Печеный хлеб… Я вглядываюсь в это странное слово… давно забытое. И вдруг… я вспоминаю! Я слышу, так ослепительно слышу - слышу! - вязкий и пряный дух живых пекарен, вижу и темные, и черные караваи на телегах, на полках, на головах, в столбушках, рассыпанные на камнях… дурманный аромат ржаного теста… Я слышу дробный хруст ножей, широких, смоченных, врезающихся в хлебы… я вижу зубы, зубы, рты, жующие с довольным чмоканьем… напруженные глотки, вбирающие спазмами…
- Тогда рабочий человек имел рубль в день, и больше… Шестьдесят шесть фунтов хлеба… печеного!! Теперь…
- Ти-ше! Ради Бога…
- На хлебной Волге погибают миллионы от голода… а радио оповещает мир, как все довольны…
- Ради Бога… ти-ше!
Мы молчим. Мигают звезды.
- Триста франков! Оно же удивительной работы… Я так все ясно помню, тот день. Было очень жарко, в июне месяце… сезон в Париже. В "Опера" давали "Гугенотов". У нас было совсем немного денег. Муж ходил в Сорбонну, я ему помогала в языке. В тот день мы отдыхали, были в Лувре… На тротуарах… - они широкие в Париже, под полотняными маркизами - кафе, все столики, все столики… наряды, столько всякого народу… иностранцев… Прямо не верится, как будто сон… Кучера в цилиндрах, с длинными бичами. За столиками едят мороженое, буше-зефир, крокеточки… пьют цветное что-то… Столько свету!.. как сон… Господи, как сои… Персики в корзинах, абрикосы, клубника такая крупная, даже вот сейчас, как пахнет… Белые шляпы, в золотистых кружевах и лентах, такая была мода. И цветы, цветы… целые возки, в корзинах, в грудах, на руках… розы, сирени, лилии… Сладкий аромат их помню. Помню, странный старик ходил с тремя подсолнечниками на груди и приставал ко всем: "Вейе, месье!"
Ему совали деньги и говорили: "Мерси, месье!" Скоро сорок лет, а я все помню мою весну. Ели мороженое из земляники, и Василий Семеныч уронил в вазочку сигару… как смеялись! Хромой газетчик сказал так бойко: "Бон аппети, месье!"
И теперь тaм так?! Вижу, как дымится политая мостовая и все налитые следки подков… все блестит, блестит… Потом остановились у витрины… и вот, это… вот это самое, лежало там! Вот это самое. Теперь оно… здесь, здесь?!!
Я перебираю шарики. Холодные, стучат: чок-чок.
- Так мне понравилось… Стою - смотрю. И вот Василий Семеныч говорит: "А, купим!" Он никогда мне не отказывал, но тут такая сумма… А я, как в трансе… ну, не могу уйти! "Это принесет мне счастье!" Ну вот, должна купить. Зашли… Шикарно в магазине, все сверкает… какие жемчуга… И хозяин такой изящный, милый… Француз. Сейчас вот вижу: черноглазый, в лиловом галстуке с жемчужиной, волосы курчавятся, чуть с проседью… Типа такого… бон-виван! Они какими-то… сладкими духами душатся, эти бон-виваны… нежным апельсином пахнет. "Кэ вуле ву, мадам?"
Я говорила как парижанка, и мы чудесно поболтали. Такая эспаньолка у него - а-ля Наполеон Третий, или кто там еще… забыла. Прикинул к шее, подкинул бархат - дивно! Повел нас в комнату зеркальную, пустил рожок… Как миллионы бриллиантов, очаровательно-волшебный блеск! И все мне: "О, ля-ля, мадам! И всегда деньги, как в банк положите!" Представьте, это был шедевр! последняя работа какого-то старого итальянца… Вот эти, как это называется… да, грани! который гранил сэ фасет… недавно умер! "Такой работы уже не будет, мадам! Люди стали нетерпеливы и не умеют ценить. Это был гранд артист!" И мы купили. Потом смотрели "Гугеноты", я проходила по фойе, и все так на меня глядели… должно быть, принимали за богачку! С ним я не расставалась скоро сорок лет. И вот вчера грек предложил мне за него… Ну, как вы думаете, сколько? Три! три фунта хлеба!
- За человека не дали бы и крошки.
- Вы взгляните, зажгите спичку…
Спичку… Давно нет спичек. Я высекаю по кремешку на трут, дымится, но получить огонь - мученье.
- В нем восемьдесят семь камней, и в каждом больше сорока фасеток! Сколько граней! И вот - три фунта!
Чудачка… Граней! А сколько граней в человеческой душе! Какие ожерелья растерты в прах… и мастера побиты…
- Я просила грека: ну, хоть десять фунтов! Говорит - ешь камушки! Говорю: есть у вас совесть?! "А что такое совесть? - говорит. - У нас простой коммерческий расчет! это гораздо больше, чем ваша совесть! Нужно везти на Ялту, оттуда пойдет в Америку и в Европу, к настоящим людям, где все на настоящих ногах. А вы знаете, - говорит, - что такое теперь поехать в Ялту?! Это же - на тот свет поехать! Вы думаете - ваши господа большевики такие ангелы? Прежде я через два часа в Ялте, а теперь я через два часа… в балке, если не добыл пропуска! А если я добуду пропуск, я очень чего-то потерял… но об этом надо помолчать! Четыре раза я поехал - три меня ограбил! Вы думаете - некоторые люди не любят бриллиантов и золота?! И все-таки я не отказываюсь купить эти камушки и даю вам за них три дня… три дня жизни! Вот чего стоит моя совесть!"
В море играют звезды. Я смотрю. Направо, за Кастелью - Ялта, сменившая янтарное, виноградное свое имя на… какое! Ялта… солнечная морянка, издевкой пьяного палача - Красноармейск отныне! Загаженную казарму, портянку бродяжного солдата, похабство одураченного раба - швырнули в белые лилии, мазнули чудесный лик! Красноармейск. Злобой неутолимой, гнойным плевком в глаза - тянет от этого слова готтентота.
Новые творцы жизни, откуда вы?! С легкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвете самую память Руси, стираете имена-лики… Самое имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили Тебя - какими чарами? споили каким вином?!
Народы гордые! Попустите вы стереть имя отчизны вашей?! Крепись, старая Англия, и ты, роскошная Франция, в мече и шлеме! Крепким щитом прикройся! Не закачайся, Лютеция, корабль пышный! не затони в зашумевшем море человечьего непотребства! Случиться может… И ты, Лондон гордый, крестом и огнем храни Вестминстерское свое аббатство! Придет день туманный - и не узнаешь себя… Много без роду и без креста - жаждут, жаждут… Много рабов готовых. Груды золота по подвалам, и много пустых карманов.
Я смотрю в сторону бывшей Ялты. Ее не видно. Но знаю я: течет и течет туда награбленное добро, поснятое с живых и мертвых. Течет - к морю. В море стекают реки. Течет через сотни рук, подымается на фелуги, на пароходы - плывет в Европу, на Амстердам, на Лондон… за океаны, на Сан-Франциско… Берегись, старая Европа, скупщица! не растеряй чудесное ожерелье славы! Кто знает?!
И вы, матери и отцы родину защищавших… да не увидят ваши глаза палачей ясноглазых, одевшихся в платье детей ваших, и дочерей, насилуемых убийцами, отдающихся ласкам за краденые наряды!..
А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и ворами и, пожирая остатки прошлого, назоветесь вождями мертвых.
А она все сидит и томит-стонет:
- Ну, как же быть-то… с детьми-то как?.. Михайла Васильич принес горошку, последнее. Сам ест желуди и горький миндаль, мелет на кофейной мельничке виноградные косточки и печет из них какие-то пирожки… опыт над собой производит и пишет работу. Вы понимаете, он уже… не в себе. Ну, как же? Конечно, я отдам ожерелье… пусть хоть три фунта…
Я не могу сидеть, слушать… Я ухожу и брожу по саду, путаюсь по кустам, натыкаюсь на кипарисы, ищу дышать… Душно от кипарисов, от треска цикад, от неба… Ночь черная, ободок молодой луны давно свалился. Подходит урочный час - ходить начинают, с лицами в тряпках - в саже, поворачивать к стенке, грабить. Защитить некому. Могут прийти с минуты на минуту. Загремят в ворота и крикнут слово, отпирающее все двери:
- Отворяй, с ордером из Отдела!..
А соседи ткнутся головами в подушку и будут слушать…
В глубокой балке
В море начинает белеть - в море рассвет виднее, - но горы еще ночные, в долинах - мгла. Намекают по ним беловатые пятна дач. Время идти в Глубокую балку, по холодку, - рубить.
Топор и ремень со мной. Я поднимаюсь на гребень горки. Все - на пороге нового дня и - спит. Невесело просыпаться.
Серые виноградники по холмам, мутная галька пляжа… красный огонь на вымпеле!.. Не ушел еще "истребитель". Семеро могут встретить еще одно утро жизни. Я напрягаю глаза - в серую муть рассвета. Видно на посветлевшем море, как суетятся на пристани темные пятнышки. Их ведут, - запоздали? Делают это обычно глухою ночью. Или хотят показать, как встает над родными горами солнце, в последний раз?..
Я неотрывно смотрю. Погасает огонь на вымпеле, начинает дымить труба. Почему петухов не слышно? Не погромыхивает с шоссе раннею таратайкой? Или пропали звуки?!.. Дробная сверль свистка - единственный знак рассвета?..
Нет… Я слышу унылый крик - неумирающий голос с минарета. Стоит над городком белая, тонкая свеча - и только одна она еще посылает измученный привет утру. Только она одна кричит воплем, что над горами, над городком, над морем, над всем, что на них и в них, пребывает Великий Бог, и будет пребывать вечно, и все сущее - Его Воля. Вознесите великому молитву за день грядущий!
Пенится за кормой, и, бросая дугою след, "истребитель" уходит в море. Пошел - на Ялту.
Их было семеро, с поручиком-командиром. Татары больше. Долгие месяцы держались они в лесах и камнях, на перевале, в снегах и ливнях. Грозили и не сдавались. По Крыму их были сотни - не захотевших неведомой им Европы. Ловят перепелов на дудочку, селезней на утиный "кряк". Их поймали заманкой: объявили - прощение. Они спустились с оружием - своей честью - почерневшие и худые, с тревожно-сверкающими глазами застигнутой горной птицы. Они ходили по городку тревожно, плечо к плечу, приглядываясь к углам, прислушиваясь к ночным моторам. Они стереглись ночами, не выпускали из рук винтовки. Они поглядывали к горам, где камни были для них - родное: из камня выросли их аулы. Пока - им не разрешали туда вернуться. Их возили на фаэтонах: смотрите - друзья, союзники! покорились! Их кормили бараниной и поили вином - братались. И тенью следовали за ними ясноглазые люди в коже. Их выпытывали приятельски о лихой жизни на перевале, об оставшихся там глупцах, о тропках… Потом - отобрали оружие: теперь мир, и они завтра поедут в свои деревни. Потом их забрали, ночью. Потом… сегодня уедут дальше. Уехали. С ними могут покончить в море - швырнуть с камнями…
Я долго стою на горке, смотрю на кипящий хвост.
Может быть, тут же, на берегу, их жены, матери… или из деревень горных видят черную лодочку на море и не чуют. Радуются прощенью, ждут: власти нельзя не верить. Слезы выплаканы давно. Теперь - ослепнут. Так ослепла старая татарка, над которою сжалились осенью, отдали задыхающееся тело ее офицера-сына, забитого шомполами. Она вымолила его, выбила головой у камня, в ногах у палачей была.
- Теперь можешь везти! - сказали.
И она, счастливая, на горной глухой дороге целовала его в погасающие глаза, приняла его вздох на родных коленях. Глухие буковые леса слушали ее тихий плач - да камни. Да старик возница, сосед-татарик, тер кулаком глаза.
- Не плачь, горькая женщина, - сказал он. - Лучше своя земля.
Этих не выдадут.
Я отрываю себя от моря, иду - высчитываю шаги, чтобы запутать мысли. Вот и Глубокая балка - конец мыслям. Теперь - бить крепче по пням дубовым, тысячелетним, в земле увязнувшим…
Здесь стены - чашей, по ним - корявые кусты граба, над головою - небо. Рубить, не думать. А толканутся думы - рвать их по зарослям, разметать, рассыпать. Смотреть на странные кусты граба, игру природы. Не кусты, а чудесные превращения, таинственные намеки…
Вот - канделябр стоит, пятисвечник, зеленой бронзы, - кто его сбросил в балку? А вот, если прищуришь глаз, - забытая кем-то арфа, затиснутая в кусты, - заросшее прошлое… рядом - старик горбатый, протягивающий руку. Кольцами подымается змея, живая совсем, когда набегает ветер. Знаки упадка и пустоты и лжи? А где-то вознесшийся черный крест, заросший… Вон он, не затеряется: прицепилась к нему портянка, и насунутое горлышко бутылки посвистывает-гудит в ветер. Это матросы из Севастополя стреляли здесь в цель - в бутылку. А вот знаменательный знак вопроса: ветром загнуло-выгнуло тонкую поросль граба. Недоуменный вопрос - о чем? Я все повырублю в балке, но крест оставлю, горлышко сниму только. Нет, оставлю и горлышко: в осенний ветер будет гудеть-выть Крест - само естество живое - в опустевшей Глубокой балке. Будет стонать, вопить. А вопросительный знак…
Я ударом срублю знак: он всегда заставляет что-то решать и думать. Довольно решать и думать! Никаких вопросов! Конец и арфе, и канделябру, и старику… Змею я кромсаю на кусочки. Никаких намеков! Пусть пустота - и только.
Я вырубаю дубовые "кутюки" - с визгом летят осколки. Глаз бы хоть выбили… оба глаза… Тьма все накроет. Смотрят на меня ящерки, желтобрюх толстой веревкой медленно уползает с тропки - тихие жильцы балки. С ними люблю молчать. Кузнечики прыгают на меня, ерзают в моих дырьях - по знакомству. И я замираю от изумления, когда примечу в кусту изможденного "богомола": в порыжевшей ряске, стоит он на умной своей молитве, воздевая иссохшие руки-лапки. Не на Крест ли он молится, монах усохший? Или не видит, что на Кресте - бутылка?!
Если бы только это: кусты и камни, в камнях и в норах живущее! Но есть и еще, другое…
Я непременно увижу позеленевшую солдатскую гильзу, измятую манерку или лоскут защитного цвета, - и все, залившее кровью жизнь, ударяет меня наотмашь. Колышется и плывет балка, текут по ней стеклянные паутины…
Живут вещи в Глубокой балке, живут - кричат.
Здесь когда-то - тому три года! - стояли станом оголтелые матросские орды, грянувшие брать власть. Били отсюда пушкой по деревням татарским, покоряли покорный Крым. Пили завоеванное вино, разбивали о камни и вспарывали штыками жестянки с консервами. Еще можно прочесть на ржавчине - сладкий и горький перец, фаршированные кабачки и баклажаны, компот из персиков и черешни - "Шишман"… Тот самый Шишман, которого расстреляли по дороге. Валялся в пыли, на солнце фабрикант консервов в сюртуке и манишке, с вырванными карманами, с разинутым ртом, из которого они выбили золотые зубы. Теперь не найти консервов, но много по балкам и по канавам ржавых жестянок, свистящих дырьями на ветру. Одуревшие от вина, мутноглазые, скуластые толстошеи били о камни бутылки от портвейна, муската и аликанта - много стекла кругом! - жарили на кострах баранов, вырвав кишки руками, выскоблив нутро камнем, как когда-то их предки. Плясали с гиком округ огней, обвешанные пулеметными лентами и гранатками, спали с девками по кустам…
Славные европейцы, восторженные ценители "дерзаний"!
Охраняемые Законом, за богатыми письменными столами, с которых никто не сбросит портреты дорогих лиц, на которых солидно покоятся начатые работы, с приятным волнением читаете вы о "величайшем из опытов" - мировой перекройке жизни. Повторяете подмывающие слова, заставляющие горделиво биться уставшее от покоя сердце, эти громкие побрякушки - титанические порывы духа, гигантское обновление жизни, стихийные взрывы народных сил, величавые устремления осознавшего свою мощь гиганта-пролетариата… - кучу гремучих слов, проданных за пятак беспардонно-беспутными строкописцами.
Тоскующие по взлетам, вы рукоплещете и готовы послать привет. Вы даете почетные интервью, восхищаясь и одобряя, извиняя великодушно частности, обязательно повторяя, что не ошибается только тот, кто… Ну, понятно. Ваши громкие имена, меченные счастливым роком, говорят всему миру, что все в порядке вещей. Благосклонные речи ваши наполняют сердца дерзателей, выдают им похвальный лист.
Невысока колокольня ваша: с нее не видно.
Покиньте свои почтенные кабинеты с успокоительным светом приятных ламп, с тысячами томов, закрывавших золотом переплетов оголенную сущность жизни. Ступайте и досмотрите сами. Увидите не бумагу, засыпанную словами: увидите затекшие кровью живые души, брошенные как сор. Увидите все, если только хотите видеть! Увидите и самих дерзателей, развязно не забывающих, что императорские - дворцы, "роллс-ройсы" и поезда, тонкие вина прошлого, покоящие кресла, поглощающие ковры, белье тончайшего полотна с несорванными коронами, посуда с гербами чужих столов, - добытое дерзаньем, - куда приятней пустых панелей бродяжной жизни; что прекрасные вещи важнее прекрасных слов, а славу можно сорвать и дерзостью; что соблазнительными речами можно замазать глаза рабам, наглухо забить уши, а для охраны - можно нанять штыки.
Пойдите сами!
Но не с именем громким, на мир бряцающим. Громкому имени подадут покойный вагон-салон, сладко баюкающий качаньем, пущенный на последнюю корку, вырванную у нищего. Громкое имя пропишут в зеркальной рамке столичного Гранд'Отель, заботливо сбереженного про себя. Громкое имя оттиснут жирно в "известиях" собственного завода. Будут поить вином высочайшей марки, будут кормить телятами в молоке, стерлядями и дичью лесов сибирских, мастерски изготовленными лейб-поваром а-ля рюсс, - такими деликатесами, которые уже и во сне не снятся миллионам людей без имени. И покажут гордому имени волшебную панораму… в рамке!
Нет! Вы дерзните пойти без имени, пойти в недра… И не глядите через куклак. Увидите! Но осторожны будьте: можете упасть в яму.
Хорошо наблюдать грандиозный пожар с горы, бурю на океане - с берега. Величавое зрелище!
Пусто, глухо в Глубокой балке, но и здесь не уйти от них. А если подняться выше - увидишь белые петли шоссе на Ялту. Стоят на бугре две палочки, два столба телеграфных. Проволоки на них какой уже год звенят все одно и то же - посылают приказы смерти. Здесь расстреляли на полном солнце только что накануне вернувшегося с германского фронта больного юнкера-мальчугана, не знавшего ни о чем, утомившегося с дороги. Сволокли сонного, привели на бугор, к столбам, поставили, как бутылку, и расстреляли на приз - за краги. А потом опять пили, жрали баранину и спали по кустам с девками. Пьяными глотками выли "тырционал"…
За кустами граба и дубняка виднеется деревянный шпиль и красная крыша разбитой фермы. Недавно шумела молодостью и силой. Помню благодатных коров, бурых и беломордых - Красулек, Полек, томно щурившихся на солнце, с ленцой жующих" когда бойкие бабьи руки позванивали играючи по ведрам. Помню мудрую хлопотню, сверкающие бидоны, громыхающие к закату, когда черная таратайка спускалась с ними, звонко плескавшими. И славных ребяток помню - пузатого мальчугана-трехлетка, обожженного солнцем до черноты, с кусищем пышного ситного в кулачке - убегающего от кур с ревом, и круглоликую голоножку, играющую с телятами. Я и сейчас еще слышу вязкий и острый дух коровьего пота и навоза. Что за благодатная сыть! какое море молочное!.. благодатное какое солнце!..
Иссякло море. Согнали коров во всенародное стойло, и усохло море молочное…