Собрание сочинений в пяти томах. Том 5. Сент Ив. Стихи и баллады - Роберт Стивенсон 2 стр.


Я оперся подбородком о колено и опустил глаза. До сих пор я говорил лишь затем, чтобы задержать ее, но сейчас ее уход меня не огорчил бы: тронуть душу очень не просто и так легко разрушить произведенное впечатление!

После минутного молчания она сказала, словно бы с усилием:

- Я возьму вот эту безделушку, - положила мне в руку монету в пять с половиной шиллингов и исчезла прежде, чем я успел ее поблагодарить.

Я ушел подальше ото всех, к крепостной стене, и укрылся за пушкой. Прекрасные выразительные глаза этой девушки, задрожавшая в них слеза, сострадание, которое я услышал в ее голосе, легкость и пугливая грация всех ее движений - все это, словно сговорясь, пленило меня и воспламенило мое сердце. Что она сказала? Слова вовсе не были исполнены значения, но глаза ее встретились с моими и зажгли у меня в крови огонь неугасимый. Я полюбил ее и не страшился надеяться. Дважды я разговаривал с нею, оба раза был в ударе, пробудил в ней сочувствие, нашел слова, которые западут ей в память, будут звучать у ней в ушах ночью, когда она ляжет в постель. Пусть я дурно выбрит и в шутовском платье - что за важность? Все равно я мужчина, и я заставил ее меня запомнить. Все равно я мужчина, а она, с трепетом сознавал я, она женщина. Всем водам океана не залить пламя любви; любовь - это закон жизни, и она на моей стороне. Я закрыл глаза, и Флора тотчас явилась мне еще прекраснее, чем в жизни. "И ты тоже, - думал я, - ты тоже, моя бесценная, конечно, унесла с собою некий портрет; и непременно будешь глядеть на него и украшать его. И в ночной тьме, и на улицах при свете дня тебе опять и опять привидится мое лицо, послышится мой голос, он станет нашептывать тебе о моей любви, вторгаться в твое робкое сердце. Но сколь оно ни робкое, образ мой поселился в нем - это я сам в нем поселился, и пусть время делает свое дело, пусть рисует портрет мой еще более живыми, более проникновенными красками".

Но тут я представил, каков я сейчас с виду, и расхохотался.

Как же, очень похоже на правду, что нищий солдат, пленник в желтом шутовском наряде способен затронуть душу этой прекрасной девушки! Нет, я не стану отчаиваться, но игру надо вести тонко и точно. Надо взять себе за правило держаться с нею так, чтобы вызывать ее сострадание или развлекать ее, но отнюдь не тревожить и не пугать. Надо запереть свое чувство в груди, как некий тайный позор, и пусть ее чувство (если я только сумею его пробудить) растет само собою, зреет с тою скоростию, на какую способно ее сердце, и ни на шаг быстрее! Я мужчина, и, однако, мне придется бездействовать и выжидать, ибо тюрьма вяжет меня по рукам и по ногам. Прийти к ней я не могу, значит, всякий раз, как приходит она, я должен так ее околдовать, чтобы она непременно воротилась, чтобы возвращалась опять и опять, и тут все зависит от того, насколько умно я себя поведу. В последний раз мне это удалось - после нашего разговора она просто не может не прийти вновь, а для следующей встречи у меня быстро зрел новый план. Влюбленный пленник при всей беспомощности своей обладает немалым преимуществом: его ничто не отвлекает, и все свое время он может взращивать любовь и обдумывать, как бы лучше ее выразить. Несколько дней я усердно резал по дереву - и не что-нибудь, а эмблему Шотландии: льва, стоящего на задних лапах. Я вкладывал в эту вещицу все свое умение, и, когда наконец сделал все, что мог (и, поверьте, уже сожалел, что вложил в нее столько труда), вырезал на подставке вот что:

A la belle Flora

le prisonnier reconnaissant

A. d. St. V. d. K.

В это посвящение я вложил всю душу. Мне казалось, едва ли возможно смотреть равнодушно на предмет, сделанный с таким тщанием, а инициалы по крайности намекнут ей на мое благородное происхождение. Мне казалось, что лучше всего именно намекнуть: тайна - ценнейший мой товар; контраст между моим скромным положением и манерами, между моей речью и платьем, и то, что она не узнает полного моего имени, а только начальные буквы - все это должно еще усилить ее интерес ко мне и привлечь сердце.

Я окончил резьбу, и теперь оставалось только ждать и надеяться. А нет ничего более противного моей натуре: в любви и на войне я всегда горю желанием действовать, и дни ожидания были для меня пыткой. Сказать по правде, к концу этих дней я полюбил ее еще сильнее, ибо любовь, как вино, от времени становится лишь крепче. К тому же меня охватил страх. Если она не придет, как буду я влачить нескончаемые, пустые дни? Разве сумею я возвратиться к прежней жизни, находить интерес в уроках с майором, в шахматных партиях с лейтенантом, в грошовой торговле на базаре или в ничтожной добавке к тюремному рациону?

Проходили дни, недели; у меня не хватало мужества их считать и даже сейчас не хватает мужества об этом вспоминать. Но вот наконец она пришла. Наконец-то я увидел, что она идет ко мне в сопровождении юноши примерно ее лет, в котором я тотчас же угадал ее брата.

Я встал и молча поклонился.

- Это мой брат, мистер Рональд Гилкрист, - сказала она, - я рассказывала ему о ваших страданиях. Он так вам сочувствует!

- Я не смел надеяться на такое великодушие, - отвечал я. - Правда, меж благородных людей подобные чувства естественны. Если бы нам с вашим братом довелось встретиться на поле брани, мы бы дрались, как львы, но когда он видит меня безоружного и беспомощного, в его душе не остается места для вражды. (При этих моих словах, как я и надеялся, юнец покраснел от удовольствия.) Ах, мадемуазель, - продолжал я, - сколько ваших соотечественников томятся у меня на родине точно так же, как томлюсь я здесь. Я могу только желать, чтобы каждому из них встретилась благородная француженка, которая сострадала бы ему и тем дарила бесценное утешение. Вы подали мне милостыню, более нежели милостыню - надежду, и во все время, пока вы не приходили, я этого не забывал. Не лишайте же меня права сказать себе, что я хотя бы попытался отблагодарить вас, - соблаговолите принять от пленника эту безделку.

И я протянул ей льва; она взяла его, поглядела на него в замешательстве и, увидев посвящение, воскликнула:

- Но как вы узнали мое имя?

- Когда имя так подходит, его нетрудно и угадать, - отвечал я с поклоном. - Но, право же, здесь нет никакого волшебства. В день, когда я поднял ваш платок, какая-то дама окликнула вас по имени, и я услыхал его и, конечно же, сохранил в памяти.

- Прелестная, прелестная вещица, - сказала она, - и я всегда буду гордиться этим посвящением. Идем, Рональд, нам пора. - Она поклонилась мне, как ровне, и пошла прочь, но (готов в этом поклясться!) слегка зардевшись.

Я был безмерно рад: моя невинная хитрость удалась, Флора приняла мой дар, ни словом не обмолвившись о плате, и, разумеется, не будет знать покоя до тех пор, пока не воздаст мне сторицей. Не новичок в сердечных делах, я, кроме того, понимал, что при дворе моей королевы имеется отныне мой посланник. Быть может, этот лев вырезан неумело, но он мой. Мои руки мастерили его и держали, мой нож, или, вернее сказать, мой ржавый гвоздь вывел эти буквы, и, как ни были просты вырезанные на дереве слова, они не устанут повторять ей, что я благодарен ей и очарован ею. Юноша застенчив, и, услыхав похвалу из моих уст, он покраснел; но я, очевидно, пробудил в нем и подозрения; однако в облике его было столько мужественности, что я не мог не ощутить к нему приязни. Что же до чувства, которое побудило ее привести брата и познакомить его со мною, как им не восхищаться! Оно казалось мне выше ума и нежнее ласки. Оно говорило (столь же ясно, как если бы высказано было словами): "Я вас не знаю и завести с вами знакомства не могу. Вот мой брат, сведите знакомство с ним: это путь ко мне... следуйте этим путем".

Глава II
Рассказ о паре ножниц

Я был погружен в эти думы до самого звонка, возвестившего, что посетителям пора уходить. Но едва базар наш закрылся, нам ведено было разойтись и получить свою порцию пищи, которую затем разрешалось есть где нам заблагорассудится.

Я уже упоминал, что некоторые посетители непереносимо нас оскорбляли; они, вероятно, даже не догадывались, сколь оскорбительно было их поведение, - так посетители зверинца, сами того не желая, на тысячи ладов оскорбляют злосчастных благородных зверей, попавших за решетку, - а иные мои соотечественники, вне всякого сомнения, были до чрезвычайности обидчивы. Кое-кто из этих усачей, выходцев из крестьян, с юности служил в победоносной армии, привык иметь дело с покоренными и покорными народам, и тем труднее переносил перемену в своем положении. Один из них, по имени Гогла, был на редкость грубое животное; из всех даров цивилизации ему знакома была лишь воинская дисциплина, но благодаря необычайной храбрости он возвысился до чина, для которого по всем прочим своим качествам нимало не подходил, - он был maréchal des logis двадцать второго пехотного полка. Воин он был отличный, насколько может быть отличным воином столь грубое животное; грудь его украшал крест, полученный за доблесть, но во всем, что не касалось прямых его обязанностей, это был скандалист, забияка, невежда, завсегдатай самых низкопробных кабаков. И я, джентльмен по рождению, обладающий склонностями и вкусами человека образованного, олицетворял в его глазах все то, что он меньше всего понимал и больше всего ненавидел; едва взглянув на наших посетителей, он приходил в ярость, которую спешил выместить на ближайшей жертве, и жертвой этой чаще всего оказывался я.

Так вышло и на этот раз. Едва нам роздали пищу, только я успел укрыться в углу двора, как увидел, что Гогла направляется в мою сторону. Он весь дышал злобной веселостью; кучка молодых губошлепов, среди которых он слыл за остроумца, следовала за ним, явно предвкушая развлечение; я мигом понял, что сейчас стану предметом одной из его несносных шуток. Он сел подле меня, разложил свою провизию, ухмыляясь, выпил за мое здоровье тюремного пива и начал. Бумага не вынесла бы его речей, но поклонники его, полагавшие, что их кумир, их записной остроумец на сей раз превзошел самого себя, хохотали до упаду. А мне поначалу казалось, что я тут же умру. Я и не подозревал, что негодяй так приметлив, но ненависть обостряет слух, и он следил за нашими встречами и даже узнал имя Флоры. Понемногу я вновь обрел хладнокровие, но вместе с ним в груди закипел гнев - да такой жгучий, что я и сам был поражен.

- Вы кончили? - спросил я. - Ибо если кончили, я тоже хочу сказать вам два слова.

- Что ж, попробуй-ка отыграться! - сказал он. - Слово маркизу Карабасу!

- Прекрасно, - сказал я. - Должен поставить вас в известность, что я джентльмен. Вам непонятно, что это значит? Так вот, я вам разъясню. Это препотешное животное; происходит оно от весьма своеобразных созданий, которые называются предками, и так же как у жаб и прочей мелкой твари, у него есть нечто, именуемое чувствами. Лев - джентльмен, он не притронется к падали. Я джентльмен, и я не могу позволить себе марать руки о ком грязи. Ни с места, Филипп Гогла! Если вы не трус, ни с места и ни слова - за нами следит стража. Ваше здоровье! - прибавил я и выпил тюремное пиво. - Вы изволите отзываться неуважительно о юной девушке, о девице, которая годится вам в дочери и которая подавала милостыню мне и многим из нас, нищим. Если бы император - тут я отсалютовал, - если бы мой император слышал вас, он сорвал бы почетный крест с вашей жирной груди. Я не вправе этого сделать, я не могу отнять то, что вам пожаловал государь. Но одно я вам обещаю - я обещаю вам, Гогла, что нынче ночью вы умрете.

Я всегда многое ему спускал, и он, верно, думал, что моему долготерпению не будет конца, и поначалу изумился. Однако я с удовольствием заметил, что кое-какие мои слова пробили даже толстую шкуру этого грубого животного, а кроме того, ему и вправду нельзя было отказать в храбрости, и подраться он любил. Как бы там ни было, он очень скоро опомнился и, надо отдать ему должное, повел себя как нельзя лучше.

- А я, черт меня побери, обещаю открыть тебе ту же дорожку! - сказал он и опять выпил за мое здоровье, и опять я наиучтивейшим образом ответил ему тем же.

Слух о моем вызове облетел пленников как на крыльях, и все лица засветились нетерпеливым ожиданием, точно у зрителей на скачках, и, право же, надо прежде изведать богатую событиями жизнь солдата, а затем томительное бездействие тюрьмы, чтобы понять и, быть может, даже извинить радость наших собратьев по несчастью. Мы с Гогла спали под одной крышей, что сильно упрощало дело, и суд чести был, естественно, назначен из числа наших товарищей по команде. Председателем избрали старшину четвертого драгунского полка, армейского ветерана, отменного вояку и хорошего человека. Он отнесся к своим обязанностям весьма серьезно, побывал у нас обоих и доложил наши ответы суду. Я твердо стоял на своем. Я рассказал ему, что молодая девица, о которой говорил Гогла, несколько раз облегчала мою участь подаянием. Я напомнил ему, что мы вынуждены милостыни ради торговать безделицами собственного изготовления, а ведь солдаты империи вовсе к этому не приучены. Всем нам случалось видеть подонков, которые клянчат у прохожего медный грош, а стоит подавшему милостыню пройти мимо, - осыпают его площадной бранью.

- Но я уверен, что никто из нас не падет так низко, - сказал я. - Как француз и солдат, я признателен этому юному созданию, и мой долг - защитить ее доброе имя и поддержать честь нашей армии. Вы старше меня и возрастом и чином, скажите же мне, разве я не прав?

Старшина - спокойный немолодой человек - легонько похлопал меня по спине. "C'est bien, mon enfant", - сказал он и вернулся к судьям.

Гогла оказался не более сговорчив, нежели я. "Не терплю извинений и тех, кто извиняется, тоже", - только и сказал он в ответ. Так что теперь оставалось лишь озаботиться устройством нашего поединка. Что до места и времени, выбора у нас не было: наш спор предстояло разрешить ночью, впотьмах, под нашим же навесом, после поверки. А вот с оружием было сложнее. У нас имелось немало всяких инструментов, при помощи которых мы мастерили наши безделушки, но ни один не годился для поединка меж цивилизованными людьми; к тому же среди них не было двух совершенно одинаковых, так что уравнять шансы противников оказывалось чрезвычайно трудно.

Наконец развинтили пару ножниц, нашли в углу двора две хорошие палки и просмоленной бечевкой привязали к каждой по половинке ножниц; где раздобыли бечевку, не знаю, а смолу - со свежих срезов на еще не успевших просохнуть столбах нашего навеса. Со странным чувством держал я в руках это оружие - не тяжелее хлыста для верховой езды. Оно казалось и не более опасным. Все окружающие поклялись не вмешиваться в ход дуэли и, если дело кончится плохо, не выдавать имени противника, оставшегося в живых. Подготовившись таким образом, мы набрались терпения и принялись ждать урочного часа.

Вечер выдался облачный; когда первый ночной дозор обошел наш навес и направился к крепостным стенам, на небе не видно было ни звездочки; мы заняли свои места и сквозь шорох городского прибоя, доносившегося со всех сторон, еще слышали оклики стражи, обходящей замок. Лакла - старшина, председатель суда чести, поставил нас в позицию, вручил нам палки и отошел. Чтобы не испачкать платье кровью, мы оба разделись и остались в одних башмаках; ночная прохлада окутала наши тела словно бы влажной простыней. Противника моего сама природа создала куда лучшим фехтовальщиком, нежели меня: он был много выше, настоящий великан, и силу имел под стать сложению. В непроглядной тьме я не видел его глаз; а при том, что палки наши были слишком гибки, я был не вполне уверен, сумею ли парировать удары. Лучше всего, решил я, если удастся извлечь выгоду из своего недостатка - едва будет дан сигнал, я пригнусь и мгновенно сделаю выпад. Это значило поставить свою жизнь на одну-единственную карту: если я не сумею ранить его смертельно, то защищаться в таком положении уже не смогу; но хуже всего, что при этом я подставлял под удар лицо, а лицо и глаза мне меньше всего хотелось подвергать опасности.

- Allez! - скомандовал старшина.

В тот же миг мы оба с одинаковой яростью сделали выпад и, если бы не мой маневр, сразу же пронзили бы друг друга. А так он лишь задел мое плечо, моя же половинка ножниц вонзилась ему ниже пояса и нанесла смертельную рану; великан всей своей тяжестью опрокинулся на меня, и я лишился чувств.

Очнувшись, я увидел, что лежу на своей койке, и в темноте смутно различил над собою с дюжину голов, и порывисто сел.

- Что случилось? - воскликнул я.

- Тс-с! - отозвался старшина. - Слава богу, все обошлось. - Он сжал мне руку, и в голосе его послышались слезы. - Это всего лишь царапина, сынок. Я здесь, и уже о тебе позабочусь. Плечо твое мы перевязали, одели тебя, теперь все обойдется.

При этих словах ко мне воротилась память.

- А Гогла? - выдохнул я.

- Его нельзя трогать с места. Он ранен в живот, его дело плохо, - отвечал старшина.

При мысли, что я убил человека ножницами, мне стало тошно. Убей я не одного, а десятерых выстрелами из мушкета, саблей, штыком или любым другим настоящим оружием, я не испытал бы таких угрызений совести, чувство это еще усиливали все необычные обстоятельства Нашего поединка - и темнота, и то, что мы сражались обнаженные, и даже смола на бечевке. Я кинулся к моему недавнему противнику, опустился подле него на колени и сквозь слезы только и сумел позвать его по имени.

- Не распускай нюни. Ты взял верх. Sans rancune.

От этих слов мне стало еще тошней. Мы, два француза на чужой земле, затеяли кровавый бой, столь же чуждый истинных правил, как схватка диких зверей. И теперь он, который всю свою жизнь был отчаянным задирой и головорезом, умирает в чужой стороне от мерзкой раны и встречает смерть с мужеством, достойным Байяра. Я стал просить, чтобы позвали стражу и привели доктора.

- Может быть, его еще можно спасти! - воскликнул я.

Старшина напомнил мне наш уговор.

- Если бы Гогла ранил тебя, - сказал он, - пришлось бы тебе лежать здесь и дожидаться патруля. Ранен Гогла, и ждать придется ему. Успокойся, сынок, пора бай-бай.

И так как я все еще упорствовал, он сказал:

- Это слабость, Шандивер. Ты меня огорчаешь.

- Да-да, идите-ка вы все по местам, - вмешался Гогла и в довершение обозвал нас всех одним из своих любимых смачных словечек.

После этого все мы улеглись во тьме по местам и притворились спящими, хотя на самом деле никому не спалось. Было еще не поздно. Из города, что раскинулся далеко внизу, со всех сторон доносились шаги, скрип колес, оживленные голоса. Несколько времени спустя облачный покров растаял и в просвете меж навесом и неровной линией крепостных стен засияли бесчисленные звезды. А здесь, среди нас, лежал Гогла и порою, не в силах сдержаться, стонал.

Вдалеке послышались неторопливые шаги: приближался дозор. Вот он завернул за угол, и мы его увидели: четверо солдат и капрал, который усердно размахивал фонарем, чтобы свет проникал во все уголки двора и под навесы.

Назад Дальше