Педагогическая поэма - Антон Макаренко 9 стр.


- Да какой же? Наш - рыжий Лука Семенович. Ну, Приходько его как брыкнет сзади, он и покатился в рылю носом. Я кажу Приходьку: сидай сам на сеялку - и пайшли, и пайшли! В Гончаровку вскочили, там парубки по дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на мост, а тут уже на мостовую выехали… Там осталось наших трое, мабудь их здорово помолотили.

Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо скручивал цыгарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой занимательной повести: комиссии, допросы, выезды…

- Черт бы вас побрал, опять наварили каши!

Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:

- Так они же первые…

- Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем.

В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и Сорока.

Карабанов схватил Буруна за плечи:

- Що, втик? От молодец!

- Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так за нами. Ой, и бежали ж!

- А они где?

- Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и бросили.

- Ребята остались в колонии? - спросил я.

- Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут.

Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы встретили их приветливо:

- Что, за сеялкой?

В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граждан. Положение было затруднительным.

Лука Семенович уселся за стол и начал:

- Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.

- Вот что, Лука Семенович, - сказал я ему. - Если вас избили, жалуйтесь куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что вам еще нужно и чего вы пришли в колонию.

- Вы, значит, отказываетесь позвать?

- Отказываюсь.

- Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом месте.

- Хорошо.

- Кто отдаст сеялку?

- Кому?

- А вот хозяину.

Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сумрачного.

- Это ваша сеялка?

- Моя.

- Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции как захваченную во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фамилию.

- Моя фамилия: Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле. И было мое…

- Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составми акт о самовольном выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.

Бурун выступил вперед:

- Этот тот самый, что меня чуть не убил.

- Та кому ты нужен? Убивать тебя! Хай ты сказився!

Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селянами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически беседовали.

Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по столу и произнес такую речь:

- Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь. На поле мы вас не пустим. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.

Лука Семенович долго думал, наконец погладил свою бороду и крякнул:

- Да… Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.

- Нет, - сказал я холодно. - Я предупреждал.

Еще молчание.

- Ну что ж, давайте сеялку.

- Подпишите акт землемеров.

- Та… давайте акт.

Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агронами были все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные понимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охота, кроме Братченко. Братченко страдал и ревновал, проклинал и землю, и жито, и наши увлечения:

- Мало им хлеба, жита захотели!

Восемь десятин в октябре зеленели яркими всходами. Калина Иванович с гордостью тыкал палкой с резиновым наперстком на конце куда-то в восточную часть неба и говорил:

- Надо, знаешь, там чачавыцю посеять. Хорошая вещь - чачавыця.

Рыжий с Бандиткой трудились над яровым клином, а Задоров по вечерам возвращался усталый и пыльный.

- Ну его к бесу, трудная эта граковская работа. Пойду опять в кузницу.

Снег захватил нас на половине работы. Для первого раза это было сносно.

12. Братченко и райпродкомиссар

Развитие нашего хозяйства шло путем чудес и страданий. Чудом удалось Калине Ивановичу выпросить при каком-то расформировании старую корову, которая, по словам Калины Ивановича, была "яловая от природы"; чудом достали в далеком от нас ультрахозяйственном учреждении не менее старую вороную кобылу, брюхатую, припадочную и ленивую; чудом появились в наших сараях возы, арбы и даже фаэтон. Фаэтон был для парной запряжки, очень красивый по тогдашним нашим вкусам и удобный, но никакое чудо не могло помочь нам организовать для этого фаэтона соответствующую пару лошадей.

Нашему старшему конюху, Антон Братченко, занявшему этот пост после ухода Гуда в сапожную мастерскую, человеку очень энергичному и самолюбивому, много пришлось пережить неприятных минут, восседая на козлах замечательного экипажа, но в запряжке имея высокого худощавого Рыжего и приземистую кривоногую Бандитку, как совершенно незаслуженно окрестил Антон вороную кобылу. Бандитка на каждом шагу спотыкалась, иногда падала на землю, и в таких случаях нашему богатому выезду приходилось заниматься восстановлением нарушенного благополучия посреди города, под насмешливые реплики извозчиков и беспризорных. Антон часто не выдерживал насмешек и вступал в жестокую битву с непрошенными зрителями, чем еще более дискредитировал конюшенную часть колонии имени Горького.

Антон Братченко ко всякой борьбе был страшно охоч, умел переругиваться с любым противником, и для этого дела у него был изрядный запас словечек, оскорбительных полутонов и талантов физиономических.

Антон не был беспризорным. Отец его служил в городе пекарем, была у него и мать, и он был единственным суном у этих почтенных родителей. Но с малых лет Антон возымел отвращение к пенатам, дома бывал только ночью и свел крупное знакомство с беспризорными и ворами в городе. Он отличился в нескольких смелых и занятных приключениях, несколько раз попадал в допр и наконец очутился в колонии. Ему было всего пятнадцать лет, был он хорош собой, кучеряв, голубоглаз, строен. Антон был невероятно общителен и ни одной минуты не мог пробыть в одиночестве. Где-то он выучился грамоте и знал напролет всю приключенческую литературу, но учиться ни за что не хотел, и я принужден был силой усадить его за учебный стол. На первых порах он часто уходил из колонии, но через два-три дня возвращался и при этом не чувствовал за собой никакой вины. Стремление к бродяжничеству он и сам старался побороть и меня просил:

- Вы со мною построже, пожайлуста, Антон Семенович, а то я обязательно босяком буду.

В колонии он никогда ничего не крал, любил отстаивать правду, но совершенно не способен был понять логику дисциплины, которую он принимал лишь постольку, поскольку был согласен с тем или иным положением в каждом отдельном случае. Никакой обязанности в порядках колонии он не признавал и не скрывал этого. Меня он немного боялся, но и мои выговоры никогда не выслушивал до конца, прерывал меня страстной речью, непременно обвиняя своих многочисленных противников в различных неправильных действиях, в подлизывании ко мне, в бесхозяйственности, грозил кнутом отсутствующим врагам, хлопал дверью и, негодующий, уходил из моего кабинета. С воспитателями был невыносимо груб, но в его грубости всегда было что-то симпатичное, так что наши воспитатале и не оскорблялись. В его тоне не было ничего хулиганского, даже просто неприязненного, настолько в нем всегда преобладала человечески страстная нотка, - он никогда не ссорился из-за эгоистических побуждений.

Поведение Антона в колонии скоро стало определяться его влюбленностью в лошадей и в дело конюха. Трудно было понять происхождение этой страсти. По своему развитию Антон стоял гораздо выше многих колонистов, говорил правильным городским языком, только для фасона вставлял украинизмы. Он старался быть подтянутым в одежде, много читал и любил поговорить о книжке. И все это не мешало ему день и ночь толочься в конюшне, вычищать навоз, вечно запрягать и распрягать, чистить шлею или уздечку, плести кнут, ездить в любую погоду в город или во вторуб колонию - и всегда жить впроголодь, потому что он никогда не поспевал ни на обед, ни на ужин, и если ему забывали оставить его порцию, он даже и не вспоминал о ней.

Свою деятельность конюха он всегда перемежал с непрекращающимися ссорами с Калиной Ивановичем, кузнецами, кладовщиками и обязательно с каждым претендентом на поездку. Приказ запрягать и куда-нибудь ехать он исполнял только после длинной перебранки, наполненной обвинениями в безжалостном отношении к лошадям, воспоминаниями о том, когда Рыжему или Малышу натерли шею, требованиями фуража и подковного железа. Иногда из колонии нельзя было выехать просто потому, что не находилось ни Антона, ни лошадей и никаких следов их пребывания. После долгих поисков, в которых участвовало полколонии, они оказывались или в Трепке, или на соседнем лугу.

Антона всегда окружал штаб из двух-трех хлопцев, которые были влюблены в Антона в такой же мере, в какой он был влюблен в лошадей. Братченко содержал их в очень строгой дисциплине, и поэтому в конюшне всегда царил образцовый порядок: всегда было убрано, упряжь развешана в порядке, возы стояли праваильными шеренгами, над головами лошадей висели дохлые сороки, лошади вычищены, гривы заплетены и хвосты подвязаны.

В июне, поздно вечером, прибежали ко мне из спальни:

- Козырь заболел, совсем умирает…

- Как это - "умирает"?

- Умирает: горячий и не дышит.

Екатерина Григорьевна подтвердила, что у Козыря сердечный припадок, необходимо сейчас же найти врача. Я послал за Антоном. Он пришел, заранее настроенный против любого моего распоряжения.

- Антон, немедленно запрягай, нужно скорее в город…

Антон не дал мне кончить.

- И никуда я не поеду, и лошадей никуда не дам! Целый день гоняли лошадей, - посмотрите, еще и доси не остыли… Не поеду!

- За доктором, ты понимаешь?

- Наплевать мне на ваших больных! Рыжий тоже болен, так к нему докторов не возят.

Я взбеленился:

- Немедленно сдай конюшню Опришко! С тобой невозможно работать!..

- Ну и сдам, что ж такого! Посмотрим, как вы с Опришко наездите. Вам кто ни наговорит, так вы верите: болен, умирает. А на лошадей никакого внимания, - пусть, значит, дохнут… Ну и пускай дохнут, а я лошадей все равно не дам.

- Ты слышал? Ты уже не старший конюх, сдай конюшню Опришко. Немедленно!

- Ну и сдам… Пусть кто хочет сдает, а я в колонии жить не хочу.

- Не хочешь - и не надо, никто не держит!

Антон со слезами в глазах полез в глубокий карман, вытащил связку ключей, положил на стол. В комнату вошел Опришко, правая рука Антона и с удивлением уставился на плачущего начальника. Братченко с презрением посмотрел на него, хотел что-то сказать, но молча вытер рукавом нос и вышел.

Из колонии он ушел в тот же вечер, не зайдя даже в спальню. Когда ехали в город за доктором, видели его шагающим по шоссе; он даже не попросился, чтобы его подвезли, а на приглашение отмахнулся рукой.

Через два дня вечером ко мне в комнату ввалился плачущий, с окровавленным лицом Опришко. Не успел я расспросить, в чем дело, прибежала вконец расстроенная Лидия Петровна, дежурная по колонии.

- Антон Семенович, идите в конюшню: там Братченко, просто не понимаю, такое выделывает…

По дороге в конюшню мы встретили второго конюха, огромного Федоренко, ревущего на весь лес.

- Чего так?

- Да як же… хиба ж можно так? Взяв нарытники и як размахнется прямо по морди…

- Кто? Братченко?

- Та Братченко ж…

В конюшне я застал Антона и еще одного из конюхов за горячей работой. Он неприветливо со мной поздоровался, но, увидев за моей спиной Опришко, забыл обо мне и накинулся на него:

- Ты лучше сюда и не заходи, все равно буду бить чересседельником! Ишь, охотник нашелся кататься! Посмотрите, что он с Рыжим наделал!

Антон схватил одной рукой фонарь, а другой потащил меня к Рыжему. У коня действительно была отчаянно стерта холка, но на ране уже лежала белая тряпочка, и Антон любовно ее поднял и снова положил на место.

- Ксероформом присыпал, - сказал он серьезно.

- Все-таки какое же ты имел право самовольно прийти в конюшню, устраивать здесь расправы, драться?

- Вы думаете, это ему все? Пусть лучше не попадается мне на глаза: все равно бить буду!

В воротах конюшни стояла толпа колонистов и хохотала. Сердиться на Антона у меня не нашлось силы: уж слишком он сам был уверен в своей и лошадиной правоте.

- Слушай, Антон, за то, что ты побил хлопцев, отсидишь сегодня вечер под арестов в моей комнате.

- Да когда же мне?

- Довольно болтать! - закричал я на него.

- ну, ладно, еще и сидетьтам где-то…

Вечером он, сердитый, сидел у меня и читал книжку.

Зимой 1922 года для меня и Антона настали тяжелые дни. Овсяное поле, засеянное Калиной Ивановичем на сыпучем песке без удобрения, почти не дало ни зерна, ни соломы. Луга у нас еще не было. К январю мы оказались без фуража. Кое-как перебивались, выпрашивали то в городе, то у соседей, но и давать нам скоро перестали. Сколько мы с Калиной Ивановичем ни обивали порогов в продовольственных канцеляриях, все было напрасно.

Наконец наступила катастрофа. Братченко со слезами повествовал мне, что лошади второй день без корма. Я молчал. Антон с плачем и ругательствами чистил конюшню, но другой работы у него уже и не было. Лошади дежали на полу, и на это обстоятельство Антон особенно напирал.

На другой день Калина Иванович возвратился из города злой и растерянный.

- Что ты будешь делать? Не дают… Что делать?

Антон стоял у дверей и молчал.

Калина Иванович развел руками и глянул на Братченко:

- Чи грабить идти, чи што? Что ты будешь делать?.. Ведь животная бессловесная.

Антон круто нажал на двери и выскочил из комнаты. Через час мне сказали, что он из колонии ушел.

- Куда?

- А кто ж его знает!.. Никому ничего не сказал.

На другой день он явился в колонию в сопровождении селянина с возом соломы. Селянин был в новом серяке и в хорошей шапке. Воз ладно постукивал хорошо пригнанными втулками, кони лоснились. Селянин признал в Калине Ивановиче хозяина.

- Тут хлопец на дороге сказал, что продналог принимается…

- Какой хлопец?

- Да тут же був… Разом прийшов…

Антон выглядывал из конюшни и делал мне какие-то непонятные знаки.

Калина Иванович смущенно ухмыльнулся в трубку и отвел меня в сторону.

- Что же ты будешь делать? Давай приимем у него этот возик, а там видно будет.

Я уж понял, в чем дело.

- Сколько здесь?

- Да пудов двадцать будет. Я не важил.

Антон появился на месте действия и возразил:

- Сам говорил дорогою - семнадцать, а теперь двадцать? Семнадцать пудов.

- Сваливайте. Зайдите в канцелярию за распиской.

В канцелярии, то есть в небольшом кабинетике, который я для себя к этому времени выкроил среди колонистских помещений, я преступной рукой написал на нашем бланке, что у гражданина Ваця Онуфрия принято в счет причитающегося с него продналога обьемного фуража - овсяной соломы - семнадцать пудов. Подпись. Печать.

Ваць Онуфрий низко кланялся и за что-то благодарил.

Уехал. Братченко весело действовал со своей компанией в конюшне и даже пел. Калина Иванович потирал руки и виновато посмеивался:

- Вот, черт, попадет тебе за эту штуку, но что ж ты будешь делать? Не пропадать же животному. Она же государственная, все едино…

- А чего это дядько такой веселый уехал? - спросил я у Калины Ивановича.

- Да, а как же ты думаешь? То ему в город, на гору ехать, да там еще в очереди стоять, а тут он, паразит, сказал - семнадцать пудов, никто и не проверял, а может, там пятнадцать.

Через день к нам во двор вьехал воз с сеном.

- Ось продналог. Тут Ваць у вас здавав…

- А ваша как фамилия?

- Та и я ж з Вацив, тоже Ваць, Стэпан Ваць.

- Сейчас.

Пошел я искать Калину Ивановича посоветоваться. На крыльце встретил Антона.

- Вот показал дорогу с продналогом, а теперь…

- Принимайте, Антон Семенович, оправдаемся.

Принимать было нельзя, не принимать тоже нельзя. Почему, спрашивается, у одного Ваця приняли, а другому отказали?

- Иди, принимай сено, я пока расписку напишу.

И еще приняли мы воза два обьемного фуража и пудов сорок овса.

Ни жив, ни мертв ожидал я расправы. Антон внимательно на меня поглядывал и еле-еле улыбался одним углом рта. Зато он перестал сражаться со всеми потребителями транспортной энергии, охотно выполнял все наряды на перевозки и в конюшне работал, как богатырь.

Наконец я получил краткий, но выразительный запрос:

"Предлагаю немедленно сообщить, на каком основании колония принимает продналог.

Райпродкомиссар Агеев"

Я даже Калине Ивановичу не сказал о полученной бумажке. И отвечать не стал. Что я мог ответить?

В апреле в колонию влетела на паре вороных тачанка, а в мой кабинет - перепуганный Братченко.

- Сюда идет, - сказал он, задыхаясь.

- Кто это?

- Мабудь, насчет соломы… Сердитый.

Он присел за печкой и притих.

Райпродкомиссар был обыкновенный: в кожаной куртке, с револьвером, молодой и подтянутый.

- Вы заведующий?

- Я.

- Вы получили мой запрос?

- Получил.

- Почему вы не отвечаете? Что это такое, я сам должен ехать! Кто вам разрешил принимать продналог?

- Мы принимали продналог без разрешения.

Райпродкомиссар соскочил со стула и заорал.

- Как это так - "без разрешения"? Вы знаете, чем это пахнет? Вы сейчас будете арестованы, знаете вы это?

Я это знал.

- Кончайте как-нибудь, - сказал я райпродкомиссару глухо, - ведь я не оправдываюсь и не выкручиваюсь. И не кричите. Делайте то, что вы находите нужным.

Он забегал по диагонали моего бедного кабинета.

- Черт знает что такое! - бурчал он как будто про себя и фыркал, как конь.

Антон вылез из-за печки и следил за сердитым, как горчица, райпродкомиссаром. Неожиданно он низким альтом, как жук, загудел.

- Всякий бы не посмотрел, чи продналог, чи что, если четыре дня кони не кормлены. Если бы вашим вороным четыре дня газеты читать, так бы вы влетели в колонию?

Агее остановился удивленный:

- А ты кто такой? Тебе здесь что надо?

- Это наш старший конюх, он лицо более или менее заинтересованное, - сказал я.

Райпродкомиссар снова забегал по комнате и вдруг остановился против Антона:

- У вас хоть заприходовано? Черт знает что!..

Антон прыгнул к моему столу и тревожно прошептал:

- Заприходовано ж, Антон Семенович?

Засмеялись и я и Агеев.

- Заприходовано.

- Где вы такого хорошего парня достали?

- Сами делаем, - улыбнулся я.

Назад Дальше