Повести - Тендряков Владимир Федорович 15 стр.


6

Вместе с тестем они попарились в бане, после чего хлебнули бражки. Сейчас Федор лежит на кровати и читает.

Свежее белье обнимает остывшее тело. Едва-едва слышно шипит фитиль у изголовья. Наволочка на мягкой подушке холодит шею. Она настолько чиста, что кажется, даже попахивает снежком. Хорошо дома!

Федор читает, а сам, настороженно отвернув от подушки ухо, прислушивается – не стукнет ли дверь, не пойдет ли Стеша: "Ну-ка вставай, поужинаем. Ишь прилип, не оторвешь…" Она вроде недовольна, голос ее чуточку ворчлив… А как же без этого – жена! Нет, не слышно, не идет. Он снова принимается за книгу.

Когда Федора спрашивали: "Что больше любишь читать?" – он отвечал: "Толстого Льва, Чехова…" Или завернет "Гюстава Флобера" – вот, мол, с каким знакомы, хвати-ко нас голыми руками! Но кривил душой, больше любил читать Жюля Верна или Дюма.

Шипит фитиль лампы. Под стекло подплывают акулы, заглядывают внутрь лодки, медузы качаются в зеленоватой воде… Стеша сейчас на кухне, войдет – только что от печи, все лицо в румянце, если прижаться – кожа горячая… Что-то долго она там?

Хорошо дома! Хорошо даже то, что приходится уезжать, жить в МТС, ночевать на нарах… Каждый день здесь – мягкие подушки, скатерки, теплая постель – пригляделось бы все, скучновато бы показалось, поди б, и жена не радовала. А как побегаешь по мастерским, с недельку поворочаешься на эмтээсовском тюфяке, повспоминаешь Стешу с румянцем после печного жара… тут уж простая наволочка на подушке, и от той счастливый озноб по всему телу, все радует, в каждой складочке половика твое счастье проглядывает. Хорошо дома!

Федор уронил на грудь книгу, улыбнулся в потолок…

Мягко ступая чесаночками, вошла Стеша.

– Ну-ка вставай, поужинаем…

Федор не ответил. Жестковатые кудри упали на лоб, на обмякшем лице задержалась легкая, неясная улыбка. Он спал.

7

Дорожка от калитки к крыльцу расчищена от снега, у колодца срублен лед. Тесть, Силантий Петрович, с топором в руках стоит посреди двора и внимательно из-под лохматой шапки разглядывает поперечину над воротами. У ног его лежит сосновое бревнышко.

Утро только началось, а уж он разбросал снег, подчистил у колодца, сейчас целится поставить вместо осевшей новую поперечину на ворота. Федору немного совестно – он-то спал, а старик работал – неуемная душа, хозяин.

Приходилось уже замечать: идет тесть от соседей, несет спрятанную в рукав стертую подкову. Он ее нашел на дороге и не оставил, поднял, принес домой. В сенцах, в углу, стоит длинный, как ларь, дощатый ящик. Весь он разгорожен внутри перегородками на отделения – одни широкие, вместительные, другие узкие, глубокие, рукавицей можно заткнуть. В одно из этих отделений и попадет старая подкова. Она, может, и не пригодится при жизни старика, а может, кто знает, и в ней случится нужда. Пусть лежит, моста не пролежит. Федор знал – стоит только попросить: "Отец, свинья переборку раскачала, скобу надо вбить…" или: "Гвоздочек бы, Стеша под зеркало карточки прибить хочет…" – и тяжелая скоба, и крохотные, еле пальцами удержишь, гвоздики сразу же появятся из ящика Силантия Петровича.

Старик легко поднял за один конец бревнышко и скупыми, расчетливыми ударами начал отесывать его топором. Федор задержался на крыльце, невольно залюбовался: "На весу ведь. У меня силенки побольше, а не сумею…" С мягким, вкусным стуком врезался топор в дерево, за ним слышался легкий треск, и на белый снег падали желтые, как масло, щепки.

– Может, помочь, отец? – спросил Федор. Силантий Петрович отбросил кряж, сдвинул с потного лба шапку.

– Нет, парень, справлюсь. На полчасика и работы-то. Иди по своим делам.

Высокий, плечистый, стать как у молодого, движения сдержанны и скупы. "Трудовой мужик, – уходя, думал про него Федор, – да и вся-то у них семья работящая. Смотри, Федор, не покажись среди них увальнем".

В конторе правления председателя не оказалось, Федор пошел искать по колхозу.

"Незавидно живут, далеко им до хромцовских". Около скотного, в каких-нибудь шагах двадцати от дверей, лежит, прикрытая снегом, гора навозу. "Неужели и летом сюда навоз скидывают? Смрад, вонючие лужи, тучи мух… Хозяева!"

Тут же рядом с навозным бунтом разгружали воз сена. Работали женщины. Одна, невысокая, без рукавиц, с красными на морозе руками, стояла на возу, деревянными вилами охапку за охапкой пропихивала сено в чердачное окно.

– Вот так! Вот так-то, без ленцы! – покрикивала она, а две другие топтались около воза.

– Труд на пользу! – весело поздоровался Федор. – Не видали Варвару Степановну?

Подавальщица на возу остановилась.

– А тебе на что ее? – сипловатым голосом спросила она.

– Дело есть.

– Ну-ка, Прасковья, возьми вилы.

Придерживая подол, она неуклюже сползла с воза. Стряхнула с плеч сенную труху, повернулась к Федору, с валенок до шапки оглядела его. При взгляде на нее вблизи против воли готово было сорваться одно слово: "Крупна!" Роста маленького, чуть ли не по плечо Федору, а лицо широкое, грубое, мужичье. Тяжеловатость и крупноту черт еще более выделяли мелкие серые глазки. Взгляд их тверд и насторожен. Крупны у нее и руки, размашиста и в плечах: из тех – неладно скроена, да крепко сшита.

– Я – Варвара Степановна. Выкладывай дело. – И усмехнулась, заметив заминку Федора. – Аль не похожа?

В Хромцове председатель Пал Поликарпыч был седенький, щуплый и очень вежливый. Даже самая походочка у него вежливая – аккуратно, цапелькой выступает высокими сапожками, голос тихий, ко всем одинаковое обращение: "Дитя ты мое милое…" Но уж коль скажет, то это "дитя", какой-нибудь дремучий бородач, годами, случается, и старше Пал Поликарпыча, сразу краснеет или от радости за похвалу, или от стыда за упрек. Где уж там похожа – этот лесовик в юбке! Но Федора было не учить за словом в карман лазить.

– На себя-то, что ли? – ответил он. – Я не гордый и на слово поверю – похожа.

– Э-э, да ты веселый! Откуда такой молодец? Молодые-то парни нашего колхозу сторонятся.

– Бригадир тракторной бригады Федор Соловейков.

– Зять Силана Ряшкина, что ли?

– Он самый.

Еще раз пристальнее, как будто недружелюбно оглядела Варвара Степановна Федора.

– Ловкий они народ, сумели такого молодца залучить! Да и то: Стешка – девка видная, гладкая, на медовых пышках выкормленная. Чай, доволен женой-то?

– Да покуда нужды не имею на другую менять.

– Ну и добро. Выкладывай, что за дело.

– Навоз-то лежит, – кивнул Федор на навозную гору.

– Вывезем.

– Без нас! По договору-то мы вам обязаны сто тонн вывезти. Договор скромный, можем и перевыполнить.

– Ишь удалец! Нет, уж лучше не перевыполняйте. Сами как-нибудь. Вывезете кучку, а напишете воз. Кто будет навоз вывешивать да проверять! Потом за ваши тонна-километры расплачивайся из колхозного кармана.

– Варвара Степановна, есть председатели колхозов старого уклада, есть нового…– Федор отбросил шутливый тон, заговорил деловито, наставительно.

Председатель слушала его молча, глядела невесело в сторону.

– С вашей МТС постареешь. Ладно, действуйте… Но смотри у меня! За каждым возом сама буду доглядывать. Чтоб накладывали как следует.

– Вот это разговор! На какие поля возить, я уже знаю от участкового агронома. Мне б сейчас лошадку какую-нибудь, проехать, дороги обсмотреть.

– Иди к конюшне, скажи, что я Василька нарядить разрешила.

В сторожке у конюшни чадила потрескавшаяся печка. Какой-то ездовой и Силантий Петрович, оба разомлевшие в своих бараньих полушубках, добавляли к печному чаду махорочный дым. Пахло распаренной хвоей. Дома суровый, внушительный, Силантий Петрович здесь скромненько пристроился на краешке скамейки, лицо скучноватое, неприметное.

– Как бы Василька получить? Варвара разрешила, – спросил Федор.

– Пойди да возьми. Седло-то, должно быть, здесь, под лавкой. Тут вся справа, – ответил тесть.

Федор нагнулся: оброти, чересседельники, веревочные вожжи – все, перепутанное, цепляющееся одно за другое, потянулось из-под лавки.

– Ну и базар! У нас в селе дед Гордей разным ржавым хламом торгует, у него и то порядка больше. Перекинули бы здесь вдоль стены жердь и развесили.

– Не наказано нам, – спокойно произнес Силантий Петрович.

– Уж так и не наказано… А чего наказов ждать! Жерди на дворе лежат. Стрижена девка косы заплести не успеет. Я вроде посторонний, да и то мигом сколочу.

– Ну, ну, засовестил! Выискался начальник. Ездовой, с любопытством приглядывавшийся к Федору, поднялся.

– Верно, пока не ткнут да не поклонятся, зад не оторвем… Дай-ко, Силан, твой топор, пойду приспособлю, что ли…

– У меня свои руки есть. Без тебя обойдется.

Силантий Петрович сердито встал, а через минуту, впустив в раскрытую дверь морозный пар, внес холодную, скользкую от тонкого слоя льда жердь.

– Ты, Федька, не учи меня – молод! Ишь распорядитель какой! – говорил он, в сердцах остукивая пристывший к жерди снег.

Выезжая за село на низкорослом, лохматом, как осенний медвежонок, Васильке, Федор недоумевал про себя: "Ведь он куда как ретив на хозяйство, дома-то ни минуты не посидит… А тут раскуривает, спокойнешенек…"

Вернулся с полей затемно. Поставил лошадь, соломенным жгутом обтер спину и пахи, с пахнущим конским потом седлом на плече двинулся к выходу.

Голос тестя, доносившийся с воли через приоткрытые двери, заставил остановиться Федора:

– Нет, ты уж хоть десяток соток, да запиши. Что я, задарма вам старался? Бог знает что творилось в сторожке – вся снасть под ногами путалась. Теперь – как в магазине: приходи – выбирай.

Невеселый басовитый голос совестил Силантия Петровича:

– На два гвоздя жердь прибил и выпрашиваешь…

– Не выпрашиваю, ты мне отметь мою работу, положено! Никто рук не приложил, а тут вместо благодарности оговаривают.

– Уж лучше бы не делал.

Федору стало неловко: а вдруг тесть заметит, что он тут стоит, подслушивает. Осторожно вышел в другие двери, обогнул разговаривавших.

Но Силантий Петрович и не собирался скрывать свой разговор. Дома, вечером, сердито расстегивая крючки полушубка, он заговорил:

– Вот, Федька, больно старателен-то, не жди, премию не выпишут. Они глядят, чтоб на дармовинку кто сделал.

Алевтина Ивановна, выносившая пойло корове, задержалась посреди избы с ведром.

– Чтой опять стряслось? – спросила она.

– Да ничего. Старая песня. Снова охулки вместо благодарности. Руки приложил, а записать на трудодень отказались.

– И не прикладывал бы.

– Все помочь хочется, совесть не терпит.

– Не терпит… Совестлив больно. Варвара небось с совестью-то не считается. Как она тебя поносила, вспомни-ка, когда ты сани с подсанниками делать отказался?

– Всегда в нашем колхозе так: сделай – себя обворуешь, не сделай – нехорош.

– Уж вестимо.

По угрюмому лицу тестя Федор чувствовал, что тот недоволен им. Было стыдно за этого серьезного, рассудительного человека: "Из-за грошового дела в обиду лезет!" Федор тайком посматривал на Стешу: должно, и ей стыдно за отца? Но та, словно и не слышала этого разговора, как ни в чем не бывало застилала рыжей скатеркой стол, собирала ужинать. Она, уже заметил Федор, никогда не спорила с родителями – послушная дочь.

Он ушел на свою половину и до позднего вечера сидел у приемника, слушал передачу из московского театра. Мягкая поступь Стеши за его спиной успокаивала: "С нею жить… Пусть себе ворчат – старики, что и спрашивать…"

8

Все пригляделось, все стало привычным.

Своими стали тесные, неуютные мастерские Кайгородищенской МТС. Своим – другом и приятелем – стал Чижов.

Привык и к сухоблиновскому председателю, тетке Варваре. Сперва удивлялся: строга, народ ее уважает и побаивается, а в колхозе на каждом шагу непорядок. Если бы не он, Федор, с его тракторами – лежать бы навозу кучами около скотного и до сих пор. Сперва удивлялся, потом понял: Степановна строга, ее побаиваются, а бригадиров не слушают, нету у председателя хороших помощников, всюду сама старается поспеть, своим глазом доглядеть, все своими руками готова сделать, да глаз всего пара и рук не тысяча.

Привык Федор даже к тому, что дома постоянно приходилось слышать обиды: "Охулки вечные… С нашей-то совестливостью…" Привык, старался не обращать внимания: "Старики, что с них спрашивать…" Силантия Петровича в деревне недолюбливали, звали за глаза Бородавкой.

Все пригляделось, ко всему привык и только к одному не мог привыкнуть.

Как в первые дни, так и теперь, возвращаясь из МТС домой, он по-прежнему радовался покойной тишине, чистым наволочкам после бани, румяным щекам оторвавшейся от печки Стеши.

А Стеша что ни день, то красивее – какое-то завидное дородство появилось в ее фигуре, в ее движениях (сразу видно: не девка – жена). Повернет Стеша голову, на крепкой шее вьются темные кудряшки, через высокую грудь спадает коса. "Федя, дров принеси…" – "Ах ты лебедушка!" – даже не сразу сорвется Федор с места.

Разве можно привыкнуть к этому? Счастье не надоедает, к нему не привыкнешь. Потому-то, может, и прощал Федор старикам их воркотню. Со Стешей жить, не со стариками.

Сама Стеша никогда не ворчала, да и ворчать ей было не о чем. Как бы там ни было, а старики все ж работали в колхозе. Стеше же он – сторона. За селом стоит старый дом с навесом и коновязью перед окнами. Это маслобойка; за неимением других на селе предприятий, ее зовут громко – маслозавод. Каждое утро позднее Федора Стеша уходила туда, не по разу на день забегала домой, а вечером уже она встречала Федора заботливыми хлопотами по хозяйству – бегала из погребца в сенцы, замешивала пойло корове. Тихая работа у Стеши, и говорить о ней она не любила, редко когда перед сном, позевывая, вспоминала: "Сегодня из Лубков с молоком приезжали, воротить пришлось… Холода-то какие, а проквасили, летом-то что будет?" Федор временами забывал, что она работает.

Так дожили до полной весны.

Серьезный, не падкий до шуток и пустяковых дел, Силантий Петрович в один солнечный день подставил к старой березе лестницу, кряхтя, взобрался по ней и снял скворечник; сосредоточенно покусывая кончик усов, по-хозяйски оглядел его. Скворечник – не детская забава, частица хозяйства. Двор без скворечника – все одно что колхозная контора без вывески: знать, некрасно живут, коль вывеску огоревать не могут. Ежeли и скворечник исправен – считай, все, до последнего гвоздя, исправно в хозяйстве. Силантий Петрович с самым серьезным видом стал ремонтировать покоробившийся от непогоды птичий домик.

А у колхоза с весной новая беда.

Тетка Варвара зазвала в контору Федора, села напротив, подперев щеку тяжелым кулаком, пригорюнилась по-бабьи.

– Выручил ты нас, Феденька, однова, свозил навоз, честно работал, не придерешься, выручи и в другой раз. Прошлый-то год, сам знаешь, какова осень была, не за тридевять земель жил… При дожде убирались. Зерно сушили – вода ручьями текла. Такое и на семена засыпали.

Всю– то зимушку нас этот госсорт, чтоб им лихо было, за нос водил, всю зимушку гадали над нашим зерном бумажные душонки -то ли можно сеять, то ли нет… Сказали б загодя – нет, а то теперь выезжать пора, а они – всхожесть низка, не разрешаем! Да провалиться им!… Семена-то есть, выделил нам райисполком, хорошие семена, так их достать надобно со станции. Выручи, Феденька, оговори у начальства разрешение один трактор послать на станцию. Два выезда сделаете и спасете колхоз.

Федор слушал и прикидывал про себя: до станции более сорока километров, дороги размыло, с порожними, из цельных бревен вырубленными санями и то трудно пробираться трактору, а тут с грузом… Да и горючего уйдет уйма.

– Нет, Степановна, не помогу, – сказал он. – Да ты подумай – сама не согласишься. На такие дороги малосильную "кадушечку" не пошлешь, не вытянет воз "кадушка" по таким дорогам.

– Ну, а этого, большого?… Пятьдесят же сил в нем, звере, черта своротит.

– Дизелем рисковать не буду. Ни ты, ни я не поручимся, что в такое непроезжее время он где-нибудь посередь дороги не сломается. Он у нас один, ему не сегодня-завтра на клеверища выходить. И семена будут, а все одно сорвем сев. Ненадежный выход, Степановна.

– Как же быть, ума не приложу?

– Всех лошадей бросай на вывозку! Всех до единой! Тетка Варвара и с надеждой, и с недоверием долго разглядывала Федора.

– Всех лошадей… Выход-то немудреный. Я и сама о нем думала. Всех?… То-то и оно, побаиваюсь всех-то… Замучаем их, а – по прошлому году сужу – на ваше тракторное племя с головой положиться нельзя. Не тебе в обиду будь сказано… День работали, два дня в борозде стояли трактора-то. Трактористы от села к эмтээс мыкались, запасные части искали. Лошадки-то меня всегда выручали. С открытым сердцем тебе говорю, Федор, – боязнь берет без лошадей в сев остаться.

– Тетка Варвара, плохо ты знаешь бригадира Соловейкова! Иль, может, клятву особую тебе дать? Будут работать тракторы, ручаюсь! Бросай лошадей на семена! Управимся без них на полях! Десять лет я при тракторах, без малого полжизни! Мне слово тракториста дорого.

– Ой ли?…

Но по тому, как это "ой ли" было сказано, Федор понял: согласилась Степановна, не то чтоб совсем поверила, – согласилась, другого не придумаешь.

9

Исчезла под стеной сарая лиловая туша ноздреватого сугроба. Потом под окнами, меж черных грядок, сник ручей, оставил после себя след – желтую дорожку намытого песка. Скоро и сами грядки начали терять свою мокрую черноту, комья земли стали сереть, как остывающие уголья, подергивающиеся тонким слоем пепла. Подсыхала земля.

Федор послал дизель пахать клеверища и сам пропадал около него с раннего утра и до позднего вечера.

Приходил домой грязный, уставший, веселый.

– Лебедушка моя, есть хочу, ноженьки не держат, – и, стараясь походя щипнуть Стешу, на весь дом довольно хохотал, когда в ответ получал тумака.

Однажды вечером, когда Федор навалился на полуостывшие щи, Стеша присела напротив, поставила на краешек стола белые локотки и, склонив голову, с довольной и в то же время осуждающей улыбкой – "Эк ведь торопится, словно кто нахлестывает" – разглядывала мужа.

– Да, совсем было запамятовала… Долго ль ждать будем? Пора усадьбу пахать. Колхозное-то небось начали, а свое лежит нетронуто. Отец просил: сходи к Варваре, попроси лошадь, тебе она не откажет, с тобой ей не с руки не ладить.

– Нельзя, Стеша. Правление постановило: пока семена все не вывезут, никому лошадей не давать. У Варвары-то, чай, своя усадьба, не берет же она себе лошадь. Нам тут, Стешенька, не след поперед других вылезать.

– Так что ж, не пахать?

– Надо что-то придумать, Стеша. Лопатами, что ли, пока взяться? Туго колхозу-то нынче, семена на станции, а весна не ждет.

– Никакой у тебя заботушки! Не холостяшка, кажись, в семье живешь, пора бы иметь заботу-то. Лопатами… Ты, что ль, лопатой эти двадцать пять соток поднимешь?

Ты– то утром добро ежели завтрака дождешься, а то кусок в карман, да и был таков… Может, мне? Может, мать заставить?… Отцу-то шесть десятков, надорвется!

– Обожди, Стеша. Вот вывезут…

– Жди, когда они вывезут! Колхозное-то засеют, а от своего хоть отвернись!

– Стеша! Я лошадь просить не пойду. Обижайся не обижайся – не пойду! Совести не хватит!

Назад Дальше