Диана - Манн Генрих 22 стр.


- Вы хотели, чтобы я принес себя в жертву тогда, в тот день, с которого вы презираете меня… Когда закололи крестьянина. Я должен был принести себя в жертву. Теперь я сделал это. Я погибаю… погибаю, а вы смеетесь. Не смеялись ли вы всегда? Вы смеялись в ответ на все мои страдания. Что же странного, что вы смеетесь, когда я погибаю. Ведь вы так злы! Ведь вы не христианка!

Она спросила серьезно и мягко:

- Почему собственно, почему вы сделали это?

В это мгновение Павиц высоко держал голову. Он возмутился против своей госпожи, в первый раз с тех пор, как принадлежал ей. Он высказал ей в лицо всю горечь, весь свой разъедающий гнев. В свой последний час он чувствовал себя смелым. Последний час давал ему право на все, он освобождал его от стыда.

- Почему? - заговорил он. - Потому, что я любил вас, герцогиня. Потому, что я все еще принужден был любить вас. Потому, что во все годы моего унижения я никогда не забывал того мгновения, когда вы были моей.

- Вы все еще думали об этом? - с изумлением спросила она.

- Всегда, - сказал он, почти облагороженный искренностью своего чувства.

- Я смирился, - прибавил он, - потому что должен был это сделать. Но никогда в своих мыслях я не допускал, что может придти другой и занять мое место. Наконец, все-таки пришел этот Делла Пергола, и это взорвало меня, как будто меня оскорбили и задели в моих правах. Я мучительно ненавидел его, с болезненной, жалкой жаждой мести, как разбойника, уничтожившего мои последние надежды - мое последнее прибежище. О, надежды, у которых даже не было имени, так бессильны были они. Но он должен был перестать существовать, этот разбойник. Его сегодняшняя статья была для меня освобождением.

Он застонал.

- Освобождением… - задумчиво повторила герцогиня.

- Освобождением, - еще раз сказал Павиц. - Теперь я гибну вместе с ним. Это кладет конец всем страданиям, это справедливо и не могло быть иначе. Потому что… - Он забормотал. - Ведь я виновен в его преступлении. То, что он так бесстыдно предал, - дивную тайну о герцогской короне, да, да, о герцогской короне над тем диваном, - я сам выдал ее ему. Да, герцогиня, я выдал ее ему, в кафе, хвастая вами: я не щажу себя. Я был болен от желания и ревности, от страха и злобы; я должен был говорить о вас, говорить вещи, которых я даже не знал, кичиться вами, унизить человека, который желал вас, унизить вас, герцогиня, потому что вы были так горды, - унизить и самого себя подлостью, которую совершал…

- Довольно, - сказала она; это обнажение души было неприятно ей. Павиц раздражал ее. Она спросила, полуотвернувшись: - Кто сделал это?

- Кто…?

- Кто убил его?

- Один из юношей моего клуба. Тот, чистый сердцем, помните, с полными души голубыми глазами, еще никогда не касавшийся женщины. Он прокрался после закрытия редакции в частный кабинет Делла Пергола с длинным ножом, которым всегда колол куклу, торчавшую на шесте и изображавшую короля Николая. Делла Пергола быстро повернулся, - в то же мгновение нож сидел у него в сердце. У юноши было большое уменье, потому что кукла, изображавшая короля Николая, тоже всегда вертелась…

- Приведите его ко мне, чтобы я могла поблагодарить его. Он рискнул для меня своей жизнью.

- Я не могу. Его арестовали.

- А! А вы, Павиц, на свободе!

- Да, да. Я еще на свободе… еще одно мгновение, - прошептал он едва слышно.

Оба молчали. Наконец, герцогиня сказала:

- Теперь оставьте меня.

- Да, да.

Он сделал болезненную гримасу и опять стал пробираться вдоль стены, не глядя на нее, белый, с темно-красными пятнами на лице.

- Еще одно, - крикнула она, когда он приподнял портьеру.

- Почему вы, по крайней мере, не сделали этого сами?

- Этого… я не мог. Я готов отдать свою жизнь, но… сделать это самому… я не могу. Я не могу… видеть крови…

И он опустил портьеру.

Он прокрался через гостиную, тяжело шаркая ногами, с галстуком, съехавшим за ухо. Он чувствовал себя осужденным, как тогда, когда она позвала его к себе, после смерти крестьянина, которого закололи. Только сегодня это был конец, и не оставалось даже жалкой надежды и даже страха, потому что в мире прекратилась жизнь.

Передняя уже опять кишела репортерами. Камердинер и Проспер, егерь, ссорились с ними и запирали перед ними дверь. Павиц замедлил шаги.

"Сказать им? - подумал он. Но прошел дальше. - К чему? Я не хочу. - Пересиль себя, грешник! - сейчас же крикнул он себе. - Пожалей бедняков, которым заметка о твоем поступке даст кусок хлеба".

Но он чувствовал себя не в силах спустить с привязи все это любопытство и дать излиться на себя всей этой жизни, такой шумной, похотливой, ревнивой, злорадной и насильственной. Он видел уже себя в стороне, в тени. Он удалился, опустив голову и страдая от того, что должен погибнуть в молчании, - он, чья жизнь в свою лучшую пору была шумной игрой.

На улице он подошел к полицейскому и спросил:

- Где находится окружной комиссар?

Четыре ночи спустя герцогиня узнала о полном крушении нового далматского восстания. Его возвестил тот же разрываемый ненавистью голос, который швырнул ей в окно крики души мертвого Делла Пергола, точно комки грязи, смешанные со свежей кровью. В устах несчастного калеки печальная весть об уничтоженном народе превратилась в рев торжества. Все несчастье, которое порождал мир, было торжеством его ненависти. Сознание, что вера в лучшее будущее бессильна и вся жизнь бесполезна, опьяняло загадочную душу умирающего фанатика.

Она не приняла ни одного из многочисленных посетителей, явившихся к ней. Она ждала Бла, но подруги не было.

Якобус Гальм начал портрет герцогини. В наглухо запертом салоне он стоял напротив нее, выглядывая из-за мольберта с вытянутой шеей, и предавался мечтам о доме герцогини в Венеции и о своих будущих произведениях. Он был счастлив. Часто после долгого прилежного молчания у него вырывалось:

- Господи! Что только не стало вдруг возможным! - Чего только я не буду в состоянии сделать! - объявлял он. - О, я не мог ничего, пока я был беден и не имел поддержки. Чтобы только чувствовать, что я вообще живу, я давал насиловать себя Периклу и его коровам и потным борцам. Они делали меня больным и неспособным поднять кисть, но я мог, по крайней мере, тосковать, глядя на них, тосковать по… ах, по тому, что я сделаю теперь! К черту все мускулы на красных коврах, все упражнения мясников! Ваши стены, герцогиня, должны покрыться серебряным светом, в котором будут купаться дивные формы, легкие и свободные от плотности низших тел. Все они будут парить, возноситься, царить и покоиться!

Герцогиня вставила:

- Если бы только вы не начинали моего портрета каждый раз снова! Я вчера была уже почти удовлетворена, он был очень похож.

- Похож? - сказал Якобус, пожимая плечами. - Он мог случайно быть похож. Похожий портрет вам сделает каждый порядочный маляр. Чего ищу я, это - воплощения, достойного герцогини Асси; лица, отвечающего ее душе. Я должен из прохладной кожи и теплых волос дать образ чувства, глубокого, великодушного и благородного, и высокомерия, знающего только себя. Глаза неподвижно глядят на какое-то великое страдание, в них тяжелая и сладостная тоска. Женщина, которую я хочу написать, быть может, вовсе не та, которая сидит теперь напротив меня; но она может стать ею в следующий момент. Это она тогда, когда впервые явилась мне, вперила свой взгляд в глаза Паллады. Я пишу вас, герцогиня, по воспоминанию. В особенно благоприятные мгновения вы помогаете моей памяти. То, что я набрасываю здесь, на полотне, - пустая форма. Я оживлю ее, когда не буду больше видеть вас, после вашего отъезда.

В заключение он спрашивал:

- Увижу ли я вас когда-нибудь опять такой богатой, любвеобильной и свободной, какой вы стояли перед Палладой? Ах! Тогда я был способен наслаждаться, потому что мне не надо было ничего писать, потому что лихорадочный страх, что я не сумею написать вас, еще не овладел мною. Смотреть на вещи, не будучи принужденным писать их: какое счастье!

Барон Киоджиа, далматский посланник, настойчиво просил герцогиню уделить ему час для беседы; она приняла его.

Он был ее старый знакомый, они встречались еще в Заре. В Риме посланник обращался с герцогиней Асси, как с враждебной державой, любезно и безупречно. Когда он хотел навестить ее в качестве друга, он оставлял посольство и в своем официальном экипаже отправлялся в Grand Hotel, где жил. Затем он садился в наемный экипаж, и, превратившись в частное лицо, ехал к герцогине. Возвратившись точно так же в гостиницу, он оставлял ее в качестве дипломата, опять занимающего свой пост.

Но сегодня на Виа Национале остановился его официальный экипаж. Посланник короля Николая вошел в гостиную герцогини с орденом дома Кобургов на груди. Барон Киоджиа был человек лет пятидесяти, гибкий, с седовато-белокурыми бакенбардами и маленьким брюшком. Он был жизнерадостен, любопытен, недоверчив, за исключением денежных дел, при этом достаточно образован, чтобы не относиться особенно торжественно ни к чему, даже к самому себе, но очень озабочен своей репутацией злоязычного человека. Его можно было легко принять за финансиста, и он не имел ничего против этого.

Он сказал:

- Вы не даете вашим друзьям, герцогиня, возможности быть довольными собой. Во всем Риме говорят только о вас, и как раз в это интересное время вы запираете свои двери. Нас спрашивают: что делает герцогиня, как она относится ко всему этому? - и мы должны отделываться неловкими выдумками, так как тщеславие запрещает нам сознаться, что мы ее вовсе не видели.

Герцогиня пожала плечами.

- Что вы хотите от меня, барон? Я устала, лето утомило меня. Я стараюсь немного отдохнуть в строгом уединении, прежде чем поехать в Венецию. Я возлагаю надежды на морской воздух.

- Вы даже не знаете, что дона Джулио Браганца должны были отвезти в лечебницу для нервнобольных.

- Мне очень жаль.

- Мне нет. Этот благовоспитанный молодой человек хладнокровно ставил на одну карту пятьдесят тысяч франков. Он не был богат и полагался на судьбу. Какое значение могло иметь для него, что испанская посланница не любила его? Madame Пиппа Пастиналь зрелая особа, - пока еще только зрелая, а не перезрелая. Безразлично: дон Джулио не мог жить без нее. Пиппа или лечебница для нервнобольных, а между тем по ту сторону этой альтернативы лежал весь широкий мир. Я знаю более хрупких завоевателей, чем этот дон Джулио, которые, однако, переносят более важные разочарования с большим достоинством…

- И с большей грацией, - прибавил он, целуя герцогине руку. Затем он продолжал:

- Смею ли я воспользоваться этим моментом моего глубокого и радостного восхищения, чтобы предложить вашей светлости мир с моей страной, которая также и ваша: в высшей степени почетный мир, как вы увидите.

- Я принимаю его, еще не зная, каков он. И если бы вы даже жаждали борьбы, барон, я больше не хочу ее - тут ничего не поделаешь.

- Тогда мне остается только попросить у вашей светлости прощения, что мы не пришли к вам раньше. Но после того, как ряд печальнейших заблуждений склонил к тому, чтобы видеть в вашей светлости врага, известного рода стыд, чувство стыда, на которое способны также государства и династии, помешало нам исправить нашу ошибку. Посредники, шпионы и любители ловить рыбу в мутной воде старались разбудить наше недоверие; они пытались даже заставить нас думать, что за новейшим, и, надеюсь, последним восстанием нескольких недовольных далматских подданных скрываются влияние и поддержка вашей светлости. С тем большим удовольствием пользуемся мы именно этим случаем, чтобы отменить конфискацию родового имущества Асси, ввести вашу светлость опять во владение всеми вашими поместьями и сделать вам свободным возвращение в Далмацию.

Герцогиня сказала развеселившись:

- Словом, мой милый барон: после поражения монашеской революции вы считаете меня совершенно неопасной и решились больше не обращать на меня внимания.

- Какое незаслуженное оскорбление!

Посланник возражал забавными жестами, но в его спокойной улыбке чувствовалось согласие. Он воскликнул:

- Вы слишком низко цените удовольствие, герцогиня, которое мне доставляет необходимость быть перед вами настороже. Надеюсь, вы не сомневаетесь, что у меня достаточно хорошего вкуса, чтобы больше ценить прекрасного врага, чем безобразного друга.

На лице ее выразилось сомнение.

- Но я забываю самое важное, - весело сказал он: последовал новый анекдот из жизни римского общества. Началась легкая болтовня, вначале удивлявшая и раздражавшая герцогиню. Но мало-помалу напряжение, оставшееся от смертельно-тяжелых событий последних недель, рассеялось. В течение четверти часа она чувствовала себя легкомысленной, фривольной и невинной, как в семнадцать лет на парижских паркетах, когда ее окружали злоба и измена, не касавшиеся ее. Ей стало почти жаль, когда барон Киоджиа сделал серьезное лицо. Он сказал дружески, осторожно и вполголоса:

- Герцогиня, дайте мне на будущее время полномочие предостерегать вас от ваших друзей.

- Разве это необходимо?

- Это было необходимо. Но мог ли я решиться на это? Между прочим, вы подарили своим доверием монсиньора Тамбурини. Он воспользовался этим, чтобы прикарманить ваши деньги и потребовать от ваших противников еще больших сумм. Да, он непосредственно перед вспышкой подавленного теперь восстания предложил нам спокойствие в стране за определенную цену. У нас, разумеется, не было необходимости заплатить ее; мы и без того были уверены в своем деле.

- Значит, Сан-Бакко был прав: Тамбурини - волк! - с живостью воскликнула герцогиня. Она была поражена, и только.

- Ваш большой почитатель Павиц, романтическая карьера которого закончилась так театрально, в свое время вел очень дорого стоящую жизнь. Баше доброе дело и ваши надежды оплачивали ее.

"Меняет ли это что-нибудь в том Павице, которого я знаю?" - подумала герцогиня.

Она спросила:

- Еще что-нибудь?

Посланник сочно смаковал слова, которые собирался произнести.

- Но оба, трибун и священник, не могли так значительно уменьшить вашу кассу, герцогиня, как хотели бы. Самое большое опустошение было сделано неким господином Пизелли, известным в качестве игрока и, к сожалению, неудачного. Заведующая кассой, ваша подруга, высоко ценимая мною графиня Бла, как известно, не могла отказать этому господину ни в чем.

Герцогине вдруг стало холодно. Ее взор застыл, он покинул тонко улыбающееся лицо дипломата и приковался к какой-то точке на стене. Прошло несколько секунд, прежде чем она подумала о том, что нужно овладеть собой; но барон Киоджиа в эти мгновения был слеп. Он слишком упорно наслаждался собственным злоязычием. Его ядом он ослаблял самого себя: его наблюдательность притуплялась.

- Откуда у вас эти сведения? - спросила она.

- Меня снабдили ими. Если бы я мог открыть вам это раньше! Но мог ли я отважиться на это? Ваша светлость, судите сами! Итак, другая, тоже близкая вам дама, княгиня Кукуру, часто снабжала меня в высшей степени аккуратными и точными докладами.

- Вот как, - сказала она и сделала гримасу мимолетного отвращения.

"Сан-Бакко предчувствовал и это", - подумала она. В то же время ей ясно представилась фигура княгини. Она тотчас же внутренно проделала весь процесс, который теперь мог бы иметь местом действия потертую гостиную пансиона Доминичи и в котором она сама была бы нелишенным отдаленной симпатии судьей недостойной и смешной старухи. Она играла эту роль, как когда-то играла роль разливающей свет и неумолимой противницы старых, затхлых людей в королевском дворце в Заре или как когда-то в таинственном саду своего детства играла сказку о Дафнисе и Хлое. И в далматской революции, как и у эхо из павильона Пьерлуиджи, все кончилось смехом. Она видела, как искажалось и надувалось от гневного смущения красное, упрямое, как у колдуньи, лицо старухи. Она тихо засмеялась, и посланник смеялся вместе с ней, не зная чему. Она объяснила ему, в чем дело.

Несколько времени они забавлялись за счет семьи Кукуру. Герцогиня при этом думала:

"Итак, все связи, которые я поддерживала для далматской свободы, вдруг распадаются со звоном, как рассыпавшиеся свертки денег. Вся высота интереса и любви, которые были принесены в дар моему делу, выражается в числах. Как просто! Я давала деньги, и за это мне доставляли иллюзию, что я окружена борьбой, предприятиями и опасностями. В действительности, я была совершенно одна со своими грезами, - словно на одинокой скале, о которую разбивается море", - мечтательно докончила она, думая в глубине души о своем родном утесе. Белое дитя прислонялось к его зубцам.

И эта мысль помолодила и очистила ее. Значит, на самом деле, она вовсе не принимала участия в действиях, носивших ее имя во всей этой, рассчитанной на успех, довольно низкой игре на человеческих инстинктах. Она благодарила судьбу за то, что та помешала ей сделать это. Когда она, наконец, отпустила посланника, он заметил ее удовлетворение. Он остолбенел. На улице он размышлял, несколько встревоженный:

"Что это такое? Ведь я пришел к ней, чувствуя свое превосходство? Я все время делал ей пикантные разоблачения; а теперь, - я должен сознаться себе в этом, - я чувствую себя почти униженным. Какую власть все еще имеет эта странная женщина? Чем грозит она мне?"

И он долго тщетно пытался высчитать размеры власти, все еще находившейся в распоряжении побежденной герцогини Асси.

Ночью герцогиня не могла спать. Она прислушивалась к завыванию сирокко. Он снова сметал в одну груду рассеянные слова посланника, и среди стольких ничтожных слов она все снова натыкалась на одно невыносимое тяжелое известие, и ее мысли отрывались от него, израненные. Она закрыла лицо руками.

"Какой позор! Как могла она перенести это! Она, с которой я говорила и грезила, как с самой собой. Как могла она жить так, без гордости перед самой собой!"

Она не понимала этого; но в тишине до нее мало-помалу донеслись тихие, молящие, кроткие жалобы несчастной, ее неожиданные просьбы о прощении, ее жажда смерти. Герцогиня теперь вдруг поняла смысл, скрывавшийся за всем этим, но он не смягчил ее. Затравленное, сомнительное, полное страхов существование подруги не вызывало в ней ничего, кроме отвращения:

"С угрызениями нечистой совести в груди она обнимала меня!"

В шесть часов она очнулась от тревожной дремоты. На улице стучал по мостовой костыль, и чей-то голос взвизгивал:

- Любовные истории поэтессы. Убийство графини Бла ее возлюбленным.

Назад Дальше