Повести - Тендряков Владимир Федорович 11 стр.


– Не верим потому, что никто из нас не чувствует себя бойцом великой армии, каждый воюет в одиночку. Вот ты, Ольга, завуч школы, много мне можешь помочь?… Тем более что ты по образованию историк, тогда как я преподаю математику. А много ли помогает мне гороно с его методическим кабинетом? И от областных организаций и от нашего министерства нагоняев – да, жду, требований, приказов – да, но только не помощи! Я боец великой просветительной армии, нас миллионы, но я, как и каждый из этих миллионов, один в поле воин. Один!… Школа – масштабное явление, но я-то этого никогда не чувствую.

– И кинолентой рассчитываешь объединить нас, одиночек? – спросил с усмешкой Решников.

– Хотя бы! Если кинолента несет в себе знания и опыт лучших учителей.

– Если лучших!… На практике-то мы часто сталкиваемся с иным. Разве не выпускаются сейчас плохие учебники, почему же не быть плохим учебным кинолентам? У этой песенки два конца.

– Первый паровоз, первый многоверетенный прядильный станок тоже попервоначалу были крайне несовершенными, но вытеснили же они в конце концов ломового извозчика и пряху-надомницу, – спокойно возразил Иннокентий Сергеевич.

– Эге! Ты, вижу, мечтаешь совершить в педагогике промышленную революцию!

– Разумеется. А зачем нужна тогда паровая машина, если она не совершит переворота?

Наступило неловкое молчание.

Иннокентий Сергеевич сидел, расправив плечи, высоко подняв асимметричное лицо, – над измятой, стянутой рубцами скулой жил, настороженно поблескивал светлый глаз.

Ольга Олеговна исподтишка приглядывалась из своего угла: двадцать лет, считай, вместе, а не подозревала, что он, Иннокентий, недоволен школой. Один из самых благополучных учителей. Благополучные тяготятся своим благополучием. Юлия Студёнцева тоже была самой благополуч-ной ученицей в школе.

– Хе-хе, – неожиданно колыхнулся на своем стуле директор Иван Игнатьевич, – чем мы тут занимаемся? В облаках витаем. Мосты воздушные возводим. Хе-хе! Всемирные проблемы, революционные преобразования… А не пора ли нам спуститься на грешную землю, друзья?…

16

Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки – руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.

Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:

– Н-ну, как-кой, ты… опасный!

И Генка вскипел:

– Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь – снесу! Я вам не Сократ Онучин!

– Старик!… За что?…

Генка досадливо повел на Сократа плечом:

– Тебя всего грязью обложили – отряхнешься да песенку проблеешь.

– Он взбесился, фратеры!

Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.

– Что я ему плохого сделал, фратеры?

Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.

Напружиненно поднялась Натка – вскинутая голова, покатые плечи.

– С меня хватит. Я пошла.

И Генка рванулся к ней:

– Нет, стой! Не уйдешь!

Она надменно повела подбородком в его сторону:

– Силой удержишь?

– И силой!

– Ну попробуй.

– Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?

Натка ужаленно развернулась:

– Не смей!

– Ха-ха! Я же трус, не посмею – побоюсь.

– Генка, не надо.

– Ха-ха! Мне хочется – и что ты тут сделаешь?!

– Генка, я прошу…

– Ага, просишь, а раньше?… Раньше-то пинала – трус, размазня!

– Прошу, слышишь?

– А ты на колени встань – может пожалею.

– Совсем свихнулся!

– Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня. Ты! Хуже всех! Злей всех! Бсех обидней!

– Очнись, сумасшедший!

– Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил – дружил, любил, уважал. Теперь очнулся!… Слушайте… Ничего особенного – картина с натуры, моментальный снимочек…

– Не-го-дяй!

– Негодяй. Да. Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус – верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоня-ешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всём, на всём свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.

– Гена-а…– дрогнувшим голосом. Натка вдруг вся обмякла, словно из нее вынули пружину. – Пошли отсюда. Слышишь, вместе… Хватит, Гена.

– Ага, будь послушненьким, чтоб потом снова всем: трус, жалок, хоть в какой узелок свяжу… Нет, Натка, теперь не обманешь, ты с головой себя выдала. Красивая, а душа-то змеиная! Как раньше любил, так теперь ненавижу! И лицо твое и тело твое, которое ты мне…

– За-мол-чи!!!

– Злись! Злись! Кричи. Мне даже поиграть с тобой хочется… в кошки-мышки. Ну, не буду играть, лучше сразу… Слушайте: это недавно было, после экзаменов по математике…

– Прошу же! Прошу!

– …Пошел я на реку, и, конечно, я, негодяй, шел по бережку и думал… о ней. Я же всегда о ней думал, каждую минуту, как проснусь, так и думаю, думаю, раскисаю… Значит, иду и думаю. И вдруг…

– Последний раз, Генка! Пожалеешь!

– Смотрите, снова напугать хочет. Как страшно!… И вдруг вижу в воде у самого бережка – она…

– Рассказывай! Рассказывай! Весели! Давай! – закричала Натка, и ее крик отозвался где-то в глубине ночи смятенно-суматошным "вай! вай! вай!".

– Купается… Из воды только плечи и голова. Меня-то она раньше заметила – смеется…

– Давай! Давай! Не стесняйся! Вай! вай! айся! – отозвалась ночь.

– Я же не ждал, я только думал о ней. А потом – я трус… Встал я столбом и рот раскрыл как дурак – ни туда ни сюда, "здравствуй" сказать не могу…

– О-о-о! – застонала Натка.

– А она знай себе смеется: уходи, говорит, я голая…

Натка всхлипнула и схватилась руками за горло – изломанные брови, растянутый гримасой рот, преобразившаяся разом, судорожно-некрасивая.

– Голая… Это она-то, на которую издалека взглянуть страшно. Уходи!… Кто другой – не трус, не жалкий слюнтяй – может, ближе бы подошел, тары-бары, стал бы заигрывать. А я не мог. И как тут не послушаться – уходи. На улице издалека вижу – вся улица сразу меняется. И я… я задом, задом да за кусты. Там, за кустами, встал, дух перевел и честно отвернулся, чтоб нечаянно как-нибудь, чтоб, значит, взглядом нехорошим… Но уши-то не заткнешь, слышу – вода заплеска-лась, трава зашуршала, значит, вышла из воды… И рядом же, пять шагов до кустика. Она! И холодно мне и жарко…

Натка медленно опустила от горла руку, низко-низко склонила голову – плечи обвалились, спина сгорбилась.

– Шевелилась она, шевелилась за кустом, и вот… вот слышу: "Оглянись!" Да-а…

Натка горбилась и каменела, лица не видно, только гладко расчесанные на пробор волосы.

– Да-а… Я оглянулся. Я думал, что она уже оделась… А она… Она как есть… Я и в одежде-то на нее… А, черт! Об одном талдычу – ясно же!… Она вся передо мной, даже волосы назад откинула. И небо синее-синее, и вода в реке черная-черная, и кусты, и трава, и солнце… Она, мокрая, белая, – ослепнуть! Плечи разведены, и все распахнуто – любуйся! И зубов полон рот, смеется, спрашивает: "Хорошая?"

– Мразь! – дыханием сквозь зубы.

– Сейчас, может быть. Сейчас! Но не был мразью! Нет! Глядел. Конечно, глядел! И захотел бы, да не смог глаз оторвать. И шевельнуться не мог. И оглох. И ослеп совсем… Солнце тебя всю, до самых тайных складочек… Горишь вся сильней солнца, босые ноги на траве, руки вниз броше-ны, платье скомканное рядом, и улыбаешься… зубы… "Хватит. Уходи". То есть хорошего понем-ножку… И я послушался. А мог ли?… Тебя!… Тебя не послушаться, когда ты такая. Мог ли!… А теперь-то понимаю – ты хотела, чтоб не послушался. Хотела, теперь-то знаю.

– Мразь! Недоумок!

– Опять ошибочка. Тогда – да, недоумок, тогда, не сейчас. Сейчас поумнел, все понял, когда ты меня трусом да еще жалким назвала. Мог ли я думать, что ты не богиня, нет… Ты просто самка, которая ждет, чтоб на неё кинулись…

Натка натужно распрямилась – лицо каменное, брови в изломе.

Вместо нее откликнулась Юля Студёнцева:

– Господи! Как-кой ты безобразный, Генка! – В голосе брезгливый ужас.

– По-самочьи обиделась, свела сейчас счеты: трус, мол, а почему – не скажу… Это не безобразно? Ну так мне-то зачем в долгу оставаться? Да и в самом деле теперь себя кретином считаю: такой случай, дурак, упустил!… До сих пор в. глазах стоишь… Груди у тебя в стороны торчат, а какие бедра!

И Натка вырвалась из окаменелости, большая, гибкая, метнулась на Генку, вцепилась ногтями, крашенными к выпускному празднику, в лицо.

– Подлец! Подлец! Подлец!!!

Голова Генки моталась из стороны в сторону. Наконец он перехватил руки, секунду сжимал их, дико таращась в Натканы брови, на его щеках и переносье проступали темные полосы – следы ногтей.

– Тьфу!

Натка плюнула в его исцарапанное лицо. Генка с силой толкнул ее на скамью. Испуганно взвизгнула подмятая Вера Жерих.

Задев плечом не успевшего откачнуться Игоря, Генка кинулся к обрыву.

С откоса из темноты долго был слышен бестолковый шум суматошных шагов.

Плотная, плоская ночь – как стена, как конец всего мира. Ночь пахла речной илистой сыростью.

17

Повернувшись в сторону бесстрастно-сумрачного учителя математики пухлой грудью, красным лицом, возбужденный, весело недоумевающий, Иван Игнатьевич всплескивал большими руками, сыпал захлебывающейся скороговорочкой.

– Иннокентий Сергеевич! Как же вы – вы! – на маниловщину сорвались? Лапушка Манилов мосты до Петербурга мысленно строил, вы же мечтаете – хорошо бы деткам нашим увлекательные учебные картинки показывать, знания по самому высокому стандарту без труда выдавать. Если б это говорили не вы, а кто-нибудь из молодых педагогов, хотя бы наш новый географ Евгений Викторович, вчерашний студент, я бы нисколько не удивился. Но вы-то человек трезвый, разумный, многими годами на деле проверенный, и нате вам – в миражи ударились!

– В миражи? – Иннокентий Сергеевич оборвал веселую директорскую скороговорку. – А рассчитывать, что можно поправить нашу педагогику кустарным способом, мотыжа в одиночку свой садик, не вера в миражи?

– Мой садик – сугубая реальность, – сухо бросил со стороны Решников, – а твои упования, согласись, из области фантазии.

– Не такая уж фантастика – показ учебных фильмов. Мы и сейчас уже их время от времени показываем, – напомнил Иннокентий Сергеевич.

– Но пока революцию они нам не делают. Не-ет! – снова обрушился Иван Игнатьевич. – Революция-то случится – если случится еще! – когда специальные киностудии по всей стране станут выпускать не единицами, а тысячами такие фильмы. От нас сие не зависит, значит, нам ждать прикажете – кто-то когда-то сверху революцию сотворит. А до тех пор нам сложа ручки сидеть, Иннокентий Сергеевич, дорогой? Дети-то не смогут ждать этой высокой революции, они к нам стучаться будут – принимайте, учите, воспитывайте, мы растем, развития требуем.

– Ну что ж, будем по старинке-матушке – каждый в своем закутке, в одиночку…

– Да нет, нет! Не получается у нас в одиночку! Да оглянитесь, как живем – трясем друг друга, на ковер бросаем. Вон сейчас Ольга Олеговна Зою Владимировну бросила на лопатки, Павел Павлович – Ольгу Олеговну, вы, Иннокентий Сергеевич, – Павла Павловича, я вот вас пробую положить. И это называется жить в одиночку? Где уж…

– Бросаем на ковер, а результат? – резко спросила Ольга Олеговна из своего угла.

– А разве мы в таких битвах не добивались результатов? Вспомните, какой была наша школа лет семь тому назад. Нас тогда душили – даешь высокий показатель, и баста?! Отметки приходи-лось завышать, полных балбесов боялись на второй год оставить, до отчаянья доходили – думалось, рассадником невежества школа станет. И сходились вот так, и на ковер друг друга швыряли, и сплачивались, и разваливались, снова сплачивались, пока не победили. Теперь не показатели, а какие-никакие, но твердые знания даем. Результат это? Да! Но и этого, оказывается, мало – надели ученика, кроме знаний, еще высокими личными качествами! Вот сейчас у нас первая битва прошла, маленькая, так сказать, примерочная и пока безрезультатная. Сколько их будет, этих битв? Не знаю. Скоро ли поймаем за кончик хвоста желаемый результат? Тоже не знаю. Но убежден в одном: рано ли, поздно – чего-то добьемся. Тянем-потянем – и вытянем репку. Сами! Не ожидая, что кто-то нам руку протянет.

– Завидный у вас характер, Иван Игнатьевич, – произнесла Ольга Олеговна, подымаясь с места.

– Тренированный, Ольга Олеговна, тренированный. Вам-то известно, что меня чаще других на ковер бросают. Привычка выработалась духом не падать… Есть предложение: кончить на сегодня нашу вольную борьбу, разойтись по домам. Время-то позднее.

18

На скамье под освещенными липами металась Натка, каталась лбом по деревянной спинке:

– Он!… Он!… Я же его любя, а он!… Сам-кой! О-о-о!…

Вера Жерих топталась над ней:

– Наточка, он же не только тебя, он всех… И меня тоже… А я, видишь, ничего…

– Перед всеми!… Зачем?! Зачем?! И все вывернул!… Не было, не было у меня тогда в мыслях дурного! Он – сам-ка!… Подлец!

Игорь нервно ворошил свою взлохмаченную шевелюру, ходил, как маятник, от одного конца скамьи до другого, слепо натыкаясь на Сократа, прижимающего к животу гитару, на Юлечку Студёнцеву, вобравшую голову в кисейные плечики.

– Лучше бы убил меня, чем так!… Лучше! Честней!

– Наточка, он же всех…

Сократ, не спускавший глаз с Натки, задумчиво спросил:

– А меня-то он за что? А?…

Никто ему не ответил, каталась лбом по твердой спинке скамьи Натка.

– Как-кой он! – Юлечка вся передернулась – от белых бантов в косичках до щиколоток.

– Лучше бы убил!

Игорь внезапно остановился, развернулся всем телом, уставил твердый нос на бьющуюся в истерике Натку.

– Он и есть убийца, – заговорил Игорь. – Только бескровный. Такие вот высмотрят в человеке самое дорогое, без чего жить нельзя, и…

– Как-кой он безобразный!

– Нен-на-в-ви-жу! Нен-на-в-ви-жу! – металась Натка.

– Разве не все равно, каким путем убить жизнь – ножом, ядом или подлым словом. Без жалости подлец! И ловко, ловко!…

– Меня-то он за что? Я, фратеры, даже спас его. Яшка Топор подстраивал, я шепнул Генке…– Сократ, как младенца, укачивал гитару.

– У всех нашел самое незащищенное, самое дорогое – и без жалости, без жалости!… Всех, и даже Натку…

Натка перестала метаться, припав лбом к спинке скамьи, замерла, согнувшись.

Юлечка снова передернулась:

– Как-кой он, однако… Бесстыдный!

– Фратеры, а ведь Яшка Топор снова его стережет, – объявил негромко Сократ.

– Два сапога – пара, – процедил сквозь зубы Игорь.

Натка оторвалась лбом от спинки скамьи, упираясь рукой, с усилием распрямилась – выбившиеся волосы падают на глаза, нос распух, губы вялые, бесформенные.

– Я сегодня такое узнал, фратеры… Не хотел говорить Генке сразу, думал – праздник испорчу. Хотел шепнуть, когда домой пойдем.

Игорь с досадой передернул плечами:

– Какое нам до них дело!

– Мне – дело! – произнесла Натка.

У нее твердело лицо, губы сжались, под упавшими волосами скрытно тлели глаза.

– Мне – дело! – повторила она громче, с гневным звоном в голосе.

– А-а, ну их! Пусть перегрызутся. – Игорь неприязненно отвернулся в сторону обрыва.

– И тебе есть дело! – Спрятанные за упавшими волосами Наткины глаза враждебно ощупывали Игоря.

Игорь не ответил, упрямо смотрел в сторону.

– Убийца же – сам сказал. Убийцу наказывают. А ты можешь?…

– При случае припомню.

– Не ври! Кишка у тебя тонка. А вот Яшка Топор может…

– Не хочешь ли, чтоб я помогал Яшке?

– Яшка сам справится, лишь бы не помешали.

– Ну и пусть справляется. Плевать. Для меня теперь Генка чужой.

Под спутанными волосами – враждебные глаза. Обернувшись на Натку, Игорь невольно поежился. Натка спросила:

– Вдруг кто из нас захочет помешать Яшке, как ты тогда?

– Никак. Мне-то что.

– Врешь! Врешь!… Нен-на-виж-жу! И ты нен-нави-дишь!

– Да чего ты от меня хочешь?

– Хочу, чтобы Яшке не помешали! По старой дружбе, из жалости или просто так, из благородства сопливого. Хочу, чтоб все слово друг другу дали. Сейчас! Не сходя с места! От тебя первого хочу это слово услышать!

– Лично я ни Яшке, ни Генке помогать не собираюсь.

– Даешь слово?

– Пожалуйста, если так тебе нужно.

– Даешь или нет?

– Да слышала же: у нас с Генкой все кончено, с какой стати мне к нему бежать.

Натка минуту вглядывалась в Игоря недружелюбно мерцающими из-под упавших волос глазами, медленно повернулась к Сократу:

– А ты?… Ты хотел шепнуть?… Снова не захочешь?

– Я как все, фратеры. Генка и меня… ни за что ни про что.

Натка подалась к Вере:

– А ты?

– Что, Наточка?

– Что? Что? Не понесешь завтра на хвосте?

– Но Яшка, Наточка… Он же зверь.

– И верно, фратеры, Яшка на этот раз шутить не будет… Он страшненькое готовит.

И Натка вскипела:

– Уже сейчас раскисли! А завтра и совсем… Разжалобимся, перепугаемся, вспомним, что Яшка злой, Яшка страшненький, и – простим, простим, спасать наперегонки кинемся! Нен-на-виж-жу! Всех буду ненавидеть!

– Мое дело предупредить, фратеры. А там решайте. Как все, так и я. Мне-то зачем стараться перед Генкой.

– Ну, Верка?

– Наточка, если уж все…

– И все-таки жаль?

– Противен он мне.

– Даешь слово, что ни завтра, ни послезавтра – никогда не проговоришься?

– Да… даю.

Натка развернулась к Юлечке:

– Ты?

Юлечка, подняв кисейные плечики, стояла с прижатыми к груди кулачками, бледная, с заострившимся носом, с губами, сведенными в ниточку.

– Что тянешь? Отвечай!

– А если Яшка покалечит… или убьет?

– Если б Яшка звал Генку в карты играть, то и разговора бы не было.

– Даже если убьет?…

Натка медленно-медленно поднялась со скамьи, раскосмаченная, с упрятанными глазами, распухшим носом, искривленным ртом, шагнула на Юлечку:

– Жалеть прикажешь? Мне – его? Весь город завтра узнает, пальцами показывать станут: сук-ка!… Мне жить нельзя, а ему можно? Да я бы его своими руками!… Нен-на-виж-жу! Не смей!… Не смей дорогу перебегать! Только шепни… Мне терять нечего!

Натка кричала, напирала грудью на побледневшую до голубизны, сжимавшую на груди маленькие кулачки Юлечку.

Игорь не выдержал, сердито крикнул:

– Хватит! О чем мы – Яшка, Генка… Да в первый раз такой треп слышим? Кто-то сболтнул, Сократ услышал, а мы заплясали. Ничего не случится, вот увидите – звон один.

Назад Дальше