Так, значит, это Виола; она вернулась и теперь снова поселилась в Омброзе на своей вилле, где жила еще девочкой! Но радостное биение сердца у Козимо мало чем отличалось от учащенного сердцебиения, порождаемого страхом, потому что возвращение и постоянное соседство этой гордой, загадочной женщины могло означать, что она больше не будет принадлежать ему даже в воспоминаниях, овеянных таинственным запахом листьев, окрашенных цветом пронизанной солнечными лучами зелени, и ему, возможно, придется избегать ее, а значит, избегать и воспоминаний о той белокурой девочке.
И вот с надеждой и страхом Козимо наблюдал, как она ходит среди слуг, приказывая перенести диваны, клавесины, шкафы, как спускается в сад, вскакивает в седло и, отмахнувшись от слуг, ждавших новых распоряжений, объясняет садовникам, где надо расчистить заросшие клумбы и снова посыпать галькой дорожки, размытые дождями, где поставить плетеные кресла и повесить качели...
Энергично взмахнув рукой, она показала, на каком дереве висели качели прежде, велела приладить их там же и теперь, объяснила, какой длины должны быть веревки и какой величины размах качелей. Так, указывая то на одно, то на другое дерево, она перевела наконец взгляд на ту магнолию, на которой однажды заметила Козимо. И тут увидела его.
Она была поражена. Несказанно поражена. Конечно, она тут же овладела собой и, как всегда, притворилась равнодушной, но в первое мгновение она очень удивилась, и глаза ее засмеялись, а губы раскрылись в улыбке, обнажив чуть неровный, как в детстве, зуб.
– Ты?! – И, стараясь придать своему тону непринужденность, словно речь идет о самых обычных вещах, но не в силах скрыть своего любопытства и радости, спросила: – Значит, ты с тех пор так и оставался здесь, ни разу не слезал на землю?
Из горла Козимо готово было вырваться чириканье воробья, но ему удалось все же выдавить:
– Да, это я, Виола, ты меня помнишь?
– Так ты ни разу, ни единого разу не ступал на землю?
– Ни разу.
И она небрежным тоном человека, который и так слишком далеко зашел, бросила:
– Значит, ты сумел сдержать слово? Как видно, это было не так уж трудно.
– Я ждал тебя.
– Отлично. Эй, куда вы тащите этот тент? Оставьте все как было!
Она снова взглянула на него. Козимо в тот день был одет по-охотничьи, небритый, в меховой шапке, с ружьем за плечами.
– Ты похож на Робинзона!
– А ты читала? – воскликнул он, желая показать, что он курсе всех литературных новинок.
Но Виола уже повернулась к слугам.
– Гаэтано! Ампелио! Уберите сухие листья! Тут полно опавшей листвы! Потом сказала:
– Через час в глубине парка. Жди меня.
И помчалась на своем коне отдавать приказания.
Козимо бросился в листву; ему хотелось, чтобы она была в тысячу раз гуще, чтобы это было целое море листьев, веток, игл, каприфолий, в которое можно забраться, зарыться и лишь тогда понять, от чего ты обезумел – от страха или от счастья.
Оседлав ветку старого дерева в глубине парка и поминутно глядя на старинные часы-луковицу, принадлежавшие некогда дедушке, генералу фон Куртевицу, он твердил себе: "Она не придет". Но Виола прискакала на своем коне почти без опоздания. Даже не взглянув наверх, остановила коня у самого дерева. Она была уже не в шляпе и амазонке, а в белой, отделанной кружевами блузе и черной юбке, почти по-монашески простой. Приподнявшись на стременах, она протянула ему руку, потом встала на седло и, по-прежнему не глядя на Козимо, с его помощью быстро взобралась на дерево; там она отыскала удобный сук и села. Козимо примостился у ее ног и, не зная, как начать разговор, спросил:
– Значит, ты вернулась?
Виола с иронией посмотрела на него. Она осталась такой же белокурой, как в детстве.
– Как ты догадался? – притворно изумилась она. Но Козимо, не поняв насмешки, ответил:
– Я увидел тебя на лугу, в охотничьем заповеднике герцога.
– Заповедник теперь мой. Пусть хоть чертополохом зарастет, мне безразлично! Ты все знаешь? Обо мне, разумеется.
– Нет... Я только сейчас понял, что ты и есть вдова...
– Конечно, я вдова. – Она расправила пальцами черную юбку и заговорила быстро-быстро: – Да ничего ты не знаешь. Целыми днями сидишь на деревьях, суешь нос в чужие дела – и все-таки ничего не знаешь. Я вышла замуж за старика Толемаико, потому что меня родные заставили, понимаешь, заставили. Они говорили, что я становлюсь кокеткой и мне нельзя больше жить без мужа. Целый год я была герцогиней Толемаико, и это был самый тоскливый год в моей жизни, хотя со стариком я пробыла не больше недели. Ноги моей не будет в этих замках! Сплошные развалины, мышиные норы! Пусть в них змеи живут! С нынешнего дня я поселюсь здесь, где жила еще девчонкой. Пробуду тут, сколько мне захочется, а потом уеду, ведь я вдова и наконец-то могу делать все, что вздумается. Я и за Толемаико вышла, потому что так мне было удобнее. Неправда, что меня заставили выйти замуж именно за него; родные непременно хотели, чтобы я вышла замуж, и тогда я выбрала самого дряхлого из всех претендентов. Так я скорее останусь вдовой, сказала я себе, и вот видишь, я уже вдова.
Козимо был просто оглушен этой лавиной новостей и безапелляционных утверждений. Виола показалсь ему далекой, как никогда: кокетка, вдовствующая герцогиня – она была частицей недоступного для него мира. Он смог лишь произнести:
– С кем же ты кокетничала? А она:
– Ах, вот как! Уж не ревнуешь ли ты? Смотри, я тебе не позволю меня ревновать.
Козимо хотел было возмутиться, как и все ревнивцы, готовые в любую минуту затеять ссору, но тут его осенило: "Погоди-ка... Ревнуешь? Значит, она допускает, что я могу ее ревновать? Почему она сказала: "Я не позволю тебе ревновать?" Выходит, она думает, что мы..."
Красный от волнения, он хотел сказать ей, спросить, услышать, но она прервала его довольно сухо:
– А теперь ты расскажи, что ты делал все это время!
– О, я много чего делал, – начал он. – Охотился, даже на кабанов, но чаще всего на лисиц, зайцев, куниц, ну и, понятно, на дроздов... Потом высадились турецкие пираты, была жаркая битва, мой дядюшка погиб... И еще я читал книги, много книг для себя и для одного друга-разбойника, которого повесили. У меня вся "Энциклопедия" Дидро есть, я ему написал, и он мне ответил из Парижа. А еще я трудился, подрезал деревья и даже спас лес от пожаров.
– И ты будешь всегда любить меня, любить больше всего на свете, и все для меня сделаешь?
Вопрос прозвучал нежданно, и Козимо в растерянности произнес:
– Да...
– Ты жил на деревьях только ради меня, чтобы научиться меня любить?..
– Да... да...
– Поцелуй меня.
Он прижал ее к стволу и крепко поцеловал. Подняв голову, он словно впервые увидел, как хороша Виола.
– Какая ты красивая!
– Только для тебя!
Она расстегнула белую блузку. Ее грудь была юной, упругой. Козимо несмело коснулся ее, Виола скользнула в листву и словно полетела по воздуху. Он пробирался за ней по ветвям, и перед глазами у него колыхалась ее юбка.
– Куда ты меня ведешь?! – воскликнула Виола, точно это он увлекал ее за собой, а не она его.
– Сюда, – воскликнул Козимо и сам повел ее. Каждый раз, когда они перебирались на другую ветку, он брал Виолу за руку или за талию, показывая ей самый удобный путь. – Сюда.
И они взбирались на оливковые деревья, клонившиеся над кручей, и оттуда, с вершины дерева, море, которое до сих пор они видели словно по кусочкам в просветах между листьями, вдруг предстало их взорам целиком, спокойное и бесконечное, как небо. Голубой, высокий, необъятный горизонт был прям, как стрела, и пустынен, без единого паруса, так что можно было сосчитать одну за другой еле заметные морщинки волн. Лишь легкая зыбь чуть слышно, точно вздыхая о чем-то, плескалась о прибрежные камни.
Ослепленные, Козимо и Виола снова окунулись в темно-зеленую тень листвы.
– Сюда.
На одном из ореховых деревьев в седловине ствола зияла глубокая рана, давным-давно оставленная чьим-то топором, – углубление в форме раковины: здесь Козимо устроил себе еще один тайник. Углубление было устлано кабаньей шкурой, тут же лежала фляжка, несколько рабочих инструментов и дудочка.
Виола сразу же растянулась на шкуре.
– Ты водил сюда других женщин?
Козимо молчал в нерешительности.
– Если не водил, ты просто не мужчина, – сказала Виола.
– Водил... Иногда...
И получил увесистую пощечину.
– Так-то ты меня ждал?
Козимо гладил покрасневшую щеку и не знал, что сказать, но Виола, казалось, снова настроилась весьма миролюбиво.
– И какие они были? Расскажи мне, какие?
– Не такие, как ты, Виола, совсем не такие.
– Откуда ты знаешь, какая я, откуда?
Теперь она стала ласковой, и Козимо совершенно терялся от этих неожиданных смен ее настроения. Он приблизился к ней. Виола вся была словно из золота и меда.
– О, Виола...
– О, Козимо...
Они познали друг друга. Он познал ее и себя самого, потому что по-настоящему он себя до этого не знал. А она познала его и самое себя, ибо хотя она и знала себя, но не так полно.
XXII
Свое первое паломничество они совершили к тому дереву, на котором крупными буквами было вырезано "Козимо, Виола" и чуть пониже "Оттимо-Массимо", причем буквы со временем настолько изменили свой цвет и вид, что уже не казались делом рук человеческих.
– Кто это побывал там, наверху? И когда?
– Это я, еще тогда. Виола растрогалась.
– А это что значит? – Она показала на слова "Отти-мо-Массимо".
– Это моя собака. Вернее, твоя. Такса.
– Тюркаре?
– Я назвал ее Оттимо-Массимо.
– Тюркаре! Как я плакала, когда уже в пути заметила, что не взяла его в карету... Расстаться навсегда с тобой мне было ничуть не жаль, но я так убивалась, что оставила таксу.
– Если бы не она, я бы тебя не нашел. Это Оттимо-Массимо учуял, что ты близко, и не успокоился, пока не разыскал тебя...
– Я его тут же узнала, едва он влетел в павильон... Все удивились: "А этот откуда взялся?" Я наклонилась, чтобы получше его разглядеть, – масть, пятна. "Так это Тюркаре! Такса, которая была у меня еще в детстве, здесь, в Омброзе!"
Козимо улыбался. Внезапно она наморщила нос.
– Оттимо-Массимо! Какое некрасивое имя! Где ты берешь такие дурацкие имена?
У Козимо сразу же сбежала улыбка с лица.
Зато для Оттимо-Массимо наступила пора безоблачного счастья. Его старое сердце, сердце верной собаки, раздираемое любовью к двум хозяевам, наконец-то обрело покой после того, как он несколько дней подряд всячески старался завлечь Виолу к ясеню на краю луга, где сидел Козимо. Он тянул ее зубами за юбку или уносил что-нибудь из ее вещей и мчался к лугу в надежде, что хозяйка побежит за ним.
– Что тебе? Куда ты меня тянешь? Тюркаре, перестань! Какая беспокойная собака!
Но самый вид таксы уже пробудил в душе Виолы воспоминания детства, тоску по Омброзе. И она немедля приказала готовиться к переселению из герцогского павильона в ее старинное родовое имение, окруженное садом с удивительными растениями. Наконец-то Виола вернулась. Для Козимо, да и для Виолы тоже, началось самое прекрасное время в жизни: она носилась по полям и дорогам на своей белой лошадке и, завидев Козимо между листвой и небом, тут же слезала с коня, взбиралась по кривому стволу и густым ветвям; она научилась передвигаться по деревьям почти с такой же легкостью, как он сам, и повсюду настигала возлюбленного.
– О Виола, не знаю, что со мной делается. Я готов взобраться невесть куда.
– Ко мне, – тихо говорила Виола, и он окончательно терял голову.
Любовь была для нее непрерывным подвигом: наслаждение переплеталось с постоянными испытаниями мужества, душевной щедрости и преданности, с напряжением всех душевных сил. Их обителью были самые непроходимые чащи ветвей, самые искривленные деревья.
– Туда! – воскликнула она, показывая на развилину у верхушки дерева, и они бросались на штурм.
Между ними начиналось состязание в ловкости, всегда заканчивавшееся объятиями. Они любили друг друга, повиснув в пустоте, опираясь на ветки или крепко уцепившись за них, и она, бросаясь к нему, словно парила в воздухе.
На одержимость Виолы Козимо отвечал не меньшей одержимостью, и порой это даже приводило к ссорам. Козимо претила ленивая изнеженность, изощренность; в любви лишь естественное доставляло ему радость. В воздухе уже веял дух республиканских перемен, приближалась пора суровых и в то же время распущенных нравов. Козимо, ненасытный любовник, был вместе с тем стоиком, аскетом, пуританином. Непрестанно ища в любви полного блаженства, он оставался врагом сладострастия. Он даже перестал доверять поцелую, ласке, нежным словам – всему, что затемняло или подменяло собой здоровую естественность любви. Именно Виола открыла в нем всю полноту чувств; с ней он никогда не знал провозглашенной богословами печали после свершения любви; он написал об этом философское письмо Руссо, но тот, возможно шокированный, не ответил.
Но Виола была женщина капризная, утонченная, избалованная, истинная католичка душой и телом. Любовь Козимо давала удовлетворение всем ее чувствам, но не оставляла простора ее причудам. Из-за этого возникали размолвки. Однако мир вокруг и жизнь были столь разнообразны, что длились эти размолвки совсем недолго.
Устав от любви, они укрывались в потайных местах на самых густых и развесистых деревьях: в гамаках, плотно окутывающих тело, или в воздушных павильонах, где полог колеблется ветром, или на ложе из птичьих перьев. Внезапно тут проявился один удивительный дар дойны Виолы: везде, куда бы она ни попадала, создавать вокруг себя уют, роскошь и замысловатые удобства, замысловатые лишь с виду, ибо она добивалась всего с поразительной легкостью и все, чего ей хотелось, должно было любой ценой свершиться немедля.
На эти воздушные альковы садились петь коноплянки, в шатры, преследуя друг друга, залетали то и дело две бабочки – брачная пара. В летний полдень, когда сон одолевал двух обнявшихся влюбленных, иногда появлялась юркая белка, ища, что бы погрызть, и нечаянно гладила их лица пушистым хвостом либо кусала Козимо за палец. Тогда они стали плотнее закрывать полог, но сурки прогрызли потолок павильона, и он рухнул на беспечных влюбленных.
То было время, когда они постепенно узнавали один другого, рассказывая о своей жизни и засыпая друг друга вопросами.
– Ты чувствовал себя одиноким?
– Мне недоставало тебя, Виола.
– Но ты чувствовал себя так, словно ты один в целом свете?
– Нет.
– Почему же?
– Я всегда был занят делом и не избегал людей. Я собирал плоды, подрезал деревья, изучал с аббатом философию, сражался с пиратами. Разве остальные живут иначе?
– Ты один такой, и поэтому я тебя люблю.
Но Козимо еще не понял толком, что Виола в нем приемлет и что отвергает. Иной раз достаточно было пустяка, одного его слова или замечания, чтобы вызвать неудержимый гнев маркизы.
К примеру, он говорил:
– С Лесным Джаном я читал романы, с кавалер-адвокатом составлял планы оросительных работ...
– А со мной?..
– С тобой я предаюсь любви. Как прежде собирал плоды, подрезал деревья...
Она молчала, застыв в неподвижности. Козимо тотчас замечал, что она разгневана: глаза ее внезапно становились холодными как лед...
– Что с тобой, Виола? Что я такого сказал?
Но она смотрела перед собой с каменным лицом и, казалось, не видела и не слышала его, словно уже была далеко, за тысячу миль от Козимо.
– Виола, Виола, что с тобой, послушай?
Виола вставала и легко, без всякой помощи, спускалась с дерева.
Козимо еще не догадывался, что ее оскорбило, еще не успевал об этом подумать, а может быть, и вообще не хотел думать – с чистой душой легче доказывать свою невиновность.
– Ты меня не так поняла, Виола, подожди... Он спускался за ней на самую нижнюю ветку.
– Виола, не уходи, не надо, Виола.
Она что-то говорила, но не ему, а коню, потом, отвязав его, вскакивала в седло и мчалась прочь. Козимо приходил в отчаянье, прыгал с дерева на дерево.
– Виола, нет-нет! Ответь мне, Виола! Но она уже уносилась вдаль. Козимо гнался за ней по ветвям.
– Умоляю тебя, Виола, я люблю тебя, Виола. – Но ее уже не было видно. Он бесстрашно прыгал по тонким веточкам. – Виола! Виола!
Уверенный, что потерял ее, Козимо не в силах был сдержать рыдания, но вдруг она проносилась вскачь мимо дерева, не удостоив Козимо даже взглядом.
– Смотри, смотри, Виола, как я страдаю! – И он начинал колотиться о ствол головой, которая, по правде говоря, была у него довольно крепкая.
Но она уносилась вдаль.
Козимо ждал, пока она вновь промчится, лавируя между деревьями.
– Виола! Я в отчаянии! – И он бросался с ветки, повисал вниз головой над землей, крепко цепляясь ногами за сук и осыпая лицо и голову градом ударов. Или же он начинал крушить ветки, и развесистый вяз в несколько минут становился голым и безлистым, словно после сильного града.
Однако ни разу он не грозил покончить самоубийством, больше того, вообще ничем не грозил, ибо домогаться чего-либо, играя на чувствах возлюбленной, было не в его правилах. Все, что он собирался сделать, он непременно делал и, уже творя свои безумства, но никак не прежде, объявлял о них.
В какой-то миг гнев донны Виолы утихал столь же неожиданно, как вспыхивал. Из всех безумств Козимо, казалось ничуть ее не трогавших, какое-нибудь одно внезапно пробуждало в ней жалость и любовь.
– Нет-нет, Козимо, дорогой, подожди!
Она спрыгивала с коня, бежала к дереву и взбиралась по стволу, а сверху его крепкие руки уже тянулись, чтобы подхватить любимую.
И снова любовь их вспыхивала столь же неистово, как недавняя ссора. Собственно, и ссора была проявлением любви, но Козимо этого не понимал.
– Почему ты заставляешь меня страдать?
– Потому что я люблю тебя. Теперь уже он начинал негодовать:
– Нет, ты меня не любишь! Кто любит, хочет счастья, а не страдания.
– Кто любит, хочет только любви, даже ценой страдания.
– Значит, ты нарочно заставляешь меня страдать.
– Да, чтобы убедиться, любишь ли ты меня! Тут уж философия барона не могла ему помочь.
– Страдание есть противное природе состояние души!
– Любовь – это все.
– Но со страданием нужно бороться.
– Любовь ничего не отвергает.
– Нет-нет, с этим я никогда не примирюсь.
– Еще как примиришься! Ведь ты любишь и страдаешь.
Порой Козимо вдруг овладевали порывы пьянящей неудержимой радости, такие же бурные, как и приступы отчаяния. Иногда ощущение счастья было столь сильно, что он непременно должен был оставить на время возлюбленную, чтобы, прыгая по ветвям, громогласно прославить достоинства своей дамы: