Свет плясал у меня под ногами, пока я летел по траве, ободряемый усыпанным звездами небом. Под поощрительным взглядом луны я в два прыжка спустился вниз – все были за меня. Я не прикасался к управлению с первого дня, но я много смотрел. И запоминал. Решительный и волевой, со сжатыми зубами, я был готов к поступку.
Лодка завелась с первого раза, и елки, подпрыгнув, бешено замахали руками под теплым ветром.
Луна сияла, как учительница младших классов.
Я ловко повел лодку по блестевшей воде, ни разу не зацепив ни одного гигантского бревна, помня о своих зрителях, довольный и гордый собой. Как редко встречается в наше время и как прекрасно звучит это простое словосочетание – гордый собой, – думал я…
В стынущем золотом свете сквозь пелену угасающей радости собака Молли вспоминает, как счастлива она была еще несколько часов тому назад, чувствуя, что единственный звучащий голос принадлежит ей, как и единственный топот лап, преследующих медведя; и на мгновение она согревается в лучах своих воспоминаний. Спит Симона в своей мягкой и белой, как просеянная мука, постели; душа ее полна достоинства – нет, она не продавалась за мясо и картошку, – она накормила детей остатками супа из рульки, ничего не оставив для себя, а завтра поедет в Юджин искать постоянную работу; она не сдастся, она сдержит слово, данное себе и маленькой деревянной Богородице. Ли пишет в своей комнате: "…стыдно признаться, Питере, но на какое-то время я даже почувствовал, что действия мои достойны похвалы". А у гаража юный и гораздо более трезвый Генри бранит старого: "Стой ты спокойно, старый алкаш! Прекрати качаться из стороны в сторону! Ты в свое время мог целую кварту выдуть – и ни в одном глазу". – "Верно, – гордо припоминает Генри. – Мог". И, выпрямившись, идет встречать лодку.
Добравшись до противоположного берега, я увидел, что наши ожидания подтвердились; судя по всему, старик наслаждался бальзамом Гилеада не один час и был так предусмотрителен, что и домой захватил целую бутылку. На него стоило посмотреть. Он возвращался как победитель, с песнями и топотом, разгоняя костылем своих крепостных собак, которые с шумом встречали его на пристани; увенчанный шрамами и с красным, как печеное яблоко, носом, он вошел, подобно викингу, в свой замок; он нес свой военный трофей, как воин-завоеватель, крича, чтобы все, включая детей, подставляли стаканы; потом он величественно опустился, с шумом выпустив из себя излишний воздух, заслуженно глубоко вздохнул, ослабил ремень, обругал свой гипсовый доспех, вынул из жеваной газеты свою челюсть и, вставив ее на место с видом денди, подносящего к глазам лорнет, поинтересовался, что это мы тут, черт побери, едим.
Я радовался, что уже покончил с трапезой, потому что за ним было бы не угнаться. Генри был в ударе. Пока он ел печень, мы сидели и покатывались со смеху над его рассказами о былых лесорубах, о перевозке бревен на волах и лошадях, о годе, который он провел в Канаде, обучаясь валить деревья в каком-то лагере, за сорок тысяч миль от нормального жилья, где мужчины, черт побери, были настоящими Мужчинами, а женщины, как дырки от сучков в скользких вязовых досках! Когда он наконец разделался с последним куском печенки, яблоки уже снова разогрелись, и Вив, раздав их нам на тарелках, велела уйти из кухни, чтобы она могла убрать со стола.
В гостиной мы с Хэнком пристроились поливать сметаной жаркие булькающие яблоки, а Генри продолжил свой монолог. Близнецы расположились у его ног, облаченных в мокасины, и глаза у них стали такими круглыми, как белые пластмассовые диски сосок во рту. Джэн пеленала младенца, а Джо Бен обряжал Писклю во фланелевую пижаму. Бутылка бурбона постепенно заполняла комнату запахом, забиравшимся в самые укромные углы и согревавшим холодные одинокие тени, которые скрывались в слишком удаленных от лампы областях. Эта лампа стояла между похожим на трон креслом Генри и плитой, а все вместе – кресло, плита и лампа – образовывало культурный центр огромной комнаты, и по мере того как старик говорил, мы сдвигались к нему из своих зияющих закоулков. Обычными темами Генри были экономика, политика, космические полеты и интеграция, но если все его нападки на внешнюю политику были чистым криком, и ничем более, то его воспоминания стоило послушать.
– Мы сделали, мы! – кричал он, подбираясь к предмету. – Я и лебедка. Мы одолели и болота, и деревья, всех. – Своими вставными челюстями он выщелкивал слова, как мокрые игральные кости. Потом, сделав паузу, он приладил зубы поудобнее, а заодно поправил и гипс. "Известняк, – блаженно подумал я, по мере того как ликер начал подниматься к глазам, выводя Генри из фокуса, – известняк, мел и слоновая кость. Зубы, конечности, голова – из живой легенды во плоти он по одному мановению превращался в памятник самому себе, автоматически лишая работы какого-нибудь записного скульптора…"
– Сейчас я вам расскажу, как мы с лебедкой… О чем это я говорил? А-а, об этом старом времени, когда мы смазывали жиром полозья, гоняли волов, и обо всем этом шуме-гаме… Ну-ну-ну… – Он собирается, концентрируясь на прошлом. – Да, помню, как это было сорок лет назад: у нас был такой желоб, понимаешь, как огромное жирное корыто, спускавшееся к реке, и мы по нему скатывали бревна. Ба-бах! Летели со скоростью сто миль в час, как ракеты! Цццжжж – бац! И море брызг. Плыли себе к лесопилке. Ну вот, однажды повалили мы здоровенную елку, несется она себе и вот-вот уже полетит вниз, и тут я вижу – внизу плывет себе почтовая лодка! Вот это да! И вижу, они столкнутся – не миновать, и от лодочки останутся две половинки. Мамочка родная, дай-ка вспомнить, а кто в ней был-то? Не то ребята Пирса, не то Эгглстон с ребенком. А? Ну неважно, все равно картинка будьте-нате; а это бревно ну никак не остановить! Ладно, стало быть, аминь. Остановить-то нельзя, прикидываю я про себя, но можно ведь замедлить. Со скоростью молнии хватаю ведро, зачерпываю полное грязи и гравия и вскакиваю на эту чертову суку, пока она не разогналась. И несусь вниз, швыряя вперед на желоб грязь и гравий, чтобы притормозить. И она притормозила, можете не сомневаться; пусть на волос, но это задержало ее. Потом только помню: сломя голову несусь вниз, а Бен и Аарон вопят где-то рядом: "Прыгай, тупой ты черномазый, прыгай! Прыгай!" Я, конечно, ничего не стал им отвечать, потому что держался всеми руками и зубами, но если б смог, я бы им сказал – попробуйте-ка спрыгните, когда эта хреновина несется с такой скоростью, что в глазах темно. Да. Поищите таких болванов, которые станут прыгать с нее!
Он умолкает, берет у Хэнка бутылку, подносит ее к губам и принимается вливать содержимое внутрь с довольно-таки впечатляющим бульканьем. Оторвав бутыль ото рта, он подносит ее к лампе, хитро давая всем понять, что за один присест он уменьшил количество жидкости по меньшей мере дюйма на два.
– Не хотите промочить горло, мальчики? – протягивает он бутылку, подтверждая несомненность брошенного вызова блеском зеленых глаз старого сатира. – Нет? Не хотите? Ну а я не прочь. – И намеревается снова приложиться к горлышку.
– А дальше, дальше, дядя Генри! – не выдерживает Пискля, у нее не хватает терпения вынести этот спектакль.
– А дальше? Что дальше?
– Что случилось? – кричит Пискля, и двойняшки вторят ей. – Что было дальше?
И маленький Леланд Стэнфорд вместе со всеми сгорает от нетерпения и беззвучно молит: "Дальше, папа, что было дальше?.."
– Было дальше? – Он наклоняет голову. – А где было-то? Ничего не понимаю. – Вид невинный, как у козла.
– С бревном! С бревном!
– Ах с бревном! Дайте-ка вспомнить. Это вы про бревно, на котором я ехал верхом навстречу неминучей смерти? Гм-гм-гм, что же там было?.. – Он закрывает глаза и, погрузившись в размышления, трет переносицу своего крючковатого носа; даже ко всему безучастные тени сползаются поближе, чтобы послушать его. – Ну и вот, в самый последний момент у меня мелькает мысль: "А не попробовать ли запихать ведро под эту гадину?" Я бросаю ведро вперед на желоб, но бревно только поддает его, и оно, звеня и громыхая, несется впереди, и каждый раз, как мы его нагоняем, бревно отмахивается от него, как от надоедливого слепня, – и тут, сукины дети, я думаю: ребята, а вы видели, что придумал Тедди у себя в баре против мух? Я такой хитрой штуковины в жизни не видал…
– Бревно! Бревно! – кричат дети. "Бревно", – откликается во мне маленький
мальчик.
– А? Да. Так вот, сэр. В общем, я понял, что мне ничего не остается, лишь нырять. И я прыгнул. И надо же такому случиться – зацепился подтяжками за сук! И вот мы с этой елкой летим в синюю пропасть прямо на лодку – и врезаемся! если вам угодно знать; потому что все мои попытки погеройствовать с ведром и все такое были все равно что плевать против ветра – все равно мы врезались! Раскололась она, письма разлетелись во все стороны, как от урагана, а парень – тот прямо в воздух взлетел, – да, это был Пирс, потому что, припоминаю, они с братом по очереди ездили, и второй потом очень переживал, что тот утонул и ему приходилось все делать одному.
– А ты?
– Я? Боже милостивый, Пискля, голубка, я думал, ты знаешь. Твой дядя Генри погиб! Неужели ты думаешь, что человек может остаться жив после такого прыжка? Я погиб!
Голова Генри откидывается и рот разевается в смертельной агонии. Дети в немом ужасе взирают на него, пока живот старика не начинает колыхаться от хохота.
– Генри, ты! – негодующе кричат близнецы. – А-а-а! – Пискля, шипя от ярости, принимается пинать его костыль. Генри хохочет до слез.
– Погиб, разве вы не знали? Погиб йиии-хи-хо, погиб йии-хи-хи-хо!
– Ну, Генри, ты пожалеешь об этом, когда я вырасту!
– Йии-хи-хи-хо-хо!
Хэнк отворачивается смеясь:
– Господи, ты только посмотри на него! Бальзам Гилеада совсем лишил его рассудка.
Джо Бен заходится в приступе кашля. Когда к Джо возвращается способность дышать, из кухни появляется Вив с подносом и чашками.
– Кофе? – Пар горностаевой мантией окутывает ей плечи, и, когда она поворачивается ко мне спиной, я вижу, что он переплетается с ее волосами и спускается вниз шелковой лентой. Джинсы у нее закатаны до середины икр, и когда она нагибается, чтобы поставить поднос, медные заклепки подмигивают мне. – Кому сахар?
Я молчу, но чувствую, как у меня начинают течь слюнки, пока она разносит чашки.
– Тебе, Ли? – Поворачивается, и легкие, как перышки, тенниски словно вздыхают на ее ногах. – Сахар?
– Да, Вив, спасибо…
– Принести тебе?
– Ну… да, ладно.
Только для того, чтобы еще раз увидеть это подмигивание на пути в кухню.
Хэнк наливает бурбон себе в кофе. Генри пьет прямо из горлышка, чтобы восстановить силы после своей безвременной кончины. Джэн берет Джо Бена за руку и смотрит на его часы, после чего сообщает, что детям давным-давно пора быть в постели.
Вив возвращается с сахарницей, облизывая тыльную сторону своей руки.
– Залезла пальцем. Одну или две ложки? Джо Бен встает.
– О'кей, ребятки, пошли. Все наверх.
– Три. – Никогда ни до, ни после я не пил кофе с сахаром.
– Три? Такой сладкоежка? – Она размешивает мне сахар. – Попробуй сначала так. Сахар очень сладкий.
Мирный, ручной Хэнк потягивает свой кофе с закрытыми глазами. Дети угрюмой толпой направляются к лестнице. Генри зевает. "Да, сэр… погиб насмерть". На последней ступеньке Пискля останавливается и медленно поворачивается, уперев руки в боки: "Ладно же, дядя Генри. Ты еще узнаешь" – и удаляется, оставив ощущение чего-то ужасного, известного лишь ей и старику, который с деланным страхом выпучивает глаза.
Вив берет на руки Джонни и, дуя ему в затылок, несет наверх.
Джо берет близнецов за пухленькие ручки и не спеша, шажок за шажком, поднимается с ними по лестнице.
Джэн прижимает к себе малыша.
А меня распирает нежность, любовь и ревность.
– Доброй ночи.
– Доброй ночи.
– Ночи-ночи.
"Спокойной ночи", – произносит внутри тоненький голосок в ожидании, когда и его поведут наверх укладывать. Смущение и ревность. Стыдно признаться. Но, глядя вслед этому исчезающему на лестнице каравану, я не могу победить в себе приступ зависти.
– Приступ? – насмешливо вопрошает луна, заглядывая в грязные рамы. – Больше похоже на сокрушительный удар.
– Они живут жизнью, которой должен был жить я.
– Как тебе не стыдно! Это же дети.
– Воры! Они похитили у меня дом, родительскую привязанность. Бегают по не хоженным мною тропинкам, лазают по моим яблоням.
– Еще недавно ты обвинял во всем старших, – напоминает мне луна, – а теперь – детей…
– Воришки… – стараюсь я не замечать ее, – маленькие пухлые воришки, растущие в моем потерянном детстве.
– А откуда ты знаешь, что оно потеряно? – шепчет луна. – Ты ведь даже не пытался его искать.
Я резко выпрямляюсь, пораженный такой возможностью.
– Давай попробуй, – подначивает она меня. – Дай им знать, что ты все еще нуждаешься в нем. Покажи им.
Дети ушли, старик клевал носом, а я изучающе осматривал комнату в поисках знака. Под полом возились собаки. Ну что ж, я справился со сметаной и справился с лодкой… почему бы не продолжить? Я тяжело сглотнул, закрыл глаза и спросил: используют ли они еще гончих на охоте, ну в смысле ходят ли они на охоту, как прежде?
– Время от времени, – ответил Хэнк. – А что?
– Я бы хотел как-нибудь сходить. С вами… всеми… если ты не против.
Сказано. Хэнк медленно кивает, жуя все еще горячее яблоко:
– Хорошо.
За этим следует такое же молчание, как и за моим предложением съездить за Генри, – только оно насыщеннее и длится дольше, так как в детстве моя неприязнь к охоте была одной из самых громко выражавшихся неприязней, – и, к собственному неудовольствию, я опять реагирую на это молчание неловкой попыткой философствования.
– Просто надо же познакомиться со всем, – передергиваю я плечами, со скучающим видом рассматривая обложку "Нэшенл Джеогрэфик". – …Кстати, я обратил внимание, что идет "Лето и дым", так что…
– Где? Где? – Генри вскакивает, как пожарная лошадь на колокол, хватает костыль и начинает принюхиваться. Вив поспешно поднимается и, взяв его за руку, усаживает назад.
– Это такой фильм, Генри, – произносит она голосом, способным умиротворить Везувий. – Просто кино.
– А что я сказал? А? А? – Он подхватывает нить разговора, словно тот и не обрывался. – О старом времени. Да, старые денечки, когда мы мазали жиром скаты, ездили на волах, и весь этот шум-тарарам. А? Старые лесорубы с усами и в шляпах, с хлыстами через плечо, – видали, наверно, на картинках, а? Чертовски романтично. Да, в журнале "Пионер" там неслабые картинки, но я вам скажу, и можете не сомневаться: ничего похожего! Такие бревнышки не катали. Нет. Нет, сэр! Они были такими же парнями, как я, Бен и Аарон, ребятами не только мужественными, но и башковитыми, они знали, как управляться с машинами. Бег свидетель, так оно и было! Постойте-ка… гм, ну, например, дороги. У нас не было дорог, всяких там печеных яблок и прочего, но я как сказал? "Есть дороги, нет этих поганых дорог, – сказал я, – а я возьму эту лебедку и доставлю ее в любое место". Не фиг делать – надо только трос закрепить к пню. Добираешься, куда тебе надо, и тянешь трос к следующему пню. А лебедка чуть ли не дымится. Вот так-то, сэр, – дымится, – вот это я понимаю. А скотина? Ей каждый день нужен был чуть ли не стог сена. А знаете, чем я своих кормил? Щепками, опилками и дубовыми листьями, ну и еще что под руками было. А теперь – бензин! Дизели! Со скотиной болота не победишь. Что можно нарубить перочинным ножиком? Нужны машины.
Глаза его снова заблестели. Он подскакивал в кресле, словно стараясь что-то схватить своей длинной костлявой рукой. Он поднимает свое тело – разваливающийся конгломерат суставов и конечностей, который, кажется, распадется при малейшем дуновении.
– Грузовики! Тракторы! Краны! Вот вещь! Не слушайте вы этих дятлов, которые только и знают что хвалить старое доброе времечко. Могу вам сказать, не было ничего хорошего в этом старом добром времечке, разве что индейцы жили свободно. Вот и все. А что касается леса, так надо было гнуть спину от зари и до зари, до кровавых мозолей, и, может, за день тебе удавалось повалить дерева три. Три штуки! А теперь любой сопливый пацан свалит их за полчаса. Нет уж, сэр! Эти ваши старые денечки – дерьмо! Что в них было хорошего? А Ивенрайт со своей болтовней об автоматизации… он это специально говорит, чтобы вы не работали. Я-то знаю. Я уже видел. Со мной это уже было. Так будет всегда. Но вам нужны машины, и вы им покажете, в хвост их и в гриву!
Он резко поднялся и, откашливаясь, понесся в противоположный конец комнаты, пытаясь откинуть со лба жесткую прядь, которая лезла в глаза. Рот искривился в гневной и одновременно довольной гримасе, пока его снова не охватила пьяная неистовая ярость.
– Вырвать с корнем! – загромыхал он обратно. – Проще простого! Деревья срубить, кусты сжечь, ягодник сгрести. Черт побери! А если снова растет, выкорчевывай! Не получилось сегодня – делай завтра. Да, да, я говорил Бену. Охо-хо. Труби в трубу. Вырви из нее душу, в бога мать. Вот увидите, я…
Вовремя вскочив, Хэнк поймал его, а Джо перехватил отлетевший костыль. Вив с побледневшим лицом бросилась к Генри:
– Папа, Генри, с тобой все в порядке?
– Он просто перебрал, зайка, – не слишком убедительно сказал Хэнк.
– Генри! Ты себя нормально чувствуешь? Генри медленно поднял голову и повернулся к ней,
провалившийся рот начал расползаться в улыбке.
– Все нормально… – Он уставился на Вив своими зелеными глазами. – А почему это вы собирались смыться на охоту без меня?
– О Господи! – вздохнул Хэнк, оставляя старика и возвращаясь на свое место.
– Папа, – проговорила Вив тоном, в котором соединялись облегчение и досада, – тебе надо пойти лечь.
– Сама ложись! Я спрашиваю, когда пойдем охотиться на енотов?
При помощи сложных маневров Джо Бен подводит его к лестнице.
– Никто не собирается идти на охоту, Генри.
– Ха-ха-хаха! Ты что, думаешь, я оглох?! Вы, наверное, думаете, что старый черномазый уже не в силах сползать на охотку?! Ну что ж, поглядим.
– Пойдем, папа. – Вив нежно тянет его за рукав. – Пошли вместе наверх ложиться.
– А что, пойдем, – соглашается он, вдруг резко сменив настроение, и подмигивает Хэнку с таким похотливым видом, а потом так проворно принимается подниматься, что я даю себе слово: если Вив не появится через три, ну, максимум через пять минут, я пойду вызволять ее из логова старого дракона.
Все прислушиваются, как он гремит и ухает наверху.
– Иногда мне кажется, – говорит Хэнк, все еще качая головой, – что у моего любимого старого папочки полетели тормоза.
– Нет, нет. – Джо Бен встает на защиту Генри. – Дело не в этом. Просто, как я тебе уже говорил, он становится местным героем. Его называют Дикий Волосатый Старик Ваконды; дети показывают на него пальцами, женщины на улицах с ним здороваются; и можешь быть уверен: ему все это очень нравится. Нет, Хэнк, он вовсе не разваливается – ну, может, память немножко ослабла, видеть стал хуже, но в остальном – это, скорее, такой спектакль, понимаешь?
– Не знаю, что хуже.
– Ну что ты, Хэнк, ему же тоже несладко приходится.