Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная, захватывающая диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на месте. Всемирный закон всеобщего развития только теперь начинает показывать свои настоящие силы. Формы бытия свободного человеческого коллектива - движение вперед, форма смерти - остановка.
Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники, та же столярная и тот же ежегодный круг.
Я поспешил в колонию, чтобы взглянуть в глаза колонистам и проверить мое великое открытие.
У крыльца белого дома стояли два извозчичьих экипажа, и Лапоть меня встретил сообщением:
- Приехала комиссия из Харькова.
"Вот и хорошо, - подумал я, - сейчас мы это дело решим".
В кабинете ожидали меня: Любовь Савельевна Джуринская, полная дама, в темно-малиновом, не первой чистоты платье, уже немолодая, но с живыми и пристальными глазами, и невзрачный человек, полурыжий, полурусый, не то с бородкой, не то без бородки; очки на нем очень перекосились, и он все поправлял их свободной от портфеля рукой.
Любовь Савельевна заставила себя приветливо улыбнуться, когда знакомила меня с остальными:
- А вот и товарищ Макаренко. Знакомьтесь: Варвара Викторовна Брегель, Сергей Васильевич Чайкин.
Почему не принять в колонии Варвару Викторовну Брегель - мое высшее начальство, но с какой стати этот самый Чайкин? О нем я слышал - профессор педагогики. Не заведовал ли он каким-нибудь детским домом?
Брегель сказала:
- Мы к вам специально - проверить ваш метод.
- Решительно протестую, - сказал я. - Нет никакого моего метода.
- А какой же у вас метод?
- Обыкновенный, советский.
Брегель зло улыбнулась.
- Может быть, и советский, но во всяком случае не обыкновенный. Надо все-таки проверить.
Начиналась самая неприятная беседа, когда люди играют терминами в полной уверенности, что термины определяют реальность. Я поэтому сказал:
- В такой форме я беседовать не буду. Если угодно, я вам сделаю доклад, но предупреждаю, что он займет не меньше трех часов.
Брегель согласилась. Мы немедленно уселись в кабинете, заперлись, и я занялся мучительным делом: переводом на слова накопившихся у меня за пять лет впечатлений, соображений, сомнений и проб. Мне казалось, что я говорил красноречиво, находил точные выражения для очень тонких понятий, аналитическим ножом осторожно и смело вскрывал тайные до сих пор области, набрасывал перспективы будущего и затруднения завтрашнего дня. Во всяком случае, я был искренним до конца, не щадил никаких предрассудков и не боялся показать, что в некоторых местах "теория" казалась мне уже жалкой и чуждой.
Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была в маске, а о Чайкине мало я заботился.
Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и сказала таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она искренно или издевается:
- Так… Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сергей Васильевич?
Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень вежливо, как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками и с псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
- Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да… но я бы усомнился и сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, которые вы любезно нам изложили с таким даже воодушевлением, что, разумеется, говорит о вашей убежденности. Хорошо. Ну вот, например, мы и раньше знали, а вы как будто умолчали. У вас здесь организована, так сказать, некоторая конкуренция между воспитанниками: кто больше сделает - того хвалят, кто меньше - того порицают. Поле у вас пахали, и была такая конкурения, не правда ли? Вы об этом 3умолчали, вероятно, случайно. Мне желательно было бы услышать от вас: известно ли вам, что мы считаем конкуренцию методом сугубо буржуазным, поскольку она заменяет прямое отношение к вещи отношением косвенным? Это - раз. Другой: вы выдаете воспитанникам карманные деньги, правда к праздникам, и выдаете не всем поровну, а, так сказать, пропорционально заслугам. не кажется ли вам, что вы заменяете внутреннюю стимулировку внешней и при этом сугубо материальной? Дальше: наказания, как вы выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание воспитывает раба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои поступки не боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами и политическим самосознанием…
Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом мне казалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только не розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным пояском, которым рабочий класс подвязывает штаны. Это было бы идеологически выдержано.
Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
- Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чайкин?
- О нет, - сказал я, - это не смешно…
- А грустно, да? - улыбнулась, наконец, и Брегель.
- Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно.
Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошутила:
- Трудно вам с нами, правда?
- Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
Брегель вдруг раскатилась смехом.
- Вы все шутите, товарищ Макаренко, - успокоилась она наконец. - Вы все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
- Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научпедком займется. Ведь там все сделают как следует? Лучше давайте обедать.
- Ну хорошо, - немного надулась Брегель. - Да скажите, а что это за история: выгнали воспитанника Опришко?
- За пьянство.
- Где же оон теперь? Конечно, на улице.
- Нет, живет рядом, у одного куркуля.
- Значит, что же, отдали на патронирование?
- В этом роде, - улыбнулся я.
- Он там живет? Это вы хорошо знаете?
- Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Луккашенко. У этого доброго человека уж два беспризорных "на патронировании".
- Ну это мы проверим.
- Пожайлуста.
Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убедиться в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью Савельевной.
- Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно и все сделано. Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое, чтобы голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не только принципы!
Любовь Савельевна засмеялась и сказала:
- Я вас хорошо понимаю. Это можно будет сделать. Пойдем, поговорим подробнее… Но постойте, вы все о будущем. Вас очень обижает эта ревизия?
- О нет, пожайлуста! А как же иначе?
- Ну а выводы, все эти вопросы Чайкина вас не беспокоят?
- А почему? Ведь ими будет заниматься научпедком? Это ему беспокойство, а мне ничего…
Вечером Брегель, уходя спать, поделилась впечатлениями:
- Коллектив у вас чудесный. Но это ничего не значит, методы ваши ужасны.
Я в глубине души обрадовался: хорошо еще, что она ничего не знает об обучении наших барабанщиков.
- Спокойной ночи, - сказала Брегель. - Да, имейте в виду, вас никто и не думает обвинять в смерти Чобота…
Я поклонился с глубокой благодарностью…
16. Запорожье
Снова наступило лето. Снова, не отставая от солнца, заходили по полям сводные отряды, снова время от времени заработали знаменные четвертые сводные, и командовал ими все тот же Бурун.
Рабфаковцы приехали в колонию в середине июня и привезли с собою, кроме торжества по случаю перехода их на второй курс, еще и двух новых членов - Оксану и Рахиль, которым как колнисткам уже и выбора никакого не оставалось: обязаны были ехать в колонию. А также приехала и черниговка, существо, донельзя чернобровое и черноглазое. Звали черниговку Галей Подгорной. Семен ввел ее в общее собрание колонистов, показал всем и сказал:
- Шурка написал в колонию, нибы я заглядывался на вот эту самую черниговку. Ничего не было, честное комсомольское слово. А важное что: Галя Подгорная не имеет, можно сказать, никакой территории, чтобы поехать на каникулы. Судите нас, товарищи колонисты: кто прав, а кто, может, и виноват.
Семен уселся на землю, - собрание происходило в парке.
Черниговка с удивлением рассматривала наше общество, голоногое, голорукое, а в некоторых частях и голопузое. Лапоть поджал губы, прищурился, похлопал лысыми огромными веками и захрипел:
- А скажите, пожайлуста, товарищ черниговка… это… как его…
Черниговка и собрание насторожились.
- …а вы знаете "Отче наш"?
Черниговка улыбнулась, смутилась, покраснела и несмело ответила:
- Не знаю…
- Ага, не знаете? - Лапоть еще больше поджал губы и опять захлопал веками. - А "Верую" знаете?
- Нет, не знаю…
- Угу. А Днепр переплывете?
Черниговка растерянно посмотрела по сторонам:
- Да как вам сказать? Плаваю я хорошо, наверное, переплыву…
Лапоть повернулся к собранию с таким выражением лица, какое бывает у напряженно думающих дураков: надувался, хлопал глазами, поднимал палец, задирал нос, и все это без какого бы то ни было намека на улыбку.
- Значиться, так будэмо говорыты: "Отче наша" вона нэ тямыть, "Верую" ни в зуб ногой, Днипро пэрэплывэ. А може, нэ пэрэплывэ?
- Пэрэплывэ! - кричит собрание.
- Ну добре, а колы не Днипро, так Коломак пэрэплывэ?
- Пэрэплывэ Коломак! - кричат хлопцы в хохоте.
- Выходыть так, що для нашои лыцарьской запорожськой колонии годыться?
- Годыться.
- До якого курения?
- До пятого.
- В таким рази посыпьте ий голову писочком и вэдить до куреня.
- Та куды ж ты загнув? - кричит Карабанов. - То ж тилько кошевым писочком посыпалы…
- А скажи мени, козачэ, - задает вопрос Семену Лапоть, - а чи життя розвываеться, чи нэ розвываеться?
- Розвываеться. Ну?
- Ну так раньше посыпали голову кошевому, а теперь всем.
- Ага, - говорит Карабанов, - правильно!
Мысль о переезде на Запорожье возникла у нас после одного из писем Джуринской, в котором она сообщала темные слухи, что есть проект организовать на острове Хортице большую детскую колонию, причем в Наркомпросе будут рады, если центральным организатором этой колонии явится колония имени Горького.
Детальная разработка этого проекта еще и не начиналась. На мои вопросы Джуринская отвечала, что окончательного решения вопроса нельзя ожидать скоро, что все это связано с проектом Днепростроя.
Что там делалось в Харькове, мы хорошо не знали, но в колонии делалось много. Трудно было сказать, о чем мечтали колонисты: о Денпре, об острове, о больших полях, о какой-нибудь фабрике. Многих увлекала мысль о том, что у нас будет собственный пароход. Лапоть дразнил девочек, утверждая, что на остров Хортицу по старым правилам девочки не допускаются, поэтому придется для них выстроить что-нибудь на берегу Днепра.
- Но это ничего, - утешал Лапоть. - Мы будем приезжать к вам в гости, а вешаться будем на острове - вам же спокойнее.
Рабфаковцы приняли участие в шутливых мечтах получить в наследство запорожсский остров и охотно отдали дань еще не потухшему стремлению к игре. Целыми вечерами колония хохотала до слез, наблюдая на дворе широкую имитацию запорожской жизни, - для этого большинство как следует штудировало "Тараса Бульбу". В такой имитации хлопцы были неисчерпаемы. То появится на дворе Карабанов в штанах, сделанных из театрального занавеса, и читает лекцию о том, как пошить такие штаны, на которые, по его словам, нужно сто двадцать аршин материи. То разыгрывается на дворе страшная казнь запорожца, обвиненного всей громадой в краже. При этом в особенности стараются сохранить в неприкосновенности такую легендарную деталь: казнь совершается при помощи киев, но право на удар кием имеет только тот, кто перед этим выпьет "кухоль горилки". За неимением горилки для колонистов, приводящих казнь в исполнение, ставится огромный горшок воды, выпить который даже самые большие питухи, водохлебы не в состоянии. То четвертый сводный, отправляясь на работу, подносит Буруну булаву и бунчук. Булава сделана из тыквы, а бунчук из мочалы, но Бурун обязан принять все эти "клейноды" с почтением и кланяться на четыре стороны.
Так проходило лето, а запорожский проект оставался проектом, ребятам уж и играть надолело. В августе уехали рабфаковцы и увезли с собою новую партию. Целых пять командиров выбыли из строя, и самая кровавая рана была на месте командира второго - уехал-таки на рабфак Антон Братченко, мой самый близкий друг и один из основателей колонии имени Максима Горького. Уехал и Осадчий, за которого я заплатил хорошим куском жизни. Был это бандит из бандитов, а уехал в Харьков в технологический институт стройный красавец, высокий, сильный, сдержанный, полный какого-то особенного мужества и силы. Про него Коваль говорил:
- Комсомолец какой Осадчий, жалко провожать такого комсомольца!
Это верно: Осадчий вынес на своих плечах в течение двух лет сложнейшую нагрузку командира мельничного отряда, полную бесконечных забот, расчетов с селами и комнезами.
Уехал и Георгиевский, сын иркутского губернатора, так и не смывший с себя позорного пятна, хотя в официальной анкете Георгиевского и было написано: "Родителей не помнит".
Уехал и Шнайдер - командир славного восьмого отряда, и командир пятого, Маруся Левченко, уехала.
Проводили рабфаковцев и вдруг заметили, как помолодело общество горьковцев. Даже в совете командиров засели недавние пацаны: во втором отряде Витька Богоявленский, в третьем отряде заменил Опришко Шаровский Костя, в пятом Наташа Петренко, в девятом Митька Жевелий, и только в восьмом добился, наконец, командирского поста огромный Федоренко. Отряд пацанов передал Георгиевский после трехлетнего командования Тоське Соловьеву.
Снова закопали бураки и картошку, обложили конюшни соломой, очистили и спрятали семена на весну, и снова на зябь, уже без конкуренции, заработали первые и вторые сводные. И только тогда получили мы из Харькова официальное предложение Наркомпроса осмотреть в Запорожском округе имение Попова.
Общее собрание колонистов, выслушав мое сообщение и пропустив через все руки бумажку Наркомпроса, сразу почувствовало, что дело серьезное. Ведь у нас на руках была и другая бумажка, в которой Наркомпрос просил Запорожский окрисполком передать имение Попова в распоряжение колонии.
В тот момент эти бумажки казались нам окончательным решением вопроса: оставалось вздохнуть свободно, забыть бесконечные разговоры о монастырях, еще не оживших помещичьих гнездах, потушить сказку о Хортицком острове, собираться и ехать.
Осмотреть и принять имение Попова поехали я и Митька Жевелий, избранный общим собранием. Митьке было уже пятнадцать лет. Он давно стоял в строю пацанов на голову выше других, давно прошел сложные искусы комсводотряда, больше года уже комсомолец, а в последнее время заслуженно был выдвинут на ответственный пост командира девятого. Митька был представителем новейшей формации горьковцев: к пятнадцати годам он приобрел большой хозяйственный опыт, и пружинный стан, и удачу организатора, заразившись в то же время многими ухватками старшего боевого поколения. Митька с первого дня был корешком Карабанова и от Карабанова получил как будто в наследство черный огневой глаз и энергничное красочное движение; но и отличался Митька от Семена заметно хотя бы уже потому, что к пятнадцати годам Митька был в пятой группе.
Мы с Митькой выехали в ясный морозный бесснежный день в конце ноября и через сутки были в Заопоржье. По молодости нашей воображали, что новая счастливая эра трудовой колонии имени Горького начнется приблизительно так: председатель окрисполкома, человек с революционным приятным лицом, встретит нас ласково, обрадуется и скажет:
- Имение Попова? Для колонии имени Горького? Как же, как же, знаю. Пожайлуста, пожайлуста! Вот вам оредр на имение, идите и владейте.
Останется нам только узнать, где дорога в имение, и лететь в колонию с приглашением:
- Скорее, скорее собирайтесь!..
В том, что имение Попова нам понравится, мы не сомневались. На что уже Брегель в Наркомпросе женщина строгая, а та и сказала нам с Митькой, когда мы заехали к ней в Харьков:
- Попова имение? Как раз для Макаренко! Этот самый Попов был немножко чудак, он там такого настроил… да вот увидите. Хорошее имение, и вам понравится.
Джуринская говорила то же:
- Там хорошо, и богато, и красиво. Это место нарочно сделано для детской колонии.
И Мария Кондратьевна сказала:
- Прелесть, что за такое имение!
Уже одно то, что всем это имение известно, много значило, и поэтому и я и Митька были в фаталистическом настроении: это для нас, горьковцев, специально судьба приготовила.
Но из всех наших ожиданий правильным оказалось только одно: лицо предисполкома было действительно симпатичное и революционное. Все остальное вышло не так, и прежде всего не таковы были его речи.
Прочитав бумажку Наркомпроса, председатель сказал:
- Да, но там ведь крестьянская коммуна! А что это за колония Горького?
Он откровенно разглядывал нас с Митькой, и, кажется, Митька понравился ему больше, чем я, ибо он улыбнулся черноглазой Митькиной настороженности и спросил:
- Так это такие мальчики будут там хозяйничать?
Митька решительно покраснел и начал грубиянить:
- А чем у нас бузовые пацаны? Наверное, не хуже ваших граков будем хозяйничать.
После этих слов Митька еще больше покраснел, а председатель еще больше улыбнулся и доверчиво признал:
- Это крестьян вы так называете - "граки"? Действительно, хозяйничают плохо. Но ведь там полторы тысячи гектаров. Дело это выше компетенции окрисполкома, придется вам воевать в Наркомземе.
Митька недоверчиво прищурился на председателя:
- Вы сказали: дело выше… как это… компенции? Это значит как?
- А я ваш язык лучше понимаю, чем вы мой… Ну хорошо, вам заведующий обьяснит, что такое компетенция. А что я могу сделать? Я дам вам машину, езжайте, посмотрите. Кстати, на месте поговорите с коммуной, - может быть, договоритесь. Но решать дело придется в Харькове, в Наркомземе.
Улыбаясь, председатель пожал руку Митьке:
- Если у вас все такие "пацаны", я буду вас поддерживать.
Мы с Митькой видели имение Попова и были отравлены его красотой.
На краю знамеитого Великого луга, кажется, на том самом месте, где стояла хата Тараса Бульбы, в углу между Днепром и Кара-Чекраком неожиданно в степи вытянулись длинные холмы. Между ними Кара-Чекрак прямой стрелкой стремится к Днепру, даже на речку не похоже - канал, а на высоком берегу его - чудо. Высокие зубчатые стены, за стенами дворцы, остроконечные и круглые кровли, перепутанные в сказочном своеволии. На некоторых башнях еще и флюгера мотались, но окна смотрели черными пустыми провалами, и в этом было тяжелое противоречие с живой вычурностью мавританской или арабской фантазии.