и то хлеб. Ничего, отдохнем пару деньков, в баньке попаримся, и назад.

Спохватилась Катя: забыла позвать пообедать дядю Ваню… С дороги человек, устал, голодный…

- Звал я его. Так чего ему с нами? Ему домой. Дома жена. Да и от дочери, ог Валентины, может, письмо… Все тоже ждут. Как и мы… - Дмитрий Егорович отломил хлеба, склонился к тарелке.

Когда в один из дней января 43-го года, в трескучий алтайский мороз, завхоз райисполкома - он же столяр, он же конюх, он же водовоз - старик Пантелеев по прозвищу Спечияльные Гвозди, а по-простому Спечияльный прицел нового сотрудника Колоскова Дмитрия Егоровича, по слухам бывшего агронома, "невесть за каки глазки переведенного из району в центр и сразу поставленного в должность, козлики забодай его совсем!" - так вот, когда он привел его к одноэтажному деревянному дому, наискось задутому снегом, то сильно удивился.

И было отчего.

Ни штакетника тебе, каковый он, Спечияльный, собственноручно городил вот только в осень, ни ворот уже тем более, ни калитки. И стайку как кто наполовину выгрыз. Не говоря уже о том, что, почитай, все окна повыбиты "в квартере, каковую надо представить чин по чину энтому выдвиженцу, козлики забодай его совсем!"

- Дела-а, - раздумчиво зачесал затылок Спечияльный; "Выдвиженец" виновато поскрипывал снежком рядом.

Постучались в соседнюю квартиру - такую застали картину: сидит семья эвакуированных по фамилии Виноградские - две сестры, их золовка, с ними старуха и пацаненок, закутались кто во что, колют штакетники на палочки и кидают те палочки по единой в буржуйку - и лица счастливые такие у них. А по окнам целые сады белые расцвели.

Спечияльный оставил выдвиженца и семейство знакомиться, а сам пошел назад, в райисполком. Через полчаса вернулся - с пилой, топором и стекольным ящиком. Выдвиженца и сестер нарядил ломать и допиливать стайку, пацаненка стаскивать ту стайку в дом, старуху приказал не беспокоить, а сам, откопав в снегу чудом уцелевшую лесенку, "зачал стеклить квартеру энтому выдвиженцу, козлики забодай его совсем!"

Дальше