Тем временем никто не мешал мне на практике испробовать все до единой теории Томаса Дэя. Говоря откровенно, я даже превзошел их, изобретая новые методы воспитания, гораздо более действенные по сравнению с его собственными, которые показали свою крайнюю эффективность теперь, когда Марчелла не могла сбежать от меня. Свой читательский рацион я разнообразил трудами Пинеля о лечении французских душевнобольных женского пола. Занимательное чтиво, очень занимательное. При этом я усердно изучал работы прочих шарлатанов от медицины с их заманчивыми обещаниями.
После нескольких месяцев примерного поведения с моей стороны даже слуги несколько ослабили свою неусыпную бдительность. В конце концов, им нужно было заботиться о собственной шкуре. Иногда, днем или ночью, моих родителей тоже не оказывалось поблизости, чтобы помешать предписанному мной лечению. Но самым главным моим союзником оставалась моя сестра. Марчелла, похоже, вознамерилась любой ценой не выдавать меня. Впрочем, я пообещал застрелить ее по-настоящему, если она это сделает.
Я научил ее падать в обморок при одном только звуке моего голоса:
– Умри, Марчелла!
И она лежала бездыханная, пока я не разрешал ей ожить вновь.
Наверное, они все ненавидели меня лютой ненавистью, но Марчелла защищала и оберегала меня своим молчанием. Как и смерть – при весьма туманных обстоятельствах – педантичного чиновника городского магистрата, который некогда постановил, что я могу выходить в город только под надежным присмотром. Что касается меня, то его эдикт благополучно скончался вместе с ним, растворившись в пене, хлынувшей с его посиневших губ. Никто в Палаццо Эспаньол не стал останавливать меня. Такое впечатление, что они были счастливы, когда я уходил из дома хотя бы ненадолго.
И я не боялся подарков, которые они подбрасывали в мою комнату.
Ну кого, скажите на милость, может испугать свиное сердце, пронзенное шипами и гвоздями и подвешенное над огнем в камине?
Сестра Лорета
Сестра София никогда не смеялась надо мной. Напротив, она сочувственно относилась ко всем моим трудам и тяготам. Она выбирала семечки яблок из моей вуали и жуков из моего кувшина с водой, которых подбрасывали туда другие сестры. Вместе мы провели много часов, соединившись в молчаливой молитве. Иногда мы молились допоздна, и тогда я предлагала ей провести ночь в моей постели, чтобы она не простудилась, возвращаясь в свою келью.
Красота сестры Софии была чище и естественнее, чем у сестры Андреолы. Маленькое личико моей подруги представлялось мне прекрасным белым цветком. Господь сотворил цветы для нашего удовольствия, и поэтому я наслаждалась ею. Когда она входила в мою комнату, я всегда чувствовала стеснение в груди, как бывало только во время упоения молитвой.
Сестра София была молчаливой и неразговорчивой, но ее вид говорил сам за себя. Я знала, что она поддерживает меня во всех моих мыслях и поступках. Однажды она воскликнула:
– Сестра Лорета, будь вы мужчиной, вы смогли бы многого добиться в этом мире!
– Тише, дитя мое, – сказала я ей. – Есть способы сделать так, чтобы невеста Христа воссияла ярче любого мужчины.
По-моему, она ответила следующее:
– Вы обладаете несокрушимым мужеством, раз подвергаете свою плоть таким истязаниям и постам. Вам не страшна сама смерть! С вашей храбростью вы могли бы отправиться на войну! Кто смог бы противиться вашей силе? Вы бы развеяли в прах всех, кто осмелился бы встать у вас на пути.
– Я должна вести войну во имя Господа здесь, в монастыре Святой Каталины, пусть даже мир ничего не знает о моем самопожертвовании.
– Но однажды о вашем самопожертвовании непременно станет известно – вы ведь об этом думаете? – спросила она.
И тогда я скромно потупилась, глядя на томик "Жития святой Розы", которое я к тому времени знала наизусть, в особенности последние страницы. Там шла речь о том, как после ее смерти все в Перу устыдились того, как плохо обращались с ней при жизни, и стали преклоняться перед ее величием.
– Подобно святой Розе! – благоговейно прошептала сестра София, и, не сказав ничего, что могло бы подтвердить либо опровергнуть ее слова, я лишь обняла ее в ответ.
В это мгновение святая Роза прошептала мне на ухо:
– Дражайшая сестра Лорета, все, что вы чувствуете и делаете, каким бы необычным оно ни выглядело в глазах остальных, вы делаете для вящей славы Господа нашего и меня.
Часть вторая
Джанни дель Бокколе
Обратно в Венецию ее привезли со сломанным телом.
В тот день, когда они занесли Марчеллу внутрь, я подметил кое-что на лице ее матери, что ничуточки мне не понравилось. Моя хозяйка, госпожа Доната, не поспешила к дочери. Она лишь сказала Анне:
– Приведи ее в порядок, прежде чем я приду к ней.
В порядок? И тут я понял все. В представлении моей хозяйки увечная дочь стала похожа на нашу падшую Венецию, правда-правда. Марчеллу уложили – еще живую – в открытый гроб, и все смотрели на нее с деланной жалостью, под которой скрывалось отвращение. Это была совсем не та дочь, которая могла принести известность и славу своей мамочке В высшем обществе Венеции.
Чего там говорить, я и сам боялся, что Марчелла впадет в уныние и станет извиняться за то, что сделал с ней Мингуилло.
Но дух Марчеллы не так-то просто сломить.
Она наотрез отказалась играть роль унылой и печальной героини в трагической драме.
Не успела она как следует обжиться в своей комнате, как попросила меня и Анну прийти к ней. Мы явились и увидели, что рядом с ней уже сидит Пьеро Зен. По всей кровати были раскиданы яблоки, пирожные, книги, листы бумаги и краски. Конт Пьеро завалил ее комнатку цветами.
Вы не поверите, но они смеялись, ни словом не обмолвившись насчет ее раненой ноги, смеялись до упаду над тем, что она рисовала.
Вскоре и я хохотал во все горло, но в глазах у меня стояли слезы.
Марчелла Фазан
Я нарисовала карикатуру о том, как провалилась через потайной люк в инвалидность. Для моего тела наступили тяжелые времена. Оно оказалось несостоятельным; его грабили банды докторов; оно более ни у кого не вызывало уважения, если не считать, разумеется, моих дорогих Пьеро, Анны и Джанни.
Мои родители выписали хирургов из самого Парижа. В моей комнате вечно торчал какой-нибудь бородатый важничающий лекарь, тыкающий пальцами в мое бедро или запихивающий какую-нибудь гадость в мешочек, который потом прикладывал к моему колену, или затягивающий меня в кожаный корсет, от которого у меня ныла вся нижняя часть тела. Но хуже всего мне приходилось, когда они пускали в ход кулинарные методы лечения, намереваясь горячим жиром вернуть мне здоровье. Я пыталась скрыть унижение, рисуя сатирические скетчи этих экстравагантных и нелепых мучителей. И еще я старалась умерить свою боль, изображая поднимающийся от моей ноги дым и кошек, обитающих в Палаццо Эспаньол, которые оставили свои насиженные местечки в кухне и спешили ко мне в комнату, чтобы посмотреть, что такого вкусненького здесь жарится.
Но колоритные лекари с бутылочками толченых многоножек – не говоря уже о моих тайных скетчах – так и не смогли восстановить в глазах родителей мой прежний образ perfettina. Искалеченная нога – одно дело, но именно ухудшившееся поведение моего мочевого пузыря сделало меня сиротой в их сердцах. Он всегда доставлял мне неудобства, но после того, как я стала калекой, мой мочевой пузырь положительно сошел с ума. Теперь прежние проблемы казались мне не стоящими выеденного яйца.
В тело их дочери вселилась калека. Должно быть, мои родители восприняли это как оскорбление памяти прежней perfettina, и поэтому они не смогли перенести свою любовь на ту, что узурпировала ее место, ковыляя в хитроумных приспособлениях, подвешенных на ремнях, как какая-нибудь сельскохозяйственная машина. Да еще в Венеции – этом сказочном городе, ничуть не похожем на скотный двор! Однажды я случайно услышала, как графиня Фоскарини советовала матери отправить меня в сельский дом, где я могла бы беззаботно щелкать орешки на завалинке, или в одно из этих разваливающихся на части заведений на Лидо, где состоятельные родители прятали от общества своих умственно отсталых детей.
И тогда я поняла, что в глазах людей, подобных Чиаре Фоскарини, уродство превращает вас в идиотов. Я опустила взгляд на рисунок, лежавший у меня на коленях. И действительно, на этих карандашных набросках меня, девятилетнюю девочку, засунули в крошечную коляску для новорожденных. И даже когда я выбиралась из нее на другую страницу, все равно там представала жалкая калека, смешно и нелепо ковыляющая на своих кривых ножках.
Видите, я вновь говорю о Марчелле-калеке в третьем лице, даже о нарисованной собственными руками. Потому что иногда и мне удавалось отстраниться от изуродованного тела Марчеллы, и тогда я видела, как perfettina превращается в povera creature.Как и в любой сказке, у меня возникало головокружительное ощущение падения, которое лучше всего передают кортикальные линии на заднем плане, идущие в одном направлении.
Говорят же, что калеки – это порождения дьявола.
Но своим уродством я, естественно, была обязана Мингуилло. В те дни я обыкновенно рисовала его в виде лишенной шерсти черной собаки, но только сзади, так что лица его не было видно.
Только один Пьеро не собирался сдаваться, настойчиво советуя моей матери "приструнить мальчишку". Он угрюмо покачивал головой и мрачно ронял:
– В следующий раз все может закончиться гораздо хуже.
Но мои родители честно старались забыть, почему я стала калекой, иначе неизбежно встал бы вопрос – а что они сделали, чтобы защитить меня? Хуже всего было то, что народная мудрость гласила: любое создание – даже Мингуилло – не может быть зачато без прямого содействия его родителей, и все его будущие пороки гнездятся в их зародышевой плазме. Подобная нелицеприятная мысль приводила моих родителей в ужас, и они усиленно гнали ее от себя. В конце концов им удалось убедить себя, и они никогда не возражали посетителям, утверждавшим, что я уже родилась калекой и что уродство с рождения было неотъемлемой частью моей натуры.
Мой карандаш начал обнажать страх в глазах людей, смотревших на меня – на меня, беззащитное создание, неспособное внушить ужас кому бы то ни было. Даже мои волосы и те были мягкими, как цыплячий пух. Хрящи моего носа просвечивали на солнце. Но, как я начала понимать, именно это и пугало людей: создания, которые заведомо слабее их, и встречающиеся реже, чем им подобные. Я рисовала карикатуры с элегантными бабуинами, глаза и хвосты которых искажал страх и которые удирали сломя голову от крошечной мышки с моими чертами лица, передвигающейся в инвалидной коляске.
В уединении своей комнаты я рисовала восхитительные сцены: вот я убегаю с цирковой труппой и становлюсь Примой Уродства. В Венеции гиганты, карлики и бородатые женщины пользовались оглушительным успехом. Эти отклонения от нормы вызывали жгучий интерес, смешанный с отвращением, – и приносили недурной доход. Люди готовы были платить звонкой монетой за возможность лицезреть тех, кто резко отличается от них.
Но вот незначительное увечье – о, как раз оно, как я начала понимать на собственном опыте, способно навлечь на вас лишь позор и забвение. Карандаш мой порхал по листу бумаги со все возрастающим бесстрашием, зато жизнь моя продолжала усыхать. Я почти все время проводила в четырех стенах своей комнаты. Экскурсии в инвалидном кресле ограничивались самыми отдаленными и бедными районами города. Мои родители не могли позволить себе попасть в неловкое положение из-за такой дочери, в какую превратилась я. Знакомые моих родителей, разумеется, прекратили лелеять надежды женить своих сыновей на мне в тот же день, когда первый доктор застегнул на мне великолепные доспехи уродства.
Вероятно, уже тогда в глазах окружающих я наполовину превратилась в монахиню: бесполое, неуклюжее, едва переставляющее ноги создание. Физическое увечье, как я вскоре обнаружила, затмевает все остальные различия – пол, расовую принадлежность и возраст. Уродство и увечье живут в другом королевстве, которого сторонятся и опасаются так, как если бы несчастье было заразно.
Тем не менее я не превратилась в бессловесную, на все согласную жертву, которую видели во мне родители. Но они хотели, чтобы я стала такой, поэтому я притворялась, чтобы не обижать их. По большей части я старалась не выходить из своей комнаты, читая книги из библиотеки Палаццо Эспаньол и рисуя копии портретов во дворце, которые по одному приносил мне добряк Джанни. Я вела дневник. Я рисовала, много и часто, но втайне ото всех.
И, чтобы обрести некое подобие душевного спокойствия, я завершила процесс, начатый моими родителями: разделилась на две части. Внешне я была покорной, как послушница. А внутри меня постепенно набирало силу дерзкое и строптивое создание, которое не собиралось смиряться со своими ограниченными способностями. Чем более пассивной и вялой я казалась, тем сильнее зрела во мне решимость изменить если не свое тело, что представлялось невозможным, то свое положение.
Мингуилло наблюдал за моим кажущимся смирением с видимым удовлетворением.
Но о том, что происходит у меня внутри, Мингуилло знал не больше той безволосой собаки, которую я рисовала сзади.
О да, он знал, как сделать мне больно, видел, как я плачу, когда железные зубы кожаной сбруи впивались мне в кожу. Но такие примитивные эмоции собаки могут усвоить на примере других собак.
Я, напротив, обрела чуть ли не дар предвидения. Мне доставляло невыразимое удовольствие сознавать, что я строю собственные планы, о которых Мингуилло не имеет ни малейшего представления.
Я более не была perfettina для своих родителей: и они перестали быть для меня теми родителями, какими были когда-то. Но вместо них у меня был Пьеро. И Анна. И Джанни.
И еще у меня будет другая любовь. В один прекрасный день она поселится у меня в сердце и навсегда убережет меня от жестокости. Несмотря ни на что, я почему-то нисколько не сомневалась в этом.
Мингуилло Фазан
Надеюсь, что не прошу слишком многого, предлагая любезному читателю сосредоточиться… пожалуйста. Вот так. Если стиль и характер моих излияний и не произвели на вас поначалу особого впечатления, то вскоре вы все-таки будете ими очарованы. Я и сам на это надеюсь.
Вскоре после несчастного случая с Марчеллой отец мой вновь отплыл в Арекипу (название которой, по странному совпадению, на языке индейцев кечуа означает "Да, останься").
Впоследствии моя мать объясняла, что, если отец попробует вернуться вновь, его запрут внутри элегантных стен дома настоятеля на Лазаретто Веккио, откуда он с тоской будет взирать на недоступные для него виды Венеции. Дескать, он хочет избежать длительного карантина по случаю той разновидности оспы, которая в данный момент опустошает побережье Средиземного моря.
– Ну и, разумеется, он нужен в Арекипе. Всем известно, что испанским factoresдоверять нельзя, – говорила мать своим подругам, поглаживая кончиками пальцев серебряную рамку картины. Тем не менее по Гранд-каналу поползли нехорошие слухи.
Что такое? Читатель вопросительно изгибает бровь? Он хочет знать: то ли моя мать настолько тупа, то ли наивна до абсурда? Да, пожалуй, и то, и другое будет верно. Хотя в данном случае она просто не желала ничего знать, как мне представляется. В конце концов, она ведь не испытывала недостатка в мужьях.
Cicisbeoмоей матери, Пьеро Зен, каждый вечер ужинал за нашим столом. Ежедневно он присылал ей обязательный букет цветов, в лепестках которых торчал листок с очередным слащавым сонетом. Он преуспел в исполнении своего долга, который заключался в том, чтобы держать для матери зеркало, в котором остальные читали: "Любуйтесь моей прекрасной госпожой, восхитительным объектом моей страсти".
Впрочем, cicisbeo скорее выполнял декоративные обязанности, совсем как его цветы. В отсутствие отца главой семьи становился я. Но и мои обязанности были минимальными. Я делал то, что положено делать любому благородному молодому человеку в Венеции. Я досаждал клеркам отца, работающим на самом верхнем этаже Палаццо Эспаньол. Я понемногу крал у них деньги. Теперь уже никто не осмеливался навязать мне опекуна. Я ходил туда, куда мне заблагорассудится, и делал, что хотел. Я приставал к посетительницам у Флориана, пока владелец кафе не предложил мне заниматься своим делом, если можно так выразиться, в другом месте. Тогда я повадился ездить на гондоле в бордель на Каннареджио, где проститутки за деньги позволяли мне забавляться с ними. Я воспитывал свою младшую сестру, стоило ей попасться мне на глаза.
Я ждал, пока отец вернется домой, чтобы раз и навсегда решить вопрос с его завещанием. Между нами назревал скандал. До того, как я обнаружил завещание, мне приходилось сносить лишь его отчужденное презрение. Действительно, мне не слишком нравилось смотреть, как другие мужчины обращались со своими сыновьями, обнимая их и глядя на них с гордостью во взоре, когда они приводили их к нам домой. Но при этом я не питал какой-то особой неприязни к своему отцу.
Регулярный осмотр потайного места показывал, что все эти годы завещание пролежало без изменений: отец позволил пустяковому вопросу перерасти в серьезную проблему. Каждый час его пребывания в Арекипе – "Да, останься!" – и даже рискованное путешествие обратно подвергали опасности мои планы и надежды. Постепенно по отношению к отцу у меня начала вырабатываться ядовитая резкость, медленно перераставшая в деятельную ненависть.
Тем временем во мне проснулся некоторый интерес к моде. Его, конечно, можно было счесть зеркальным отражением страсти моей матери, но, разумеется, я занялся этим вопросом намного глубже и основательнее, нежели она. Утонченный читатель уже наверняка отметил, что не зря же мы, люди, являемся единственными созданиями, которых не удовлетворяют аккуратные облегающие одежды, в которых мы рождаемся на свет. Я же был удовлетворен еще меньше прочих. Так что вскоре публика заговорила о моих нарядах тем тоном, который обычно приберегают для стихийных бедствий или деяний Божьих. Не всем нравились мои галстуки, шейные платки, сюртуки и жилеты. Но я привлек и заслужил внимание людей, которые в противном случае обошлись бы со мной пренебрежительно или бежали бы от меня, как черт от ладана.
Я придумал еще несколько способов для наращивания своего основного капитала. Я заставлял людей ждать себя. Мне требовалось чрезвычайно много времени, чтобы надеть плащ, направляясь на встречу, пока слуги стояли навытяжку в ожидании. Я всегда последним поднимался в гондолу, высматривая в окно признаки нетерпения и ропот едва сдерживаемого презрения, прежде чем явиться на публике. А потом я спускался с королевской неспешностью, упиваясь их ненавистью.