Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) - Александр Дюма 11 стр.


– Теперь, – продолжал Корнелис, смахивая слезу, дрожавшую на его ресницах, где она появилась от сожаления не столько о жизни, с которой он вот-вот простится, сколько о дивном черном тюльпане, который ему не суждено увидеть, – у меня не осталось никаких желаний, кроме одного. Пусть тюльпан называется "Rosa Barlænsis" и будет напоминать о вас и обо мне одновременно. Латыни вы, вероятно, не знаете, поэтому можете забыть это название. Попробуйте раздобыть карандаш и клочок бумаги, я вам его запишу.

Пошатнувшись в новом приступе рыданий, Роза протянула ему книгу в шагреневом переплете, отмеченную инициалами "К. В.".

– Что это? – спросил осужденный.

– Увы! – отвечала девушка. – Это Библия вашего несчастного крестного, Корнелиса де Витта. Он черпал в ней силы, чтобы вынести пытки и выслушать свой приговор. После смерти мученика я нашла ее здесь, сохранила как реликвию и вот сегодня принесла вам, потому что, мне кажется, в этой книге заключена божественная сила. Но вам она не нужна, сам Бог вдохнул ее в ваше сердце. Да будет он благословен! Напишите на ней то, что хотели, господин Корнелис, и хоть читать я, к несчастью, не умею, все, что вы напишете, будет исполнено.

Корнелис принял Библию из ее рук и почтительно поцеловал. Потом спросил:

– Чем же я буду писать?

– Там, в книге, есть карандаш, – сказала Роза. – Он был туда вложен, и я его сохранила.

Это был тот самый карандаш, который Ян де Витт одолжил брату, а назад забрать забыл.

Взяв его, Корнелис раскрыл Библию на второй странице – ведь первая, как мы знаем, была вырвана – и, готовясь умереть вслед за крестным, такой же твердой рукой написал:

"Сегодня, 23 августа 1672 года, прежде чем отдать, хоть я и не виновен, Богу душу на эшафоте, завещаю Розе Грифиус единственное достояние, оставшееся мне в этом мире, ибо все прочее конфисковано; итак, я завещаю Розе Грифиус три луковицы, из коих, по моему глубокому убеждению, в мае будущего года вырастет большой черный тюльпан, за который назначена награда в сто тысяч флоринов. Желаю, чтобы она получила эти сто тысяч флоринов вместо меня и была признана моей единственной наследницей при условии, что она выйдет замуж по любви за молодого человека примерно моих лет, а большой черный тюльпан, который составит новый сорт, назовет "Rosa Barlænsis", объединив в этом названии свое имя с моим.

Да ниспошлет Господь свою милость мне и здоровье ей!

Корнелис ван Берле".

Закончив писать, он протянул Библию Розе:

– Прочтите.

– Увы! – вздохнула девушка. – Я ведь уже говорила вам, что не умею читать.

Тогда Корнелис сам прочел Розе только что составленное завещание.

Бедная девочка заплакала еще отчаянней.

– Вы принимаете мои условия? – спросил узник с печальной улыбкой, целуя кончики дрожащих пальцев прекрасной фрисландки.

– О сударь, я не смогу! – пролепетала она.

– Не сможете, дитя мое? Но почему же?

– Потому что там есть одно условие, которого мне не выдержать.

– Какое? Я-то думал, что составил наш союзный договор ко всеобщему удовольствию.

– Но вы же даете мне эти сто тысяч флоринов как приданое?

– Да.

– Чтобы я вышла замуж за того, кого полюблю?

– Разумеется.

– Ну, вот! Сударь, эти деньги не могут мне принадлежать. Я никогда никого не полюблю! И замуж не выйду!

С трудом выговорив эти слова, Роза пошатнулась, слабея от горя, колени ее подгибались, она была близка к обмороку.

Увидев ее такой бледной, чуть ли не умирающей, насмерть перепуганный Корнелис бросился к девушке, хотел подхватить ее на руки, но тут на лестнице послышались тяжелые шаги, еще какие-то зловещие звуки, и все это сопровождал лай пса.

– Они идут за вами! – воскликнула Роза, ломая руки. – Боже мой! Боже мой! Сударь, вы ничего больше не хотите мне сказать?

И она рухнула на колени, закрыв лицо руками, захлебываясь от слез и рыданий.

– Я хочу вам напомнить, чтобы вы тщательно спрятали три луковицы и позаботились о них так, как я вас учил. Исполните это ради любви ко мне. Прощайте, Роза.

– О, да! – не поднимая головы, проговорила она. – Да, все, что вы сказали, я сделаю. Кроме одного, – прибавила девушка чуть слышно. – Выйти замуж – о нет, право же, это для меня невозможно.

И она спрятала бесценное сокровище Корнелиса на своей трепещущей груди.

Шум, который услышали Корнелис и Роза, означал, что приближается секретарь суда, он возвращался к приговоренному в сопровождении палача и солдат, призванных охранять эшафот, а также любопытных посетителей тюрьмы.

Корнелис встретил их без робости, но и без фанфаронства, скорее как добрых знакомых, чем как гонителей, и спокойно подчинялся распоряжениям этих людей, когда они, ревностно исполняя порученную работу, навязывали ему те или иные правила.

Бросив взгляд на площадь из зарешеченного окошка, он увидел эшафот, а шагах в двадцати от него – виселицу, но поруганных останков братьев де Виттов у ее подножия уже не было, их убрали по приказу штатгальтера.

Когда пришло время спуститься туда вслед за стражей, Корнелис стал искать глазами ангельский взгляд Розы, но за частоколом шпаг и алебард различил только бесчувственное тело, распростертое возле деревянной скамьи, и мертвенно бледное лицо, наполовину скрытое длинными волосами.

Но даже лишаясь сознания, падая, Роза все еще повиновалась наказу своего друга: ее рука, прижатая к бархатному корсажу, и в полном забытьи продолжала оберегать драгоценный дар, доверенный ей Корнелисом.

Выходя из камеры, приговоренный смог различить в ее стиснутых пальцах желтоватый листок из Библии, где Корнелис де Витт с таким трудом, с такой мукой вывел несколько строк, которые, если бы адресат их прочел, спасли бы и человека, и тюльпан.

XII. Казнь

Чтобы дойти до эшафота, Корнелису не потребовалось и трех сотен шагов.

Когда он спускался с лестницы, пес преспокойно взирал на него, Корнелису даже почудилось, что в глазах громадного зверя теплилось что-то похожее на ласку, почти сочувствие.

Может быть, он распознавал приговоренных к смерти, а кусал лишь тех, кто рвался на свободу?

Понятно, что толпа любопытных на пути от тюремных ворот до эшафота тем теснее, чем этот путь короче. Зеваки были все те же: кровь, которой они нахлебались три дня назад, не утолила их аппетитов, они жадно предвкушали гибель новой жертвы.

Едва они завидели Корнелиса, по всей улице прокатился громоподобный рев, он захлестнул все пространство площади, уносясь вдаль по переулочкам, в разные стороны отходящим от нее, которые тоже были забиты народом, стремившимся протолкаться к эшафоту. Поэтому эшафот смахивал на островок, омываемый водами четырех или пяти рек, грозящих его затопить.

Чтобы не слышать угроз, завываний и оскорбительных выкриков, Корнелис поглубже погрузился в себя. О чем же он думал, этот праведник, обреченный на смерть?

Уж никак не о своих недругах, судьях, палачах – ни о ком из них.

Ему виделись прекрасные тюльпаны Цейлона, Бенгалии или, быть может, каких-то иных краев, которые он будет созерцать с небесных высот.

"Один взмах меча, – говорил себе философ, – и мне откроются врата блаженных грез".

Правда, еще предстояло узнать, обойдется ли дело одним взмахом или бедному тюльпановоду, как некогда господину де Шале, господину де Ту и другим несчастным, зарубленным не совсем ловко, палач готовит несколько ударов. Тем не менее ван Берле решительно взошел на помост.

Он гордо шагал по ступеням эшафота, ведь как-никак он был другом прославленного Яна и крестником благородного Корнелиса, которых эта сволочь, сбежавшаяся посмотреть на него, всего три дня назад растерзала и сожгла.

Он преклонил колена, сотворил молитву и даже испытал проблеск живой радости, когда заметил, что если, положив голову на плаху, не зажмуривать глаз, можно до последнего мгновения видеть зарешеченное окно камеры Бюйтенхофа.

Наконец пришла пора сделать это страшное движение: Корнелис положил подбородок на прохладную, влажную колоду. И тотчас его глаза невольно закрылись – так было легче твердо встретить чудовищную лавину, что сейчас обрушится ему на голову и поглотит его жизнь.

Солнечный зайчик молнией промелькнул по деревянному настилу эшафота – палач размахнулся сверкающим мечом.

Ван Берле сказал "Прощай!" большому черному тюльпану, уверенный, что сейчас предстанет перед Господом в мире, где и краски иные, и свет другой.

Три раза он ощутил над своей дрожащей шеей ледяной ветерок от меча.

Но вот странность! Ни боли, ни удара.

И никаких перемен, новых оттенков…

Потом вдруг он почувствовал, как чьи-то руки – чьи, он не знал – довольно бережно подняли его, и вот он уже стоит на ногах, слегка пошатываясь.

Он открыл глаза.

Кто-то стоял рядом с ним, читал что-то на большом пергаменте с громадной красной восковой печатью.

На небе сияло все то же светило, бледно-желтое, как и подобает голландскому солнцу, то же зарешеченное окно смотрело на него с высоты замка Бюйтенхофа, и та же сволочь теснилась вокруг эшафота, хотя больше не орала, только ошеломленно пялилась на него снизу.

Коль скоро пришлось открыть глаза, смотреть, слушать, ван Берле начал понимать, что происходит.

Принц Вильгельм Оранский, по-видимому, опасаясь, как бы еще семнадцать фунтов (плюс-минус несколько унций) пролитой крови не переполнили чашу небесного правосудия, проявил милосердие, приняв во внимание мужественный характер осужденного и его, судя по наружности, возможную невиновность.

Исходя из этих соображений, его высочество даровал приговоренному жизнь. Вот почему меч трижды взметнулся, отбросив на помост зловещие блики, просвистел над головой Корнелиса (как та зловещая птица, что кружила над головой Турна), но не обрушился на него, оставив позвоночный столб невредимым.

Вот почему не было ни боли, ни удара. И по той же причине солнце продолжало играть в лазури небесного свода, которая, правда, выглядела неяркой, но все же весьма приятной.

Корнелис, который предвкушал встречу с Богом и вселенской панорамой тюльпанов, был даже слегка разочарован, но утешился, испытав не без удовольствия послушную гибкость той части тела, которую греки именовали "trachelos", а мы, французы, скромно называем шеей.

К тому же наш герой рассчитывал, что милость будет полной, а значит, он получит свободу и вернется к своим грядкам в Дордрехте.

Но Корнелис ошибался. Как заметила примерно в ту же эпоху мадам де Севинье, если в письме имеется постскриптум, в нем-то и содержится самое важное. В своем постскриптуме Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиса ван Берле к пожизненному заключению.

Для смертной казни он был недостаточно виновен, но для свободы – виновен сверх меры.

Итак, Корнелис выслушал постскриптум, пережил вспышку протеста, вызванного разочарованием, но тут же подумал: "Ба! Не все потеряно. В пожизненном заключении есть своя прелесть. Пожизненное заключение – это Роза. И потом, есть же еще и мои три луковицы черного тюльпана!"

Но Корнелис забыл, что Семь провинций, составлявшие Нидерланды, могут располагать семью тюрьмами, притом в любой провинции содержание заключенного обойдется дешевле, чем в Гааге, поскольку она – столица.

Чем кормить ван Берле в Гааге, его высочество Вильгельм, похоже, стесненный в средствах, отправил его отбывать пожизненное заключение в крепость Левештейн, расположенную вроде бы и недалеко от Дордрехта, но, увы, все-таки не близко.

Ведь Левештейн, если верить географам, находится в конце островка, который Вааль и Маас образуют близ города Горкума.

Ван Берле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта заключен в этот же замок и что парламент в своем великодушии к прославленному публицисту, юрисконсульту, историку, поэту и богослову ассигновал на его содержание двадцать четыре голландских су в день.

"Я стою куда меньше, чем Гроций, – сказал себе ван Берле, – так что мне дадут двенадцать су. Жить я буду очень плохо, но все же буду жить".

Но тут его вдруг сразила ужасная мысль.

– Ах! – вскричал Корнелис. – Это же такой сырой, такой дождливый край! И почва там совсем не годится для тюльпанов! И потом, Роза, Роза, ее же не будет в Левештейне, – пробормотал он, роняя на грудь голову, которой было не суждено скатиться значительно ниже.

XIII. Душевные терзания одного из зрителей

Покуда Корнелис размышлял обо всем этом, к эшафоту подкатила повозка. Она предназначалась для заключенного. Ему предложили сесть в нее, и он повиновался. Его последний взгляд был устремлен к Бюйтенхофу. Он надеялся увидеть в окне лицо Розы, успокоенной его спасением, но в повозку были запряжены резвые кони, и они вмиг вынесли ван Берле в самую гущу многолюдной толпы, восторженными криками приветствующей столь великодушного штатгальтера, но примешивающей к этим хвалам брань по адресу де Виттов и их спасенного от смерти крестника.

Зеваки, по-видимому, рассуждали примерно так: "Удачно вышло, что мы поторопились расквитаться с великим мерзавцем Яном де Виттом и мелким жуликом Корнелисом, не то его высочество при своем милосердии наверняка бы отнял их у нас, как теперь отнимает этого!"

Среди всей этой своры, сбежавшейся на площадь Бюйтенхоф поглазеть на казнь ван Берле и малость обескураженной тем, как обернулось дело, наверняка самым разочарованным был некий опрятно одетый горожанин, который с самого утра так поработал локтями и ногами, что сумел пробраться вплотную к эшафоту, от которого его отделяла только цепочка солдат, окружавших помост.

Многие жаждали увидеть, как прольется бесчестная кровь преступного Корнелиса, но никто не выражал, стремясь к этой цели, такого страстного ожесточения, как упомянутый выше горожанин.

Самые неистовые на ранней заре подоспели к тюремному замку, чтобы захватить лучшие зрительские места, но он и таких опередил: всю ночь провел на пороге тюрьмы, оттуда и протолкался в первый ряд, как мы уже сказали, всеми доступными средствами, умильно упрашивая одних, а другим раздавая тумаки.

Когда же палач возвел осужденного на эшафот, горожанин, взобравшись на кромку фонтана, чтобы лучше видеть и самому быть на виду, сделал палачу знак, который следовало понимать как нечто вроде:

– Мы же договорились, не так ли?

На что палач откликнулся другим жестом, означавшим:

– Будьте покойны, чего уж там!

Да кто же он, этот горожанин, похоже, так славно поладивший с палачом? Что за тайный смысл скрывался за их обменом жестами? Нет ничего проще: то был, разумеется, мингер Исаак Бокстель, после ареста Корнелиса поспешивший в Гаагу, чтобы попытаться раздобыть три луковицы черного тюльпана.

Вначале Бокстель попробовал использовать в своих интересах Грифиуса, но тот стоил бульдога по части служебной верности, недоверчивости и готовности пустить в ход клыки. Он истолковал ненависть Бокстеля в противоположном смысле, приняв его за пылкого друга, который из кожи вон лезет, изыскивая средства устроить заключенному побег, а что расспрашивает о всякой чепухе, так это наверняка для отвода глаз.

Поэтому как только Бокстель подкатился к Грифиусу со своим предложением выкрасть луковицы, которые, должно быть, спрятаны если не на груди узника, то где-нибудь в углу камеры, тюремщик вместо ответа спустил его с лестницы, а пес еще приласкал на прощанье.

Хотя Бокстель оставил в зубах чудовища клочок штанов, вырванный у гульфика, это его не обескуражило. Он затеял новый приступ, но Грифиус к тому времени слег в жару и со сломанной рукой, следовательно, не мог принять неугомонного посетителя. Тогда он обратился к Розе, посулив ей за три луковицы головной убор из чистого золота. Но благородная девушка, хотя еще и не знала истинной цены того, что ей предлагали украсть, обещая такую щедрую плату, послала искусителя к палачу, не только последнему судье, но и единственному наследнику приговоренного.

Такой ответ заронил в мозг Бокстеля новую идею.

Между тем приговор был вынесен, притом, как мы видели, весьма скоропалительно. Стало быть, у Исаака не оставалось времени, чтобы кого-нибудь подкупить. Поэтому он остановился на идее, которую ему подсказала Роза, и пошел искать палача.

Бокстель не сомневался, что Корнелис пойдет на смерть, храня свои тюльпаны у самого сердца.

Он только двух вещей не мог предвидеть: вмешательства Розы, то есть любви, и Вильгельма, то есть милосердия.

Не будь Розы и Вильгельма, расчет завистника был бы безошибочным. Если бы не Вильгельм, Корнелис лишился бы головы. Если бы не Роза, он умер бы с тюльпанами у сердца.

Итак, мингер Бокстель отыскал палача, выдал себя перед ним за близкого друга осужденного и условился, что золотые украшения и деньги, если таковые найдутся у будущего мертвеца, он оставляет исполнителю приговора, но за все его ношеное тряпье готов выложить сумму, пожалуй, малость непомерную – сто флоринов.

Но что такое сто флоринов для человека, почти уверенного, что за эту цену он покупает приз Харлемского общества цветоводов? Это же равносильно даче денег в долг под тысячу процентов, что следует признать довольно удачным помещением капитала.

Палачу, со своей стороны, не надо было делать ничего или почти ничего, чтобы заработать эту сотню. Ему только и оставалось, совершив казнь, позволить мингеру Бокстелю подняться на эшафот в сопровождении слуг и забрать безжизненные останки друга.

Впрочем, это было в порядке вещей: когда кто-либо из видных лиц кончал свою жизнь подобным публичным манером на площади Бюйтенхофа, его верные соратники обычно так и поступали. Стало быть, у фанатика вроде Корнелиса мог быть приверженцем другой фанатик, готовый выложить сто флоринов за сии реликвии.

Вот почему палач предложение принял. Он поставил лишь одно условие: деньги вперед. Ведь Бокстель, подобно людям, которые заходят в ярмарочные балаганы, мог потом объявить, что недоволен, и уйти, не заплатив.

Бокстель же заплатил вперед. И стал ждать.

Сами посудите, как он после этого волновался! Следил за стражниками, секретарем суда, палачом, с тревогой ловил каждое движение ван Берле. Как-то он уляжется на плаху? Как упадет? Не раздавит ли в своем падении бесценные луковицы? Хоть бы он позаботился уложить их, к примеру, в золотую коробочку, ведь золото – самый надежный из металлов!

Мы не рискнем описывать, что сталось с этим почтенным смертным, когда он почуял, что исполнению приговора что-то препятствует. Зачем палач зря теряет время? С чего это он так размахался своим пламенеющим мечом над головой Корнелиса вместо того, чтобы эту голову снести? Когда же Бокстель увидел, что секретарь суда берет приговоренного за руку, поднимает его, а сам вытаскивает из кармана пергамент, когда услышал, как он оглашает перед публикой приказ штатгальтера о помиловании, завистник вдруг перестал походить на человеческое существо. В его глазах вспыхнула ярость тигра, гиены и змеи, вместе взятых, он истошно заорал и так бесновался, что если бы мог сейчас добраться до ван Берле, то бросился бы на него и прикончил голыми руками.

Выходит, Корнелис будет жить, его отправят в Левештейн, и туда, в тюрьму, он увезет луковицы, а там, чего доброго, найдет садик и сумеет заставить расцвести черный тюльпан.

Назад Дальше