– Не верим потому, что никто из нас не чувствует себя бойцом великой армии, каждый воюет в одиночку. Вот ты, Ольга, завуч школы, много мне можешь помочь?… Тем более что ты по образованию историк, тогда как я преподаю математику. А много ли помогает мне гороно с его методическим кабинетом? И от областных организаций и от нашего министерства нагоняев – да, жду, требований, приказов – да, но только не помощи! Я боец великой просветительной армии, нас миллионы, но я, как и каждый из этих миллионов, один в поле воин. Один!… Школа – масштабное явление, но я-то этого никогда не чувствую.
– И кинолентой рассчитываешь объединить нас, одиночек? – спросил с усмешкой Решников.
– Хотя бы! Если кинолента несет в себе знания и опыт лучших учителей.
– Если лучших!… На практике-то мы часто сталкиваемся с иным. Разве не выпускаются сейчас плохие учебники, почему же не быть плохим учебным кинолентам? У этой песенки два конца.
– Первый паровоз, первый многоверетенный прядильный станок тоже попервоначалу были крайне несовершенными, но вытеснили же они в конце концов ломового извозчика и пряху-надомницу, – спокойно возразил Иннокентий Сергеевич.
– Эге! Ты, вижу, мечтаешь совершить в педагогике промышленную революцию!
– Разумеется. А зачем нужна тогда паровая машина, если она не совершит переворота?
Наступило неловкое молчание.
Иннокентий Сергеевич сидел, расправив плечи, высоко подняв асимметричное лицо, – над измятой, стянутой рубцами скулой жил, настороженно поблескивал светлый глаз.
Ольга Олеговна исподтишка приглядывалась из своего угла: двадцать лет, считай, вместе, а не подозревала, что он, Иннокентий, недоволен школой. Один из самых благополучных учителей. Благополучные тяготятся своим благополучием. Юлия Студёнцева тоже была самой благополуч-ной ученицей в школе.
– Хе-хе, – неожиданно колыхнулся на своем стуле директор Иван Игнатьевич, – чем мы тут занимаемся? В облаках витаем. Мосты воздушные возводим. Хе-хе! Всемирные проблемы, революционные преобразования… А не пора ли нам спуститься на грешную землю, друзья?…
16
Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки – руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.
Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:
– Н-ну, как-кой, ты… опасный!
И Генка вскипел:
– Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь – снесу! Я вам не Сократ Онучин!
– Старик!… За что?…
Генка досадливо повел на Сократа плечом:
– Тебя всего грязью обложили – отряхнешься да песенку проблеешь.
– Он взбесился, фратеры!
Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.
– Что я ему плохого сделал, фратеры?
Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.
Напружиненно поднялась Натка – вскинутая голова, покатые плечи.
– С меня хватит. Я пошла.
И Генка рванулся к ней:
– Нет, стой! Не уйдешь!
Она надменно повела подбородком в его сторону:
– Силой удержишь?
– И силой!
– Ну попробуй.
– Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?
Натка ужаленно развернулась:
– Не смей!
– Ха-ха! Я же трус, не посмею – побоюсь.
– Генка, не надо.
– Ха-ха! Мне хочется – и что ты тут сделаешь?!
– Генка, я прошу…
– Ага, просишь, а раньше?… Раньше-то пинала – трус, размазня!
– Прошу, слышишь?
– А ты на колени встань – может пожалею.
– Совсем свихнулся!
– Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня. Ты! Хуже всех! Злей всех! Бсех обидней!
– Очнись, сумасшедший!
– Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил – дружил, любил, уважал. Теперь очнулся!… Слушайте… Ничего особенного – картина с натуры, моментальный снимочек…
– Не-го-дяй!
– Негодяй. Да. Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус – верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоня-ешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всём, на всём свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.
– Гена-а…– дрогнувшим голосом. Натка вдруг вся обмякла, словно из нее вынули пружину. – Пошли отсюда. Слышишь, вместе… Хватит, Гена.
– Ага, будь послушненьким, чтоб потом снова всем: трус, жалок, хоть в какой узелок свяжу… Нет, Натка, теперь не обманешь, ты с головой себя выдала. Красивая, а душа-то змеиная! Как раньше любил, так теперь ненавижу! И лицо твое и тело твое, которое ты мне…
– За-мол-чи!!!
– Злись! Злись! Кричи. Мне даже поиграть с тобой хочется… в кошки-мышки. Ну, не буду играть, лучше сразу… Слушайте: это недавно было, после экзаменов по математике…
– Прошу же! Прошу!
– …Пошел я на реку, и, конечно, я, негодяй, шел по бережку и думал… о ней. Я же всегда о ней думал, каждую минуту, как проснусь, так и думаю, думаю, раскисаю… Значит, иду и думаю. И вдруг…
– Последний раз, Генка! Пожалеешь!
– Смотрите, снова напугать хочет. Как страшно!… И вдруг вижу в воде у самого бережка – она…
– Рассказывай! Рассказывай! Весели! Давай! – закричала Натка, и ее крик отозвался где-то в глубине ночи смятенно-суматошным "вай! вай! вай!".
– Купается… Из воды только плечи и голова. Меня-то она раньше заметила – смеется…
– Давай! Давай! Не стесняйся! Вай! вай! айся! – отозвалась ночь.
– Я же не ждал, я только думал о ней. А потом – я трус… Встал я столбом и рот раскрыл как дурак – ни туда ни сюда, "здравствуй" сказать не могу…
– О-о-о! – застонала Натка.
– А она знай себе смеется: уходи, говорит, я голая…
Натка всхлипнула и схватилась руками за горло – изломанные брови, растянутый гримасой рот, преобразившаяся разом, судорожно-некрасивая.
– Голая… Это она-то, на которую издалека взглянуть страшно. Уходи!… Кто другой – не трус, не жалкий слюнтяй – может, ближе бы подошел, тары-бары, стал бы заигрывать. А я не мог. И как тут не послушаться – уходи. На улице издалека вижу – вся улица сразу меняется. И я… я задом, задом да за кусты. Там, за кустами, встал, дух перевел и честно отвернулся, чтоб нечаянно как-нибудь, чтоб, значит, взглядом нехорошим… Но уши-то не заткнешь, слышу – вода заплеска-лась, трава зашуршала, значит, вышла из воды… И рядом же, пять шагов до кустика. Она! И холодно мне и жарко…
Натка медленно опустила от горла руку, низко-низко склонила голову – плечи обвалились, спина сгорбилась.
– Шевелилась она, шевелилась за кустом, и вот… вот слышу: "Оглянись!" Да-а…
Натка горбилась и каменела, лица не видно, только гладко расчесанные на пробор волосы.
– Да-а… Я оглянулся. Я думал, что она уже оделась… А она… Она как есть… Я и в одежде-то на нее… А, черт! Об одном талдычу – ясно же!… Она вся передо мной, даже волосы назад откинула. И небо синее-синее, и вода в реке черная-черная, и кусты, и трава, и солнце… Она, мокрая, белая, – ослепнуть! Плечи разведены, и все распахнуто – любуйся! И зубов полон рот, смеется, спрашивает: "Хорошая?"
– Мразь! – дыханием сквозь зубы.
– Сейчас, может быть. Сейчас! Но не был мразью! Нет! Глядел. Конечно, глядел! И захотел бы, да не смог глаз оторвать. И шевельнуться не мог. И оглох. И ослеп совсем… Солнце тебя всю, до самых тайных складочек… Горишь вся сильней солнца, босые ноги на траве, руки вниз броше-ны, платье скомканное рядом, и улыбаешься… зубы… "Хватит. Уходи". То есть хорошего понем-ножку… И я послушался. А мог ли?… Тебя!… Тебя не послушаться, когда ты такая. Мог ли!… А теперь-то понимаю – ты хотела, чтоб не послушался. Хотела, теперь-то знаю.
– Мразь! Недоумок!
– Опять ошибочка. Тогда – да, недоумок, тогда, не сейчас. Сейчас поумнел, все понял, когда ты меня трусом да еще жалким назвала. Мог ли я думать, что ты не богиня, нет… Ты просто самка, которая ждет, чтоб на неё кинулись…
Натка натужно распрямилась – лицо каменное, брови в изломе.
Вместо нее откликнулась Юля Студёнцева:
– Господи! Как-кой ты безобразный, Генка! – В голосе брезгливый ужас.
– По-самочьи обиделась, свела сейчас счеты: трус, мол, а почему – не скажу… Это не безобразно? Ну так мне-то зачем в долгу оставаться? Да и в самом деле теперь себя кретином считаю: такой случай, дурак, упустил!… До сих пор в. глазах стоишь… Груди у тебя в стороны торчат, а какие бедра!
И Натка вырвалась из окаменелости, большая, гибкая, метнулась на Генку, вцепилась ногтями, крашенными к выпускному празднику, в лицо.
– Подлец! Подлец! Подлец!!!
Голова Генки моталась из стороны в сторону. Наконец он перехватил руки, секунду сжимал их, дико таращась в Натканы брови, на его щеках и переносье проступали темные полосы – следы ногтей.
– Тьфу!
Натка плюнула в его исцарапанное лицо. Генка с силой толкнул ее на скамью. Испуганно взвизгнула подмятая Вера Жерих.
Задев плечом не успевшего откачнуться Игоря, Генка кинулся к обрыву.
С откоса из темноты долго был слышен бестолковый шум суматошных шагов.
Плотная, плоская ночь – как стена, как конец всего мира. Ночь пахла речной илистой сыростью.
17
Повернувшись в сторону бесстрастно-сумрачного учителя математики пухлой грудью, красным лицом, возбужденный, весело недоумевающий, Иван Игнатьевич всплескивал большими руками, сыпал захлебывающейся скороговорочкой.
– Иннокентий Сергеевич! Как же вы – вы! – на маниловщину сорвались? Лапушка Манилов мосты до Петербурга мысленно строил, вы же мечтаете – хорошо бы деткам нашим увлекательные учебные картинки показывать, знания по самому высокому стандарту без труда выдавать. Если б это говорили не вы, а кто-нибудь из молодых педагогов, хотя бы наш новый географ Евгений Викторович, вчерашний студент, я бы нисколько не удивился. Но вы-то человек трезвый, разумный, многими годами на деле проверенный, и нате вам – в миражи ударились!
– В миражи? – Иннокентий Сергеевич оборвал веселую директорскую скороговорку. – А рассчитывать, что можно поправить нашу педагогику кустарным способом, мотыжа в одиночку свой садик, не вера в миражи?
– Мой садик – сугубая реальность, – сухо бросил со стороны Решников, – а твои упования, согласись, из области фантазии.
– Не такая уж фантастика – показ учебных фильмов. Мы и сейчас уже их время от времени показываем, – напомнил Иннокентий Сергеевич.
– Но пока революцию они нам не делают. Не-ет! – снова обрушился Иван Игнатьевич. – Революция-то случится – если случится еще! – когда специальные киностудии по всей стране станут выпускать не единицами, а тысячами такие фильмы. От нас сие не зависит, значит, нам ждать прикажете – кто-то когда-то сверху революцию сотворит. А до тех пор нам сложа ручки сидеть, Иннокентий Сергеевич, дорогой? Дети-то не смогут ждать этой высокой революции, они к нам стучаться будут – принимайте, учите, воспитывайте, мы растем, развития требуем.
– Ну что ж, будем по старинке-матушке – каждый в своем закутке, в одиночку…
– Да нет, нет! Не получается у нас в одиночку! Да оглянитесь, как живем – трясем друг друга, на ковер бросаем. Вон сейчас Ольга Олеговна Зою Владимировну бросила на лопатки, Павел Павлович – Ольгу Олеговну, вы, Иннокентий Сергеевич, – Павла Павловича, я вот вас пробую положить. И это называется жить в одиночку? Где уж…
– Бросаем на ковер, а результат? – резко спросила Ольга Олеговна из своего угла.
– А разве мы в таких битвах не добивались результатов? Вспомните, какой была наша школа лет семь тому назад. Нас тогда душили – даешь высокий показатель, и баста?! Отметки приходи-лось завышать, полных балбесов боялись на второй год оставить, до отчаянья доходили – думалось, рассадником невежества школа станет. И сходились вот так, и на ковер друг друга швыряли, и сплачивались, и разваливались, снова сплачивались, пока не победили. Теперь не показатели, а какие-никакие, но твердые знания даем. Результат это? Да! Но и этого, оказывается, мало – надели ученика, кроме знаний, еще высокими личными качествами! Вот сейчас у нас первая битва прошла, маленькая, так сказать, примерочная и пока безрезультатная. Сколько их будет, этих битв? Не знаю. Скоро ли поймаем за кончик хвоста желаемый результат? Тоже не знаю. Но убежден в одном: рано ли, поздно – чего-то добьемся. Тянем-потянем – и вытянем репку. Сами! Не ожидая, что кто-то нам руку протянет.
– Завидный у вас характер, Иван Игнатьевич, – произнесла Ольга Олеговна, подымаясь с места.
– Тренированный, Ольга Олеговна, тренированный. Вам-то известно, что меня чаще других на ковер бросают. Привычка выработалась духом не падать… Есть предложение: кончить на сегодня нашу вольную борьбу, разойтись по домам. Время-то позднее.
18
На скамье под освещенными липами металась Натка, каталась лбом по деревянной спинке:
– Он!… Он!… Я же его любя, а он!… Сам-кой! О-о-о!…
Вера Жерих топталась над ней:
– Наточка, он же не только тебя, он всех… И меня тоже… А я, видишь, ничего…
– Перед всеми!… Зачем?! Зачем?! И все вывернул!… Не было, не было у меня тогда в мыслях дурного! Он – сам-ка!… Подлец!
Игорь нервно ворошил свою взлохмаченную шевелюру, ходил, как маятник, от одного конца скамьи до другого, слепо натыкаясь на Сократа, прижимающего к животу гитару, на Юлечку Студёнцеву, вобравшую голову в кисейные плечики.
– Лучше бы убил меня, чем так!… Лучше! Честней!
– Наточка, он же всех…
Сократ, не спускавший глаз с Натки, задумчиво спросил:
– А меня-то он за что? А?…
Никто ему не ответил, каталась лбом по твердой спинке скамьи Натка.
– Как-кой он! – Юлечка вся передернулась – от белых бантов в косичках до щиколоток.
– Лучше бы убил!
Игорь внезапно остановился, развернулся всем телом, уставил твердый нос на бьющуюся в истерике Натку.
– Он и есть убийца, – заговорил Игорь. – Только бескровный. Такие вот высмотрят в человеке самое дорогое, без чего жить нельзя, и…
– Как-кой он безобразный!
– Нен-на-в-ви-жу! Нен-на-в-ви-жу! – металась Натка.
– Разве не все равно, каким путем убить жизнь – ножом, ядом или подлым словом. Без жалости подлец! И ловко, ловко!…
– Меня-то он за что? Я, фратеры, даже спас его. Яшка Топор подстраивал, я шепнул Генке…– Сократ, как младенца, укачивал гитару.
– У всех нашел самое незащищенное, самое дорогое – и без жалости, без жалости!… Всех, и даже Натку…
Натка перестала метаться, припав лбом к спинке скамьи, замерла, согнувшись.
Юлечка снова передернулась:
– Как-кой он, однако… Бесстыдный!
– Фратеры, а ведь Яшка Топор снова его стережет, – объявил негромко Сократ.
– Два сапога – пара, – процедил сквозь зубы Игорь.
Натка оторвалась лбом от спинки скамьи, упираясь рукой, с усилием распрямилась – выбившиеся волосы падают на глаза, нос распух, губы вялые, бесформенные.
– Я сегодня такое узнал, фратеры… Не хотел говорить Генке сразу, думал – праздник испорчу. Хотел шепнуть, когда домой пойдем.
Игорь с досадой передернул плечами:
– Какое нам до них дело!
– Мне – дело! – произнесла Натка.
У нее твердело лицо, губы сжались, под упавшими волосами скрытно тлели глаза.
– Мне – дело! – повторила она громче, с гневным звоном в голосе.
– А-а, ну их! Пусть перегрызутся. – Игорь неприязненно отвернулся в сторону обрыва.
– И тебе есть дело! – Спрятанные за упавшими волосами Наткины глаза враждебно ощупывали Игоря.
Игорь не ответил, упрямо смотрел в сторону.
– Убийца же – сам сказал. Убийцу наказывают. А ты можешь?…
– При случае припомню.
– Не ври! Кишка у тебя тонка. А вот Яшка Топор может…
– Не хочешь ли, чтоб я помогал Яшке?
– Яшка сам справится, лишь бы не помешали.
– Ну и пусть справляется. Плевать. Для меня теперь Генка чужой.
Под спутанными волосами – враждебные глаза. Обернувшись на Натку, Игорь невольно поежился. Натка спросила:
– Вдруг кто из нас захочет помешать Яшке, как ты тогда?
– Никак. Мне-то что.
– Врешь! Врешь!… Нен-на-виж-жу! И ты нен-нави-дишь!
– Да чего ты от меня хочешь?
– Хочу, чтобы Яшке не помешали! По старой дружбе, из жалости или просто так, из благородства сопливого. Хочу, чтоб все слово друг другу дали. Сейчас! Не сходя с места! От тебя первого хочу это слово услышать!
– Лично я ни Яшке, ни Генке помогать не собираюсь.
– Даешь слово?
– Пожалуйста, если так тебе нужно.
– Даешь или нет?
– Да слышала же: у нас с Генкой все кончено, с какой стати мне к нему бежать.
Натка минуту вглядывалась в Игоря недружелюбно мерцающими из-под упавших волос глазами, медленно повернулась к Сократу:
– А ты?… Ты хотел шепнуть?… Снова не захочешь?
– Я как все, фратеры. Генка и меня… ни за что ни про что.
Натка подалась к Вере:
– А ты?
– Что, Наточка?
– Что? Что? Не понесешь завтра на хвосте?
– Но Яшка, Наточка… Он же зверь.
– И верно, фратеры, Яшка на этот раз шутить не будет… Он страшненькое готовит.
И Натка вскипела:
– Уже сейчас раскисли! А завтра и совсем… Разжалобимся, перепугаемся, вспомним, что Яшка злой, Яшка страшненький, и – простим, простим, спасать наперегонки кинемся! Нен-на-виж-жу! Всех буду ненавидеть!
– Мое дело предупредить, фратеры. А там решайте. Как все, так и я. Мне-то зачем стараться перед Генкой.
– Ну, Верка?
– Наточка, если уж все…
– И все-таки жаль?
– Противен он мне.
– Даешь слово, что ни завтра, ни послезавтра – никогда не проговоришься?
– Да… даю.
Натка развернулась к Юлечке:
– Ты?
Юлечка, подняв кисейные плечики, стояла с прижатыми к груди кулачками, бледная, с заострившимся носом, с губами, сведенными в ниточку.
– Что тянешь? Отвечай!
– А если Яшка покалечит… или убьет?
– Если б Яшка звал Генку в карты играть, то и разговора бы не было.
– Даже если убьет?…
Натка медленно-медленно поднялась со скамьи, раскосмаченная, с упрятанными глазами, распухшим носом, искривленным ртом, шагнула на Юлечку:
– Жалеть прикажешь? Мне – его? Весь город завтра узнает, пальцами показывать станут: сук-ка!… Мне жить нельзя, а ему можно? Да я бы его своими руками!… Нен-на-виж-жу! Не смей!… Не смей дорогу перебегать! Только шепни… Мне терять нечего!
Натка кричала, напирала грудью на побледневшую до голубизны, сжимавшую на груди маленькие кулачки Юлечку.
Игорь не выдержал, сердито крикнул:
– Хватит! О чем мы – Яшка, Генка… Да в первый раз такой треп слышим? Кто-то сболтнул, Сократ услышал, а мы заплясали. Ничего не случится, вот увидите – звон один.