- Господи, как хорошо: вечером ужин, после работы…
Я вижу, как волнуется Мария Кондратьевна, и, улыбаясь, отворачиваюсь. Мария Кондратьевна уже на правом фланге звонко смеется чему-то, а Калина Иванович галантерейно пожимает ей руку и тоже смеется, как квалифицированный фавн.
Выбежали и застрекотали восемь барабанщиков, пристраиваясь справа. Играя мальчишескими пружинными талиями, вышли и приготовились четыре трубача. Подтянулись, посуровели колонисты.
- Под знамя - смирно!
Подбросили в шеренге легкие голые руки - салют. Дежурная по колонии Настя Ночевная, в лучшем своем платье, с красной повязкой на руке, под барабанный грохот и серебрянный привет трубачей провела на правый фланг шелковое горьковское знамя, охраняемое двумя настороженно холодными штыками.
- Справа по четыре, шагом марш!
Что-то запуталось в рядах взрослых, вдруг пискнула и пугливо оглянулась на меня Мария Кондратьевна, но марш барабанщиков всех приводит к порядку. Четвертый сводный вышел на работу.
Бурун бегом нагоняет отряд, подскакивает, выравнивая ногу, и ведет отряд туда, где давно красуется высокий стройный стог пшеницы, сложенный Силантием, и несколько стогов поменьше и не таких стройных - ржи, овса, ячменя и еще той замечательной ржи, которую даже грачи не могли узнать и смешивали с ячменем; эти стоги сложены Карабановым, Чоботом, Федоренко, и нужно признать - как ни парились хлопцы, как не задавались, а перещеголять Силантия не смогли.
У нанятого в соседнем селе локомобиля ожидают прихода четвертого сводного измазанные серьезные машинисты. Молотилка же наша собственная, только весной купленная в рассрочку, новенькая, кака вся наша жизнь.
Бурун быстро расставляет свои бригады, у него с вечера все рассчитано, недаром он старый комсвод-четыре. Над стогом овса, назначенного к обмолоту последним, развевается наше знамя.
К обеду уже заканчивают пшеницу. На верхней площадке молотилки самое людное и веселое место. здесь блестят глазами девчата, покрытые золотисто-серой пшеничной пылью, из ребят только Лапоть. Он неутомимо не разгибает ни спины, ни языка. На главном, ответственном пункте лысина Силантия и пропитанный той же пылью его незадавшийся ус.
Лапоть сейчас специализируеися на Оксане.
- Это вам колонисты назло сказали, что пшеница. Разве это пшеница? Это горох.
Оксана принимает еще не развязанный сноп пшеницы и надевает его на голову Лаптя, но это не уменьшает общего удовольствия от Лаптевых слов.
Я люблю молотьбу. Особенно хороша молотьба к вечеру. В монотонном стуке машин уже начинает слышаться музыка, ухо уже вошло во вкус своеобразной музыкальной фразы, бесконечно разнообразной с каждой минутой и все-таки похожей на предыдущую. И музыка эта - такой счастливый фон для сложного, уже усталого, но настойчиво неугомонного движения: целыми рядами, как по сказочному заклинанию, подымаются с обезглавленного стога снопы, и после короткого нежного прикосновения на смертном пути к рукам колонистов вдруг обрушиваются в нутро жадной, ненасытной машины, оставляя за собой вихрь разрушенных частиц, стоны взлетающих, оторванных от живого тела крупинок. И в вихрях, и в шумах, и в сутолоке смертей многих и многих снопов, шатаясь от усталости и возбуждения, смеясь над их усталостью, наклоняются, подбегают, сгибаются под тяжелыми ношами, хохочут и шалят колонисты, обсыпанные хлебным прахом и уже осененные прохладой тихого летнего вечера. Они прибавляют к общей симфонии к однообразным темам машинных стуков, к раздирающим диссонансам верхней площадки победоносную, до самой глубины мажорную музыку радостной человеческой усталости. Трудно еще различить детали, трудно оторваться от захватывающей стихии. Еле-еле узнаешь колонистов в похожих на фотографический негатив золотисто-серых фигурах. Рыжие, черные, русые - они теперь все похожи друг на друга. Трудно согласиться, что стоящая с утра с блокнотом в руках под самыми густыми вихрями призрачно склоненная фигура - это Мария Кондратьевна; трудно признать в ее компаньоне, нескладной, смешной, сморщенной тени, Эдуарда Николаевича, и только по голосу я догадываюсь, когда он говорит, как всегда, вежливо-сдержанно:
- Товарищ Бокова, сколько у нас сейчас ячменя?
Мария Кондратьевна поворачивает блокнот к закату.
- Четыреста пудов уже, - говорит она таким срывающимся, усталым дискантом, что мне по-настоящему становится ее жалко.
Хорошо Лаптю, который в крайней усталости находит выходы.
- Галатенко! - кричит он на весь ток. - Галатенко!
Галатенко несет на голове на рижнатом копье двухпудовый набор соломы и из-под него откликается, шатаясь:
- А чего тебе приспичило?
- Иди сюда на минуточку, нужно…
Галатенко относится к Лаптю с религиозной преданностью. Он любит его и за остроумие, и за бодрость, и за любовь, потому что один Лапоть ценит Галатенко и уверяет всех, что Галатенко никогда не был лентяем.
Галатенко сваливает солому к локомобилю и спешит к молотилке. Опираясь на рижен и в душе довольный, что может минутку отдохнуть среди всеобщего шума, он начинает с Лаптем беседу.
- А чего ты меня звал?
- Слушай, друг, - наклоняется сверху Лапоть, и все окружающие начинают прислушиваться к беседе, уверенные, что она добром не кончится.
- Ну слухаю…
- Пойди в нашу спальню…
- Ну?
- Там у меня под подушкой…
- Що?
- Под подушкой говорю…
- Так що?
- Там у меня найдешь под подушкой…
- Та понял, под подушкой…
- Там лежат запасные руки.
- Ну так що с ними робыть? - спрашивает Галатенко.
- Принеси их скорее сюда, бо эти уже никуда не годятся, - показывает Лапоть свои руки под общий хохот.
- Ага! - говорит Галатенко.
Он понимает, что смеются все над словами Лаптя, а может быть, и над ним. Он изо всех сил старался не сказать ничего глупого и смешного и как будто ничего такого и не сказал, а говорил только Лапоть. Но все смеются еще сильнее, молотилка уже стучит впустую и уже начинает "париться" Бурун.
- Что тут случилось? Ну чего стали? Это ты все, Галатенко?
- Та я ничего…
Все замирают, потому что Лапоть самым напряженно-серьезным голосом, с замечательной игрой усталости, озабоченности и товарищеского доверия к Буруну, говорит ему:
- Понимаешь, эти руки уже не варят. Так разреши Галатенко пойти принести запасные руки.
Бурун моментально включается в мотив и говорит Галатенко немного укорительно:
- Ну, конечно, принеси, что тебе - трудно? Какой ты ленивый человек, Галатенко!
Уже нет симфонии молотьбы. Теперь захватила дыхание высокоголосая какфония хохота и стонов, даже Шере смеется, даже машинисты бросили машину и хохочут, держась за грязные колени. Галатенко поворачивается к спальням. Силантий пристально смотрит на его спину:
- Смотри ж ты, какая, брат, история…
Галатенко останавливается и что-то соображает. Карабанов кричит ему с высоты соломенного намета:
- Ну чего ж ты стал? Иди же!
Но Галатенко растягивает рот до ушей. Он понял, в чем дело. Не спеша он возвращается к рижну и улыбается. На соломе хлопцы его спрашивают:
- Куда это ты ходил?
- Та Лапоть придумал, понимаешь, - принеси ему запасные руки.
- Ну и что же?
- Та нэма у него никаких запасных рук, брешет все.
Бурун командует:
- Отставить запасные руки! Продолжать!
- Отставить так отставить, - говорит Лапоть, - будем и этими как-нибудь.
В девять часов шере останавливает машину и подходит к Буруну:
- Уже валятся хлопцы. А еще на полчаса.
- Ничего, - говорит Бурун. - Кончим.
Лапоть орет сверху:
- Товарищи горьковцы! Осталось еще на полчаса. Так я боюсь, что за полчаса мы здорово заморимся. Я не согласен.
- А чего ж ты хочешь? - насторожился Бурун.
- Я протестую! За полчаса ноги вытянем. правда ж, Галатенко?
- Та, конечно ж, правда. Полчаса - это много.
Лапоть подымает кулак.
- Нельзя полчаса. Надо все это кончить, всю эту кучу за четверть часа. Никаких полчаса!
- Правильно! - орет и Галатенко. - Это он правильно говорит.
Под новый взоыв хохота Шере включает машину. Еще через двадцать минут - все кончено. И сразу на всех нападает желание повалиться на солому и заснуть. Но Бурун командует:
- Стройся!
К переднему ряду подбегают трубачи и барабанщики, давно уже ожидающие своего часа. Четвертый сводный эскортирует знамя на его место в белом доме. Я задерживаюсь на току, и от белого дома до меня долетают звуки знаменного салюта.
В темноте на меня наступает какая-то фигура с длинной палкой в руке.
- Кто это?
- А это я, Антон Семенович. Вот пришел к вам насчет молотилки, это, значит, с Воловьего хутора, и я ж буду Воловик по хвамилии…
- Добре. Пойдем в хату.
Мы тоже направляемся к белому дому. Воловик, старый видно, шамкает в темноте.
- Хорошо это у вас, как у людей раньше было…
- Чего это?
- Да вот, видите, с крестным ходом молотите, по-настоящему.
- Да где же крестный ход! Это знамя. И попа у нас нету.
Воловик немного забегает вперед и жестикулирует палкой в воздухе:
- Да не в том справа, что попа нету. А в том, что вроде как люди празднуют, выходит так, будто праздник. Видишь, хлеб собрать человеку - торжество из торжеств, а у нас люди забыли про это.
У белого дома шумно. Как ни усталости колонисты, все же полезли в речку, а после купанья - и усталости как будто нет. За столами в саду радостно и разговорчиво, и Марии Кондратьевне хочется плакать от разных причин: от усталости, от любви к колонистам, оттого, что восстановлен и в ее жизни правильный человеческий закон, попробовала и она прелести трудового свободного коллектива.
- Легкая была у вас работа? - спрашивает ее Бурун.
- Не знаю, - говорит Мария Кондратьевна, - наверное, трудная, только не в том дело. Такая работа все равно - счастье.
За ужином подсел ко мне Силантий и засекретничал:
- Там это, сказали вам, здесь это, передать, значит: в воскресенье к вам люди, как говорится, придут, насчет Ольки. Видишь, какая история.
- Это от Николаенко?
- Здесь это, от Павло Павловича, старика, значит. Так ты, Антон Семенович, как это говорится, постарайся: рушники, видишь, здесь это, полагается, и хлеб, и соль, и больше никаких данных.
- Голубчик, Силантий, так ты это и устрой все.
- Здесь это, устрою, как говорится, так видишь, такая, брат, история: полагается в таком месте выпить, самогонку или что, видишь.
- Самогонку нельзя, Силантий6 а вина сладкого купи две бутылки.
10. Свадьба
В воскресенье пришли люди от павла Ивановича Николаенко. Пришли знакомые: Кузьма Петрович Магарыч и Осип Иванович Стомуха. Кузьму Петровича в колонии все хорошо знали, потому что он жил недалеко от нас, за рекой. Это был разговорчивый, но не солидный человек. У него было засоренное песчаное поле, на которое он почти никогда не выезжал, и росла на том поле всякая дрянь, большею частью по собственной инициативе. Через это поле было протоптано неисчислимое количество дорожек, потому что оно у всех лежало на пути. Лицо Кузьмы Петровича было похоже на его поле, и на нем ничего путного не растет, и тоже кажется, будто каждый куст грязновато-черной бороденки растет по собственной инициативе, не считаясь с интересами хозяина. И по лицу его были проложены многочисленные тропинки морщин, складок, канавок. От своего поля только тем отличался Кузьма Петрович, что на поле не торчало такого тонкого и длинного носа.
Осип Ивановис Стомуха, напротив, отличался красотой. Во всей Гончаровек не было такого стройного и красивого мужчины, как Осип Иванович. У него был большой и рыжий ус и нахально-скульптурные, хорошего рисунка глаза; он носил полугородской, полувоенный костюм и умел всегда казаться подтянутым и тонким. У Осипа было много родственников из очень заможнего селянства, но сам он почему-то земли не имел, а пробавлялся охотой. Он жил на самом берегу реки в одинокой, убежавшей из села хате.
Хоть и ожидали мы гостей, но они застали нас слабо подготовленными - да и кто его знает, как нужно было готовиться к такому непривычному делу? Впрочем, когда они вошли в мой кабинет, в нем было солидно, тихо и внушительно. Застали они только меня и Калину Ивановича. Гости вошли, пожали нам руки и уселись на диване. Я не знал, как начинать. Осип Иванович обрадовал меня, когда начал просто:
- Раньше в таких делах про охотников рассказывали: шли мы на охоту та проследили лисицу, красную девицу, а та лисица - красная девица… та я думаю, что это не надо теперь, хоть я ж и охотник.
- Это правильно, - сказал я.
Кузьма Петрович засеменил ногами, сидя на диване, и помотал бороденкой:
- Дурачество это, я так скажу.
- Не то что дурачество, а не ко времени, - поправил Стомуха.
- Время разное бываеть, - начал поучительно Калина Иванович. - Бываеть народ темный, так ему еще мало, он еще и сам всякую потьму на себя напускаеть, а потом и живеть, как остолоп какой, всего боится: и грома, и месяца, и кошки. А теперь совецькая власть, хэ-хэ, теперь разве заградительного отряду надо бояться, а то все нестрашно…
Стомуха перебил Калину Ивановича, который, очевидно, забыл, что собрались не для ученых разговоров:
- Мы просто скажем: прислал нас известный вам Павел Иванович и супруга его Евдокия Степановна. Вы - как отец здесь, в колонии, так чи не отдадите вашу, так сказать, вроде приблизительно дочку Олю Воронову за ихнего сына Павла Павловича, он же теперь председатель сельсовета.
- Просим нам ответ дать, - запищал Кузьма Петрович. - Если есть ваше такое согласие, как уже и батько хотят, дадите нам рушники и хлеб, а если такого согласия вашего не последует, то просим не обижаться, что побеспокоили.
- Хэ-хэ-хэ, того будет малувато, что просим не обижаться, - сказал Калина Иванович, - а полагается по этому дурацькому вашему закону гарбуза домой нести.
- Гарбуза не сподиваемося, - улыбнулся Осип Иванович, - да и время теперь такое, что гарбуз еще не вродился.
- Она-то правда, - согласился Калина Иванович. - То раньше девка, гордая если сдуру, так она нарочно полную комору гарбузов держала. А если женихи не приходили, так она, паразитка, кашу варила. Хорошая гарбузяная каша, особенно если с пшеном…
- Так какой ваш родительский ответ будет? - спросил Осип Иванович.
Я ответил:
- Спасибо вам, Павлу Ивановичу и Евдокии Степановне за честь. Только я не отец, и власть у меня не родительская. Само собой. нужно спросить Олю, а потом для всяких подробностей надо постановить совету командиров.
- А это мы вам не указчики. Как по новому обычаю полагается, так и делайте, - просто согласился Осип Иванович.
Я вышел из кабинета и в следующей комнате нашел дежурного по колонии, попросил его протрубить сбор командиров. В колонии чувствовались непривычные горячка и волнение. Набежала на меня Настя, со смехом спросила:
- Где эти рушники держать? Туда же нельзя нести? - кивнула она в кабинет.
- Да подожди с рушниками, еще не сговорились. Вы здесь где-нибудь близко побудьте, я позову.
- А кто будет завязывать?
- Что завязывать?
- Да надевать на этих… сватов чи как их?
Возле меня стоял Тоська Соловьев и держал под мышкой большой пшеничный хлеб, а в руках - солонку, потряхивал солонкой и наблюдал, как подскакивают крупинки соли. Приюежал Силантий.
- Что ж ты, здесь это, трусишь хлебом-солью? Это ж надо на блюде…
Он наклонился, скрывая одолевший его смех:
- Это ж с пацанами беда!.. А закуска как же?
Вошла Екатерина Григорьевна, и я обрадовался:
- Помогите с этим делом.
- Да я их давно ищу. С самого утра таскают этот хлеб по колонии. Идем со мной. Наладим, вы не беспокойтесь. Мы будем у девочек, пришлете.
В кабинет прибежали голоногие командиры.
У меня сохранился список командиров той счастливой эпохи. Это:
Командир первого отряда - сапожников - Гуд.
Командир второго отряда - конюхов - Братченко.
Командир третьего отряда - коровников - Опришко.
Командир четвертого отряда - столяров - Таранец.
Командир пятого отряда - девочек - Ночевная.
Командир шестого отряда - кузнецов - Белухин.
Командир седьмого отряда - Ветковский.
Командир восьмого отряда - Карабанов.
Командир девятого отряда - мельничных - Осадчий.
Командир десятого отряда - свинарей - Ступицын.
Командир одиннадцатого отряда - пацанов - Георгиевский.
Секретарь совета командиров - Колька Вершнев.
Заведующей мельницей - Кудлатый.
Кладовщик - Алеша Волков.
Помагронома - Оля Воронова.
На деле в совете командиров собиралось народу гораздо больше: по полному, неоспоримому праву приходили члены комсомола - Задоров, Жорка Волков, Волохов, Бурун, убеленные сединами старики - Приходько, Сорока, Голос, Чобот, Овчаренко, Федоренко, Корыто, на полу усаживались любители-пацаны и между ними Митька, Витька, Тоська и Ванька Шелапутин обязательно. В совете всегда бывали и воспитатели, и Калина Иванович, и Силантий Семенович. Поэтому в совете всегда не хватало стульев: сидели на окнах, стояли под стенками, заглядывали в окна снаружи.
Колька Вершнев открыл заседание. Сваты потеряли свою торжественность, задавленные на диване десятком колонистов, перемешавшиеся с голыми их руками и ногами.
Я рассказал командирам о приходе сватов. Никакой новости в этом известии для совета командиров не было, давно все видели дружбу Павла Павловича и Ольги. Вершнев только для формальности спросил Ольгу:
- Ты согласна выйти замуж за Павла?
Ольга немного покраснела и сказала:
- Ну конечно.
Лапоть надул губы:
- Никто так не делает. Надо было пручаться (сопротивляться), а мы тебя уговаривали бы. Так скучно.
Калина Иванович сказал:
- Скучно чи не скучно, а надо о деле говорить. Вы вот нам аккуратно скажите: как это будет все - хозяйство и все такое?
Осип Иванович потрогал усы:
- Значит, так: если ваше согласие, свадьбу там, венчанье проведем, молодые после того к старикам - жить, значит, вместе и хозяйство вместе.
- А для кого новую хату строили? - спросил Карабанов.
- А то хата будет для Михайла.
- Так Павло ж старший?
- Старший, конечно, он старший, от же старый так решил. Бо Павло жинку берет из колонии.
- Ну так что, что из колонии? - недрежелюбно забурчал Коваль.
Осип Иванович не сразу нашел слова. Тоненьким голосом затарахтел Кузьма Петрович:
- Так получается. Павло Иванович говорят: до хозяина и хозяйку нужно, бо у хозяйки и батько есть, тесть, выходит так, - Михайло берет у Сергея Гречаного. А ваша, значит, в невестки пойдет при павле Павловиче. И Павло Павлович же и согласие дали.
Карабанов махнул рукой: