Обманчиво-хороши сады, обманчивы виноградники! Заброшены, забыты сады. Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи. Бежали и перебиты хозяева, в землю вбиты! - и новый хозяин, недоуменный, повыбил стекла, повырывал балки… повыпил и повылил глубокие подвалы, в кровине поплавал, а теперь, с праздничного похмелья, угрюмо сидит у моря, глядит на камни. Смотрят на него горы…
Я вижу тайную их улыбку - улыбку камня…
Сереет под Демерджи обвал - когда-то татарская деревня. Века глядела гора в человечье стойло. И показала свою улыбку - швырнула камнем. Да будет каменное молчание! Вот уж идет оно.
Что, Тамарка? И ты, бедняга, попала в петлю… А примириться не хочешь: упрямо стучишь копытом, бьешь головой в ворота! Похудела же ты, бедняга…
Она тупо глядит на мою поднятую руку стеклянными глазами, синими с неба и ветряного моря. Да куда же еще идти?! Ее бока провалились, выперло кости таза, а хребет заострился и изъеден кровопийцами мухами и слепнями. Сочится сукровица из ранок: там уже свербит червивое потомство, зреет в теплоте язвы. Вымя ее вытянулось и потемнело, подсохли-поморщились сосочки: ничего не вытянут из нее сегодня хозяйские руки.
- Ступай же… нету!..
Она не верит. Она же знает великую силу человека! Не может она понять, почему не кормит ее хозяин…
И я не могу понять, Тамарка… Понять не могу, кому и зачем понадобилось все обратить в пустыню, залить кровью! А помнишь, еще недавно каждый мог тебе дать кусок душистого хлеба с солью, каждый хотел потрепать твои теплые губы, каждый радовался на твое ведерное вымя. Кто же это выпил и твои соки? Каждую весну ты носила, а теперь ходишь пустая и не прибавила на рогах колечка!..
В ее стеклянных глазах я вижу слезы. Немые, коровьи слезы. Голодная слюна тянется-провисает к колючей ажине, которую она жевала. С усилием отрывает она глаза от кукурузы, поворачивает от калитки и… смотрит в море. Синее и пустое. Она его хорошо знает: синее и пустое. Вода и камни.
Смотрю и я… Сколько хочешь смотри - и так, и этак.
Прямо смотри: не видная Азия, Трапезунд. Там Кемаль-Паша воюет со всеми народами на свете; побил и греков, и англичан, и французов, и итальянцев - всех побил-потопил в славном турецком море.
Пошептывают прижухнувшиеся татары:
- Це-це-це… Кемал-Паша! Крым идет… пылымот стрылят, балшивит тикал! Хлэб будит, чурэк-чебурэк… баряшка будыт… Балшой чилавэк Кемал-Паша! Наш будыт…
Вправо - Босфор далекий, Стамбул Великий. Там горы хлеба и сахара, и брынзы, и аравийского кофе, и баранов…
Влево, в утренней дымке, - земля родная, кровью святой политая…
Ни дымочка на синей дали, серебрятся течения… Одна голубая парча - на солнце.
Мертвое море здесь: не любят его веселые пароходы. Не возьмешь ни пшеницы, ни табаку, ни вина, ни шерсти… Съедено, выпито, выбито - все. Иссякло.
А солнце пишет свои полотна!
Фиолетовый пляж розовым подержался, теперь бледнеет. Накалится - засветится. К ночи с холоду посинеет. А вот и она - синь-бель: вскипает с играющего моря. Нет ни души на гальке, пятнышка нет живого. Прощай, расцветка!
Ни татарина меднорожего, с беременными корзинами на бедрах - груши, персики, виноград! Ни шумливого плута-армянина из Кутаиси, восточного человека, с кавказскими поясами и сукнами, с линючими чадрами кричащих красок - утехой женщин; ни итальяшек с "обомаршэ", ни пылящих ногами, запотевших фотографов, берущих "с веселым лицом" у камня, лихо накидывающих черный лоскут суконный, небрежно-важно разбрасывающих - "мерсис"! И уральские камни сгинули, и растаяли бублики за копейку, и раковинки с "Ялтой" - китайской тушью, и татары-проводники в рейтузах синей "диагонали", с нафабренными усами, с бедрами Аполлона из Корбека, со стеком за лаковым голенищем, с запахом чеснока и перца. Ни фаэтонов в пунцовом плисе, с белыми балдахинами, вздувающимися на бойком ходу, с красными язычками в бисерной мишуре-сверканье, с конями и шерстяных розанах, с крымскими глухарями из серебра - звоном бахчисарайским, - щеголевато-мягко несущихся мимо просыпающихся утренних вилл в глициниях и мимозах, в магнолиях и розах, и в винограде, с курящеюся поливкой, с душистой прохладой утра, умело опрысканного садовником. Ни широких турок, мерно бьющих новые плантажи, крепкожильных, с синими курдюками, с полудня засыпающих на земле - у камня. Ни дамских зонтиков на песке, жарких цветов полудня, ни человеческой бронзы, которую жарит солнцем, ни татарского старичка, сухого, с шоколадной головкой в белой обвязке, мотающегося на коленях - к Мекке…
Не ты ли сожрало, море? Молчит, играет.
Кому продавать, покупать, кататься, крутить лениво золотистый табак ламбатский? Кому купаться?.. Все - иссякло. В землю ушло - или туда, за море.
Смотрят в пустой песок выбитыми глазами дачи. Тянут бакланы в море, снуют-плавают их цепочки.
Одно увидишь на побережной дороге - ковыляет босая, замызганная баба с драной травяной сумкой, - пустая бутылка да три картошки, - с напряженным лицом без мысли, одуревшая от невзгоды:
- А сказывали - все будет!..
Прошагает за осликом пожилой татарин, - гонит с вьючком дровишек, - угрюмый, рваный, в рыжей овчинной шапке; поцекает на слепую дачу, с вывернутой решеткой, на лошадиные кости у срубленного кипариса:
- Це-це-це… ах, шайтаны!..
И вспомнит: носил сюда петухов в сезоны, черешню, виноград, груши… было время! А теперь и соли купить не с чем.
А то пропылит на мухрастой запаленной лошадке полупьяный красноармеец, без родины - без причала, в ушастом шлыке суконном, в помятой звезде красной-тырцанальной, с ведерным бочонком у брюха - пьяную радость везет начальству из дальнего подвала, который еще не весь выпит.
Так вот какая она, пустыня!
Смеется солнце. Поигрывают тенями горы. Все равно перед ними: розовое ли живое тело или труп посинелый, с выпитыми глазами - вино ли, кровь ли… И этому верховому звездоносцу. Остановится перед разбитой виллой, глядит-пялит заспанными глазами… - чего такое?.. Приметит - стеклышко никак цело! Наведет-нацелит: - А-а, едренать…
Еще нацелит…
Но куда же пойдет Тамарка?
Она тянет-вытягивает мордочку и мычит, протяжно - на море. В синее и пустое. Еще мычит, и еще… И уходит через дорогу в балку. Задумывается над сочным молочаем: не съесть ли?.. Фыркает и отходит: чует коровьим нюхом эти острые молочаи-боли - от них вымя сочится кровью.
Ну, что же сегодня делать? Что и вчера - все то же: нарвать виноградных листьев помоложе, мелко-мелко порезать - и суп будет. Хорошо чесноку добавить - дает, говорят, бодрость; но чеснок весь вышел. Потом… опять листу надо - обманывать единственное живое, что нам осталось, - птиц наших. Они связывают нас с прошлым. Их надо поскорей выпустить, кузнечика хоть поймают. Они доживут до осени, а дальше… Не стоит думать. Кружились бы только с нами! Они отзываются на ласку, задремывают на коленях, затягивая пленочками зрачки. Они шумно слетаются из балок, заслышав обманное звяканье жестяной кружки, - не зерно ли?! - разговаривают даже с нами. Я хорошо понимаю Робинзона.
Итак, начинаем день.
В виноградной балке
Виноградная балка… Овраг? Яма? Нет: это отныне мой храм, кабинет и подвал запасов. Сюда прихожу я думать. Отсюда черпаю хлеб насущный. Здесь у меня цветы - золотисто-малиновый куст львиного зева, в пчелах. Только. Огромное окно - море. И - виноград зреет.
Отныне мой храм?.. Неправда. У меня нет теперь храма.
Бога у меня нет: синее небо пусто. Но шиферно-глинистые стены - мои хранители: они укрывают от пустыни. "Натюрморты" на них живут - яблоки, виноград, груши…
Я спускаюсь по сыпучему шиферу, оглядываю свои запасы. Плохо на яблоньках: поела цветы "мохнатая оленка". Тысячи их налетали, когда яблони стояли в цвету, падали в белые чашечки, сосали-грызли золотые тычинки. Я выбирал их, спящих - они задремывали к полудню. Вот одичавший персик, с каменной мелочью, черешня, в усохших косточках, оклеванная дроздами. Айва бесплодная, в паутинных коконах, заросли розы и ажины.
Грецкий орех, красавец… Он входит в силу. Впервые зачавший, он подарил нам в прошлом году три орешка - поровну всем… Спасибо за ласку, милый. Нас теперь только двое… а ты сегодня щедрее, принес семнадцать. Я сяду под твоей тенью, стану думать…
Жив ли ты, молодой красавец? Так же ли ты стоишь в пустом винограднике, радуешь по весне зеленью сочных листьев, прозрачной тенью? Нет и тебя на свете? Убили, как все живое…
Хорошо сидеть в утренней тишине Виноградной балки, ото всего закрыться. Только - лозы… рядками тянутся вверх, по балке, на волю, где старые миндальные деревья, - прыгают там голубые сойки. Какое покойное корыто! Откосы, один - тенистый, солнцем еще не взятый; другой - золотой, горячий. На нем груши-молодки в бусах.
Взглянешь назад - синее окно, море! Круто падает балка, и в темном ее прорыве - синяя чаша моря: пей глазами!
Хорошо так сидеть, не думать…
Пустынным криком кричит павлин:
- Э-оу-а-аааа…
Нельзя не думать: настежь раскрыты двери, кричит пустыня. Утробным ревом ревет корова, винтовка стучит в горах - кого-то ищет. Над головой детский голосок тянет:
- Хле-а-ба-аааа… са-мый-са-ааа в пуговичку-ууу… са-а-мый-са-аааа….
Гремит самоварная труба. Это пониже нашего домика, соседи.
- Ах, Воводичка… какой ты… Я же тебе сказала…
Голос усталый, слабый. Это старая барыня, попавшая вместе с другими в петлю. При ней чужие, "нянькины дети": Ляля и Вова. Живут на тычке - бьются.
- Са-а-мый-с-а-аааа…
- Я же тебе сказала… Сейчас лепестков заварим, розовый чай пить будем…
- Хочу са-а-ла-аааа…
- Ну, что ты из меня душу тянешь!.. Ля-ля, да уведи ты его от меня, с глаз моих!..
Я слышу дробное топотанье и задохшийся, тонкий голосок Ляли:
- А-а… сала тебе?! Сала? Я тебе такого сала!.. Ухи тебе насалить?
- Ля-ля, оставь его… И потом, нельзя говорить… у-хи! У-ши! И как ты выражаешься: наса-лить! На что это похоже! А я-то еще хотела с тобой по-французски заниматься…
По-французски! У смерти… - и по-французски. Нет, права она, старая, милая барыня: надо и по-французски, и географию, и каждый день умываться, чистить дверные ручки и выбивать коврик. Уцепиться и не даваться. Ну, какие самые большие реки? Нил, Амазонка… Еще текут где-то? А города?.. Лондон, Нью-Йорк, Париж… А теперь в Париже…
Странно… когда я сижу так, ранним утром, в балке и слышу, как гремит самоварная труба, я вспоминаю о Париже, в котором никогда не был. В этой балке, и - о Париже! Это на каком-то другом свете… И есть ли этот Париж? Не исчез ли и он из жизни?..
Вот почему я вспоминаю о Париже: моя соседка рассказывала, бывало, как она жила за границей, училась в Берлине и в Париже… Так далеко отсюда! Она… в Париже! Она бродит в вязаном платочке, унылая и больная, щупает себя за голову, жует крупку… Видала Париж, в Булонском лесу каталась, стояла перед Венерой и Нотр-Дам!.. Да почему она здесь, на тычке, у балки?! Бьется с чужими детьми, продает последние ложечки и юбки, выменивает на затхлый ячмень и соль. Боится, что отнимут у ней какой-то коврик… Каждую ночь дрожит - вот придут и отнимут коврик, и этот платок последний, и полфунта соли. Чушь какая!
Париж?! Какой-то Булонский лес, где совершают предобеденные прогулки в экипажах, - у Мопассана было… - и высится гордым стальным торчком прозрачная башня Эйфеля?!.. гремит и сейчас: в огнях?!! и люди весело и свободно ходят по улицам?!.. Париж… - а здесь отнимают соль, повертывают к стенкам, ловят кошек на западни, гноят и расстреливают в подвалах, колючей проволокой окружили дома и создали "человечьи бойни"! На каком это свете деется? Париж… - а здесь звери в железе ходят, здесь люди пожирают детей своих, и животные постигают ужас!..
На каком это свете деется? На белом свете?!!
Нет никакого Парижа-Лондона, пропал и Париж, и все. Вот работа кинематографам, лента на миллионы метров! Великие города - великих! Стоите ли вы еще? Смотрите наши ленты? Кровяных наших лент на сотни великих городов хватит, на миллионы зевак бульварных, зевак салонных - в смокингах и визитках, в пиджаках и рабочих блузах… и в соболях с чужого плеча, и в бриллиантах, вырванных из ушей! Смотри, Европа! Везут товары на кораблях, товары из стран нездешних: чаши из черепов человечьих - пирам веселье, человечьи кости - игрокам на счастье, портфели из "русской" кожи - работы северных мастеров, "русский" волос - на покойные кресла для депутатов, дароносицы и кресты - на портсигары, раки святых угодников - на звонкую монету. Скупай, Европа! Шумит пьяная ярмарка человечьей крови… чужой крови.
Цела Европа? Не видно из Виноградной балки. Как там - с …"правами человека"? В Великих Книгах - все ли страницы целы?..
О Париж!.. Отсюда, из глухой балки, нездешним грезится мне этот далекий Париж, призрачный город сказки. Нездешним, как мои сны - нездешние. Там не смеется камень: покорно положен в ленты. Голубые огни на нем, и люди его - нездешние. Победно гремят оркестры на золотых трубах, а прозрачное чудо стали засматривает на край земли, ловит все голоса земные… Слышит ли этот голос пустых полей, шорох кровавых подземелий?.. Это же вздохи тех, что и тебя когда-то спасали, прозрачная башня Эйфеля! Старуха седая занесла на свои скрижали.
Не слышит. Гремят золотые трубы…
- Хл-е-э-ба-аааа…
А где-нибудь громадные булочные открыты, за окнами, на полках, лежат свободные караваи, лежат до вечера… Да есть ли?!
- Сил моих нету, Го-споди… Ляля, да возьми от меня Воводю! Няня сейчас придет… Ну, дай ему грушку погрызть, что ли… И когда только эта мука кончится!..
Кончится! Она только еще подходит. Вон - Безрукий, слесарь из Сухой балки, вчера съел рыженькую собачку Минца… А на той неделе я видел, как его жена еще пекла из муки лепешки. У нас еще есть миндаля немного… А у ней, кажется, есть коврик и какое-то необыкновенное ожерелье… хрустальное ожерелье - из Парижа! Не знает, какая бывает мука! И как она может кончиться?! Это - солнце обманывает, блеском, - еще заглядывает в душу. Поет солнце, что еще много будет праздничных дней чудесных, что вот и виноградный, "бархатный" сезон подходит, понесут веселый виноград в корзинах, зацветут виноградники цветами, осенними огнями… Всегда будет празднично-голубое море, с серебряными путями.
Умеет смеяться солнце!
А вот скоро ветры сорвутся с Чатырдага, налягут на Палат-Гору снеговые тучи, от черного Бабугана натянет ливни - тогда…
А теперь… - яхонты вон горят на лозах, теплые, в нежном мате… золотится "чауш", розовая "шасла", "мускат" душистый… как смородина черная - "мускат" черный, александрийский… На целую неделю сладкого хлеба хватит! цветного хлеба!..
Я иду по рядам, выбираю на суп листочки, осматриваю грозди. Ночью собаки были - погрызли и разбросали. Голодные собаки? Вряд ли: собаки все ночи пируют в балке, где пала лошадь. Я слышал, как они там рычали. Конечно, это курочки и павлин - день за днем добивают мои запасы.
Пусть винограда мало, но как чудесно! Ведь это мой труд, последний. Весной я окопал каждую лозу, выломал жировые плети, вбил колья в шифер и подвязал побеги. Тогда… - как это давно было! - у этого кривого кола я сидел, смотрел на синюю чашу моря, глядевшегося в прорыве. Пылала синим огнем чаша. Великий ее создал: пей глазами!
И я ее пил… сквозь слезы.
Хлеб насущный
Я подымаюсь из балки с ворохом виноградных листьев.
Хлеб насущный!
- С добрым утром!
А, голосок знакомый! Стоит босоногая Ляля за кипарисом - восьмилетка, косит глазом. На ней - единственная ее - белая кофточка и красная юбка, с весны самой. Прозрачная она, хрупкая, беленькая, хоть и всегда на солнце. Светлые глазки ее стреляют - русские глазки, умные. К Бабугану стрельнули - и поймали:
- Глядите, автомобиль на Ялту! Вчера целых три прикатило! Это зеленых ловят…
- Все-то знаешь! А кто такие эти - зеленые?
- А которые не сдаются… в лесах по горам хоронятся… я знаю.
Крутится по лесным холмам облачко, бежит дальше. Доносит трескуче-дробно: катит автомобиль невидный.
Перескочили на виноградник:
- Глядите-ка, опять в винограднике Павка был! Перышко потерял… А у вас сегодня Тамарка миндаль сжевала!..
- Значит, миндальное молоко будет.
Смеется Ляля слабым смешком, не как раньше. А глаза не смеются - выискивают дали. И глаза светло-синие, как дали.
- У Минца… корову вчера угнали… - говорит Ляля робко.
- Слыхал. А Безрукий рыженькую собачку съел?
- Какая к вам-то все прибегала, хвостик букетиком. Поляк… что ему! Они все есть могут. Он и кошку у него заманил! Ей-богу! - спешит сообщить Ляля. - У него клетка есть, с такой гирькой… на ночь привесит конятинки - хлоп! Слесарь… Мне, говорит, теперь наплевать на голод, кошками премудрую. А что, вкусные кошки?
- Ничего будто. А ты как… ела сегодня?
- Ели… - нетвердо говорит Ляля и смотрит в балку.
- Та-ак… Значит, ели… Верно?
- Вот придет няня… - краснеет она, катает ногой кипарисовую шишку. - Давайте я понесу… Листу-то ско-олька-а!
Она ни за что не скажет, что не ели, что понесла няня продавать коврик.
- А Рыбачиха-то не сдюжила, продали корову-то, Маньку! У них очень семейство большое, ребят что опят…
Она говорит, как взрослая - всегда серьезна. Пытливая у ней голова: все знает, что делается в округе, в городке, у моря.
- Еще что скажешь?
Она смущенно стоит у порога кухни, трет одну ногу о другую, следит, как кромсаю лист.
- Индюшка-то ваша вчера у доктора на тычке была, чашку в кухне расколотила!.. - косит Ляля на меня глазом, - не поговорю ли с ней об индюшке, - но я молчу. Поинтересней надо? - А у Вербы-то какое горе!
- А что такое?
Она вспыхивает, поблескивает глазами: она довольна. Складывает на груди руки, как ее мать-няня, и начинает сокрушенно:
- А как же… этой ночью у них гуся украли!
- Да ну-у?
- Украли, как же… и голоску не подал. Да гляньте воньте… только один гусь гуляет!..
От кухни всю Вербину горку видно. Верно: один только гусь гуляет. За ним павлин ходит, землю долбит.
- Ох, некому больше, как дядя Андрей… - шепотком говорит она и глядит через балку: за пустырем павлиньим - не видная за горбом Тихая Пристань. - Уж такой-то вредный мужик! Некому, как ему. Слышим ночью - уж так-то жареным гусем пахнет, не продыхнуть. А это к нам ветерком наносит, от них ведь ветер-то по ночам, от Бабугана… Так-то шкварочками… да сальцем… ужас!
Я слышу, как во рту у Ляли полно слюны, как она делает горлом. Надо ее отвлечь:
- А что такое случилось… учительница вчера Вербененка отчитывала? Не слыхала?
- Да как же! - оживляется Ляля и опять подбирает руки. - Идет Прибытка, учительница… из городу шла. Идет Амидовым виноградником, а уж к ночи было. А она плохо видит, в пинснях… Собаки, - сперва думала… А как пила хрипит! Подошла поближе, глядит… а это вербенята - озорники хо-о-о-ро-шую грушу пилят! Садову грушу. "Бэру"… вот такие на ней груши! Ну, а теперь никакого порядка, все плетни разворочены, хоть скрозь гуляй… "Вы что тут делаете?! Разве можно пилить садовое дерево?!" - как заругалась! Они - ти-кать! Ведь не можно садовое дерево? Сколько уходу было… А стра-ху нет. Уж она их начитывала!..
- Вот что, газетка… Вот тебе маленькая лепешка… поделишься с Володей.