- Хорошо это будет, если поганые сапоги выйдут? Нехорошо. А какие сапоги: шевровые или лакированные, может? А кто достанет лаковой кожи? Я разве достану? Может, Калина Иванович достанет? А он говорит, куды вам, паразитам, Горькому сапоги шить! Он, говорит, шьет сапоги у королевского сапожника в Италии.
Калина Иванович тут подтверждал:
- Разве я тебе неправильно сказав? Такой еще нет хвирмы: Гуд и компания. Хвирменные сапоги вы не пошьете. Сапог нужен такой, чтобы на чулок надеть и мозолей не наделать. А вы привыкли как? Три портянки намотаешь, так и то давит, паразит. Хорошо это будет, если вы Горькому мозолей наделаете?
Гуд скучал и даже похудел от всех этих коллизий.
Ответ пришел через месяц. Горький писал:
"Сапог мне не нужно. Я ведь живу почти в деревне, здесь и без сапог ходить можно".
Калина Иванович закурил трубку и важно задрал голову:
- Он же умный человек и понимает: лучше ему без сапог ходить, чем надевать твои сапоги, потому что даже Силантий в твоих сапогах жизнь проклинает, на что человек привычный…
Гуд моргал глазами и говорил:
- Конечно, разве можно пошить хорошие сапоги, если мастер здесь, а заказчик аж в Италии? Ничего, Калина Иванович, время еще есть. Он если к нам приедет, так увидите, какие сапоги мы ему отчубучим…
Осень протекала мирно.
Событием был приезд инспектора Наркомпроса Любови Савельевны Джуринской. Она приехала из Харькова нарочно посмотреть колонию, и я встретил ее, как обыкновенно встречал инспекторов, с настороженностью волка, привыкшего к охоте на него.
В колонию ее привезла румяная и счастливая Мария Кондратьевна.
- Вот знакомьтесь с этим дикарем, - сказала Мария Кондратьевна. -
Я раньше тоже думала, что он интересный человек, а он просто подвижник. Мне с ним страшно: совесть начинает мучить.
Джуринская взяла Бокову за плечи и сказала:
- Убирайся отсюда, мы обойдемся без твоего легкомыслия.
- Пожайлуста, - ласково согласились ямочки Марии Кондратьевны, - для моего легкомыслия здесь найдутся ценители. Где сейчас ваши пацаны? На речке?
- Мария Кондратьевна! - кричал уже с речки высокий альт Шелапутина. - Мария Кондратьевна! Идите сюда, у нас ледянка хиба ж такая!
- А мы поместимся вдвоем? - уже на ходу к речке спрашивает Мария Кондратьевна.
- Поместимся, и Колька еще сядет! Только у вас юбка, падать будет неудобно.
- Ничего, я умею падать, - стрельнула глазами в Джуринскую Мария Кондратьевна.
Она умчалась к ледяному спуску к Коломаку, а Джуринская, любовно проводив ее взглядом, сказала:
- Какое это странное существо. Она у вас, как дома.
- Даже хуже, - ответил я. Скоро я буду давать ей наряды за слишком шумное поведение.
- Вы напомнили мне мои прямые обязанности. Я вот приехала поговорить с вами о системе дисциплины. Вы, значит, не отрицаете, что накладываете наказания? Наряды эти… потом, говорят6 у вас еще кое-что практикуется: арест… а говорят, вы и на хлеб и на воду сажаете?
Джуринская была женщина большая, с чистым лицом и молодыми свежими глазами. Мне почему-то захотелось обойтись с ней без какой бы то ни было дипломатии:
- На хлеб и воду не сажаю, но обедать иногда не даю. И наряды. И аресты могу, конечно, не в карцере - у себя в кабинете. У вас правильные сведения.
- Послушайте, но это же все запрещено.
- В законе это не запрещено, а писания разных писак я не читаю.
- Не читаете педологической литературы? Вы серьезно говорите?
- Не читаю вот уже три года.
- Но как же вам не стыдно! А вообще читаете?
- Вообще читаю. И не стыдно, имейте в виду. И очень сочувствую тем, которые читают педологическую литературу.
- Я, честное слово, должна вас разубедить. У нас должна быть советская педагогика.
Я решил положить предел дискуссии и сказал Любови Савельевне:
- Знаете что? Я спорить не буду. Я глубоко уверен, что здесь, в колонии, самая настоящая советская педагогика, больше того: что здесь коммунистическое воспитание. Вас убедить может либо опыт, либо серьезное исследование - монография. А в разговоре мимоходом такие вещи не решаются. Вы долго у нас будете?
- Два дня.
- Очень рад. В вашем распоряжении много всяких способов. Смотрите, разговаривайте с колонистами, можете с ними есть, работать, отдыхать. Делайте какие хотите заключения, можете меня снять с работы, если найдете нужным. Можете написать самое длинное заключение и предписать мне метод, который вам понравится. Это ваше право. Но я буду делать так, как считаю нужным и как умею. Воспитывать без наказания я не умею, меня еще нужно научить этому искусству.
Любовь Савельевна прожила у нас не два дня, а четыре, я ее почти не видел. Хлопцы про нее говорили:
- О, это грубая баба: все понимает.
Во время пребывания ее в колонии пришел ко мне Ветковский:
- Я ухлжу из колонии, Антон Семенович…
- Куда?
- Что-нибудь найду. здесь стало неинтересно. На рабфак я не пойду, столяром не хочу быть. Пойду, еще посмотрю людей.
- А потом что?
- А там видно будет. Вы только дайте мне документ.
- Хорошо. Вечером будет совет командиров. Пускай совет командиров тебя отпустит.
В совете командиров Ветковский держался недружелюбно и старался ограничться формальными ответами:
- Мне не нравится здесь. А кто меня может заставить? Куда хочу, туда и пойду. Это уже мое дело, что я буду делать… Может, и красть буду.
Кудлатый возмутился:
- Как это так, не наше дело! Ты будешь красть, а не наше дело? А если я тебя сейчас за такие разговоры сгребу да дам по морде, так ты, собственно говоря, поверишь, что это наше дело?
Любовь Савельевна побледнела, хотела что-то сказать, но не успела. Разгоряченные колонисты закричали на Ветковского. Волохов стоял против Кости:
- Тебя нужно отправить в больницу. Вот и все. Документы ему, смотри ты!.. Или говори правду. Может, работу какую нашел?
Больше всех горячился Гуд:
- У нас что, заборы есть? Нету заборов. Раз ты такая шпана - на все четыре стороны путь. Может, запряжем Молодца, гнаться за тобою будем? Не будем гнаться. Иди, куда хочешь. Чего ты сюда пришел?
Лапоть прекратил прения:
- Довольно вам высказывать свои мысли. Дело, Костя, ясное: документа тебе не дадим.
Костя наклонил голову и пробурчал:
- Не надо документа, я и без документов пойду. Дайте на дорогу десятку.
- Дать ему? - спросил Лапоть.
Все замолчали. Джуринская обратилась вслух и даже глаза закрыла, откинув голову на спинку дивана. Коваль сказал:
- Он в комсомол обращался с этим самым делом. Мы его выкинули из комсомола. А десятку, я думаю, дать ему можно.
- Правильно, - сказал кто-то. - Десятки не жалко.
Я достал бумажник.
- Я ему дам двадцать рублей. Пиши расписку.
При общем молчании Костя написал расписку, спрятал деньги в карман и надел фуражку на голову:
- До свидания, товарищи!
Ему никто не ответил. Только Лапоть сорвался с места и крикнул уже в дверях:
- Эй ты, раб божий! Прогуляешь двадцатку, не стесняйся, приходи в колонию! Отработаешь!
Командиры расходились злые. Любовь Савельевна опомнилась и сказала:
- Какой ужас! Поговорить бы с мальчиком нужно…
Потом задумалась и сказала:
- Но какая страшная сила этот ваш совет командиров! Какие люди!
На другой день утром она уезжала. Антон подал сани. В санях были грязная солома и какие-то бумажки. Любовь Савельевна уселась в сани, а я спросил Антона:
- Почему это такая грязь в санях?
- Не успел, - пробурчал Антон, краснея.
- Отправляйся под арест, пока я вернусь из города.
- Есть, - сказал Антон и отодвинулся от саней. - В кабинете?
- Да.
Антон поплелся в кабинет, обиженный моей строгостью, а мы молча выехали из колонии. Только перед вокзалом Любовь Савельевна взяла меня под руку и сказала:
- Довольно вам лютовать. У вас же прекрасный коллектив. Это какое-то чудо. Я прямо ошеломлена… Но скажите, вы уверены. что этот ваш… Антон сейчас сидит под арестом?
Я удивленно посмотрел на Джуринскую:
- Антон - человек с большим достоинством. Конечно, сидит под арестом. Но в общем… это настоящие звереныши.
- Да не нужно так. Вы все из-за этого Кости? Я уверена, что он вернется. Это же замечательно! У вас замечательные отношения, и Костя этот лучше всех…
Я вздохнул и ничего не ответил.
13. Гримасы любви и поэзии
Наступил 1925 год. Начался он довольно неприятно.
В совете командиров Опришко заявил, что он хочет жениться, что старый Лукашенко не отдаст Марусю, если колония не назначит Опришко такого же приданого, как и Оле Вороновой, а с таким хозяйством Лукашенко принимает Опришко к себе в дом, и будут они вместе хозяйничать.
Опришко держался в совете командиров с неприятной манерой наследника Лукашенко и человека с положением.
Командиры молчали, не зная, как понимать всю эту историю.
Наконец Лапоть, глядя на Опришко, через острие попавшего в руку карандаша, спросил негромко:
- Хорошо, Дмитро, а ты как же думаешь? Не будешь ты хозяйнувать с Лукашенком, это значит - ты селянином станешь?
Опришко посмотрел на Лаптя немного через плечо и саркастически улыбнулся:
- Пусть будет по-твоему: селянином.
- А по-твоему как?
- А там видно будет.
- Так, - сказал Лапоть. - Ну, кто выскажется?
Взял слово Волохов, командир шестого отряда:
- Хлопцам нужно искать себе доли, это правда. До старости в колонии сидеть не будешь. Ну, и квалификация какая у нас? Кто в шестом, или в четвертом, или в девятом отряде, тем еще ничего - можно кузнецом выйти, и столяром, и по мельничному делу. А в полевых отрядах никакой квалификации, - значит, если он идет в селяне, пускай идет. Но только у Опришко как-то подозрительно выходит. Ты ж комсомолец?
- Ну так что ж - комсомолец.
- Я думаю так, - продолжал Волохов, - не мешало бы об этом раньше в комсомоле поговорить. Совету командиров нужно знать, как на это комсомол смотрит.
- Комсомольское бюро об этом деле уже имеет свое мнение, - сказал Коваль. - Колония Горького не для того, чтобы кулаков разводить. Лукашенко кулак.
- Та чего ж он кулак? - возразил Опришко. - Что дом под железом, так это еще ничего не значит.
- А лошадей двое?
- Двое.
- И батрак есть?
- Батрака нету.
- А Серега?
- Серегу ему наробраз дал из детского дома. На патронирование - называется.
- Один черт, - сказал Коваль, - из наробраза чи не из наробраза, а все равно батрак.
- Так, если дают…
- Дают. А ты не бери, если ты порядочный человек.
Опришко не ожидал такоц встречи и рассеянно сказал:
- А почему так? Ольге ж дали?
Коваль ответил:
- Во-первых, с Ольгой другое дело. Ольга вышла за нашего человека, теперь они с Павлом переходят в коммуну, наше добро на дело пойдет. А во-вторых, и колонистка Ольга была не такая, как ты. А третье и то, что нам разводить кулаков не к лицу.
- А как же мне теперь?
- А как хочешь.
- Нет, так нельзя, - сказал Ступицын. - Если они там влюблены, пускай себе женятся. Можно дать и приданое Дмитру, только пускай он переходит не к Лукашенку, а в коммуну. Теперь там Ольга будет заворачивать делом.
- Батько Марусю не отпустит.
- А Маруся пускай на батька наплюет.
- Она не сможет этого сделать.
- Значит, мало тебя любит… и вообще куркулька.
- А тебе дело, любит или не любит?
- А вот видишь, дело. Значит, она за тебя больше по расчету выходит. Если бы любила…
- Она, может, и любит, да батька слухается. А перейти в коммуну она не может.
- А не может, так нечего совету командиров голову морочить! - грубо отозвался Кудлатый. - Тебе хочется к куркулю пристроиться, а Лукашенку зятя богатого в хату нужно. А нам какое дело? Закрывай совет…
Лапоть растянул рот до ушей в довольной улыбке:
- Закрываю совет по причине слабой влюбленности Маруськи.
Опришко был поражен. он ходил по колонии мрачнее тучи, задирал пацанов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне.
Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство.
Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть сказал:
- Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному делу, поэтому стань на середину.
У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине комнаты.
Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и пробурчал:
- Я ничего не украл и на середину не стану.
- Поставим, - сказал тихо Лапоть.
Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от стены и вышел на середину.
- Ну хорошо.
- Стань смирно, - потребовал Лапоть.
Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки и выпрямился.
- А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и разоряться в спальне, ты - комсомолец, командир и колонист? Говори.
Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае он не скупился на удальство, размах и "на все наплевать", но, в сущности, всегда был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жорка Волков, командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветковского, махнул рукой на Опришко и сказал:
- Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет геройство показывать.
- Да нет, пускай он скажет, - проворчал Осадчий.
- А что мне говорить: виноват - и все.
- Нет, ты скажи, как ты смел?
Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по совету.
- Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек, выпивши если, за себя не отвечает.
- Брешешь, - сказал Антон. - Ты будешь отвечать. Ты это по ошибке воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из колонии - и все. И каждого выгнать, если выпьет… Беспощадно!
- Так ведь он пропадет, - расширил глаза Георгиевский. - Он же пропадет на улице…
- И пускай пропадает.
- Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У человека горе, а вы к нему пристали с советом командиров! - Осадчий с откровенной иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко.
- И Лукашенко его не примет без барахла, - сказал Таранец.
- А наше какое дело! - кричал Антон. - Не примет, так пускай себе Опришко другого куркуля ищет?
- Зачем выгонять? - несмело начал Георгиевский. - Он старый колонист, ошибся, правда, так он еще исправится. А нужно принять во внимание, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь как-нибудь.
- Что он, беспризорный? - с удивлением произнес Лапоть. Чего ему исправляться? Он колонист.
Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший Карабанова в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа Федоренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли свои угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими, как из рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом самое трудное дело выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым знаменем колонийской чести. Шнайдер в отряде сначала был недоразумением. Он пришел маленький, слабосильный, черненький и мелкокучерявый. После древней истории с Осадчим антисемитизм никогда не подымал голову в колонии, но отношение к Шнайдеру енще долго было ироническим. Шнайдер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и формы и смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отношения: Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские рыцари. Шнайдер был умница и обладал глубокой, чуткой духовной организацией. Из больших черных глаз он умел спокойным светом облить самое трудное отрядное недоразумение, умел сказать нужное слово. И хотя он почти не прибавил роста за время пребывания в колонии, но сильно окреп и нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом надеть безрукавку, и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались напряженные ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и мы с Ковалем понимали это так:
- Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет Шнайдер.
Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром показал, что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил намерения не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам и молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-дружеской выволочке, которую иногда задавал ему новый командир.
Шнайдер сказал:
- Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения.
Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в восьмом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня, и Лапоть предложил мне слово:
- Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы думаете?
- Выгнать, - сказал я коротко.
Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную дипломатическую сдержанность:
- Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на вас управы нету? Я и в Харьков поеду…
В совете рассмеялись.
- Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там записочку, и ты вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе будет хорошо, хорошо.
Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и замолчал.
- Значит, один Георгиевский против, - оглядел совет Лапоть. - Дежурный командир!
- Есть, - строго вытянулся Георгиевский.
- Выставить Опришко из колонии.
- Есть выставить! - ответил обычным салютом Георгиевский и движением головы пригласил Опришко к двери.
Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На каких условиях состоялось между нами соглашение - не знали, но ребята утверждали, что все дело решала Маруська.
Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах Коломака, приняли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние ванны, потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и "куфайках" с самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько полагается, отболели гриппом.
Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый стал находить "куфайки" брошенными посреди двора и устраивал обычный весенний скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше, чем полагалось бы по календарю.