- А может, он и прав. Что еще делать как не приспосабливаться, если на большее не способен?
Ответила не сразу.
- Я думаю… - голос глух, - не разменять ли нам нашу квартиру на двухкомнатную и однокомнатную?..
Я растерялся:
- Не глупи…
- Пусть это будет нашим последним родительским взносом.
- Хочешь, чтоб уже сейчас?..
- Мы сейчас, Георгий, живем с ним на разных этажах. Ну так будем жить в разных районах.
Она всю себя отдала сыну - единственное в ее жизни. И - "в разных районах", подальше! Ну и ну…
Телефонный звонок спас меня от ответа.
- Это Алевтина говорит… Алевтина Ивановна, дочь Ивана Трофимовича. Я хочу, чтоб вы сегодня пришли к нам. Очень нужно. Где-то в полпятого, не позже…
- Что случилось, Аля?
- Нелепое, Георгий Петрович, не хочу объяснять…
День по-прежнему ярок и горяч, но он уже не радовал меня, казалось значительное впереди, незавершенное выгорело, остался лишь след его, пепел.
Но день только начинается, нужно пройти его до конца.
Как это так получается, что я постоянно оказываюсь безоружным перед сыном?!
3
Кто-то из наших институтских острословов сказал: "Теоретик это гусь в журавлиной стае, летит вместе, но держится наособицу". Четверть века я лечу с институтом, сжился с косяком физиков-экспериментаторов, одна цель, один маршрут, без них истощился бы, сгинул безвестно, меня всегда считали своим, но предоставляли летать как хочу - гусь по-журавлиному не может. Сегодня после разговора с Севой наплыло тоскливое одиночество - все дружно летят дальше, а меня уносит в сторону.
Я ходил по этажам, встречался с нужными людьми, вел с ними не очень нужные разговоры, решал несложные вопросы, без которых одинаково легко могли обойтись как институт, так и я сам. И всюду я чувствовал: вклиниваюсь не ко времени, в эту минуту не до меня, но мной занимались доброжелательно и… на скорую руку.
Однако директор-то меня хочет видеть навряд ли просто так, скуки ради, зачем-то я ему нужен. Зачем?.. Острое желание убедиться: чего-то еще ждут от тебя, - породило нетерпение. Но директора срочно вызвали, должен вернуться с минуты на минуту. Минуты шли, день перевалил за половину, а я еще обещал дочери Ивана Трофимовича… Со стариком что-то стряслось.
Возвращение директора я проглядел, кто-то более проворный проскочил раньше, пришлось пережидать…
Наш директор любил повторять: "Только та кошка, которая сама по себе ходит по нашей теоретической крыше, способна ловить мышей". Он добился славы и высоких званий не столько личными подвигами в науке, сколько организаторским умением - безошибочно угадывал таланты, делал на них рискованные ставки, напористо выбивал средства, проявлял оборотистость, если средств не хватало. Наука теперь становится индустрией, и организаторские способности приносят едва ли не больше, чем счастливые озарения гениев.
Экспериментаторами директор умело правил, теоретиков лишь изредка ласкал, чтоб не дичали, не забывали хозяина, и ненавязчиво следил - каких мышей носят. Моя добычливость резко снизилась, и он, конечно, уж это заметил…
Директор из-за стола вышел мне навстречу, прям, подтянут, седые волосы, моложавое, чуть тронутое неувядающим загаром лицо, глаза в лучистых морщинках. В свои шестьдесят с хвостиком он все еще отменный горнолыжник, отпуск проводит на Чегете, бьет на скоростных спусках не только молодых физиков, но и лавинщиков с горной станции.
- А ну, поворотись-ка, сынку!.. Редкий же вы гость у меня, Георгий Петрович.
- Ненадоедливость подчиненного - его капитал перед начальством.
Вежливая пикировочка входила в ритуал наших встреч.
Мы уселись в стороне от директорского кресла, за круглый столик, а это означало - я не сразу узнаю о цели вызова, разговор будет блуждать вокруг да около.
- Как живете, Георгий Петрович?
- Не обременяя себя заботами, Константин Николаевич.
- Ой ли?..
Ага, от меня ждут первого шага, и я его сделал:
- Вам что-то хочется узнать, Константин Николаевич. Спрашивайте, не стесняйтесь.
Директор рассмеялся:
- Люблю дипломатов… Может, за меня и вопрос произнесете?
- Хотите знать, что за тайные совещания я провожу в своей келье?
- Вы телепат, Георгий Петрович.
- Должен сразу покаяться: они не имеют отношения к физике.
- Ну, это-то я знаю. Имей они отношение к физике, на мой стол легла бы бумажка с неоригинальной просьбой: отпусти денег.
- Ну так, не кичась своим бескорыстием, сразу раскроюсь: не занимаюсь ни горным спортом, ни альпинизмом, ни станковой живописью, ни игрой на флейте…
- Вы хотите сказать, что наконец-то выбрали себе увлечение?
- И прошу к этому отнестись снисходительно.
Иронические складки в углах тонкого рта, прищур в упор.
- Ай-ай, дорогой Георгий Петрович! Пытаетесь провести на мякине старого воробья.
- Считаю подозрения безосновательными.
- Видите ли, в нашем возрасте, Георгий Петрович, хобби - это самоуглубленность, это самоутешение, это интимное занятие, а вы собрали вокруг себя маленький каганат…
- А разве вы на горнолыжные вылазки не ездите компанией?
- Одно дело - компанейская поездка в горы, другое - многомесячный труд в тесной келье. Труд, насколько мне известно, не освященный бухгалтерскими сметами, труд на энтузиазме! И вы хотите убедить меня - он спаян досужим увлечением? Нет, Георгий Петрович, не поверю! Должны быть зажигательные замыслы, высокие идеи… Ах, они не относятся к физике, ну так тем мне любопытней. И не понимаю вашей девичьей стеснительности - сколько серьезных физиков ушло в биологию… И в геологию подались, и даже в психологию… Вас-то куда бросило, Георгий Петрович? Готов хранить тайну исповеди, если прикажете.
- В террористический заговор.
Наш директор был не из тех, кого легко можно было огорошить. На мою серьезную мину он ответил тонкой улыбочкой:
- Против кого же?.. Учтите, я не люблю экстремистов.
- Против Христа.
- Совсем интересно. И что же, получилось? Или пока только готовитесь?
- Получилось.
- Каким образом? Сгораю от любопытства.
- Забрались в первый век и прикончили там еще до того, как Христос стал Христом.
- Но поделитесь - как вам удалось попасть в первый век?.. И, простите, зачем вам такие хлопоты?
- Удалось общепринятым теперь способом - заложили в машину запрограммированную модель нужного нам отрезка истории…
- Модель истории?! - ужаснулся директор.
- Разумеется, схематически упрощенную. И он облегченно вздохнул:
- Уф! Задали загадочку… Теперь, кажется, понимаю. История, но без Христа. Хотелось узнать, как поведет она себя без этой фигуры… И что же получилось?
Я пожал плечами.
- То-то и оно, что ничего. Христос снова воскрес.
Директор ничуть не удивился, удовлетворенно кивнул седой головой.
- А вы ждали конвульсий, апокалипсических потрясений? И если выдающаяся личность столь влиятельна, то нельзя ли этим воспользоваться сделать героев истории инструментом доводки, направить жизнь в райские кущи? Правильно ли я вас понял Георгий Петрович?
Разве можно было объяснить накоротке, чего я ждал? Мне и теперь-то это далеко не совсем ясно.
- Вы очень догадливы, Константин Николаевич - Что я еще мог ему ответить?
Он помолчал, оценивающе разглядывая меня, наконец заговорил:
- Увы, ваш результат подтверждает сермяжное правило - знай, сверчок, свой шесток. К великому сожалению. Георгий Петрович, мы не ведущие, а ведомые. И зачем вы так далеко забирались - аж в первый век? Пробрались бы поближе, в прошлый век в самый его конец, в лабораторию Анри Беккереля. Что вам стоило выкрасть у него ту самую роковую пластинку, засвеченную урановой солью! От нее же все началось - и раскупорка ядра, и взрыв над Хиросимой, и нынешние термоядерные кошмары. Не-ет, вы знали, что такой дешевый криминалистический трюк ничего не даст: не наткнись Беккерель на оказию, было бы то же самое - тот же уровень развитости ядерной физики, тот же запас бомб, мешающих нам спать. Эволюция, наверное, не устояла бы перед энтропией, если б не застраховала себя от случайностей… Христа убили - Христос возродился. Оч-чень, оч-чень интересный результат. Многозначительный!.. - Директор распрямился и сразу стал озабоченно деловит. - Однако я вас пригласил не для того, чтобы уличать. Каждый волен тешить себя чем хочет. Расчетец на вас имею. И заранее скажу: буду очень огорчен, если вы не пойдете мне навстречу.
Я насторожился - наконец-то увертюра окончена, началась ария.
- Выдвинули мы в свое время Калмыкова и надеялись - молодость не порок. А ведь слаб, мелко пашет. Вы не находите?..
Калмыков, тоже физик-теоретик, но не успевший еще проявить себя, был выдвинут ученым секретарем, должность ответственная и хлопотливая, где приходилось быть и дотошным канцеляристом.
- Не нахожу, Константин Николаевич, - ответил я. - Возможно, Калмыков и неглубоко пашет, но борозды не портит.
- С вашего чердачка, Георгий Петрович, не видно, а вот мне постоянно приходится подправлять огрехи… Да особенно и винить парня нельзя, трудно без имени, без авторитета, ординарному кандидату наук ладить с нашими мастодонтами. Тут нужен человек с опытом и заслугами.
Мне сразу открылось все. Вовсе не ради досужего любопытства расспрашивал директор о моих чердачных бдениях, ему позарез было нужно знать - насколько они серьезны. Я занимался не физикой - это его нисколько не смущало, при случае мог даже взять под покровительство. Сейчас все ждут открытий на стыке наук, заройся я в биологию или психологию - директор не стал бы взваливать на меня должностную ношу. Вдруг да пробьет брешь, куда Макар телят не гонял, - новое направление, новые перспективы, новое в активе института! Теперь вот выяснил - "каждый волен тешить себя чем хочет", - но за блажь денег не платят, изволь-ка заняться делом: Калмыков не пашет, паши ты! Я знал своего директора - намеченную дичь из поля зрения не выпустит.
Он поднялся.
- Я не требую, Георгий Петрович, немедленного ответа. Не к спеху. Взвесьте, обдумайте, выдвиньте мне условия, какие найдете нужными. Обещаю быть покладистым. Не сомневаюсь - мы с вами сработаемся.
Ох, мягко стелет, да жестко спать. И полное пренебрежение к тому, что влекло меня. Я тоже встал и пожал доброжелательно протянутую руку.
У дверей внезапно вызрел вопрос.
- Константин Николаевич, - обернулся я, - вот вы сказали: мы не ведущие, а ведомые… Не значит ли это, что в основе нашей деятельности лежит приспособляемость?
Он, не успевший опуститься за свой стол, задержался, задумался на секунду, ответил:
- Одно из свойств живого - способность адаптироваться. По чему мы должны быть исключением?
Поразительно: у моего легкомысленного сына оказался столь могучий сторонник.
4
Дверь открыла Алевтина Ивановна, младшая из дочерей Ивана Трофимовича.
Я ее знал еще восьмилетней девочкой, худенькой, конопатой патлато-белесой, тихой, как мышка. Сейчас это плотная молодая женщина с жаркой шапкой крашенных хной волос, с тяжелой, решительной поступью.
- Вы опоздали, - осуждающе сказала она. - Этот уже у него.
- Кто - этот? - не понял я.
- Ну поп! Батюшка! Святой отец! - Она не могла сдержать своего раздражения.
- Аля, я ничего не понимаю.
- Не могла же я пускаться в объяснения по телефону - мол, мой отец совсем свихнулся, потребовал… как там у них называется?.. святое причастие или просто исповедь, уж не знаю… До сих пор в голове не укладывается: он, Иван Голенков, из тех, кого раньше называли гранитными, твердокаменными, сейчас вот испрашивает у попа прощение!
Алевтина Ивановна порывисто вынула платочек, но к глазам не поднесла, скомкала его в кулаке - глаза сердитые, но сухие.
- Пойдемте, Аля, сядем где-нибудь, - попросил я. - Целый день на ногах.
Вскинув рыжую копну волос, тяжело и прочно ступая, она провела меня в столовую, первая устало опустилась на стул, кивнула.
- Там…
Дверь, ведущая в столь знакомую мне угловую комнатку Ивана Трофимовича, плотно прикрыта, ни шороха, ни голосов не пропускает - непривычный гость действует в тишине.
- Родной дочери запретили даже заглядывать! - Алевтина Ивановна не боится, что ее раздражение будет услышано. - Таинство, видите ли. Душу открывает… Кому?! Не мне, не вам - чужому человеку!
Именно это-то у меня сейчас вызывает никак не раздражение, а вину. Иван Трофимович пытался мне исповедоваться, да, и настойчиво, но в последнее время полного понимания у нас не получалось. Я уносил огорчение - эх, старость не радость, а Иван Трофимович оставался со своим - кому повем печаль мою? Как было ему, однако, нестерпимо плохо, если решился пригласить со стороны, пусть даже не враждебного уже теперь, а все равно чужого человека, своего рода должностное лицо. Ему повем сокровенное, больше некому… Обиженно-раздраженный голос дочери мне неприятен: тебе-то, голубушка, наверняка тоже пытался исповедоваться, хоть бы чуть устыдилась, что не смогла понять отца.
- Вы, конечно, думаете - должна бы наотрез отказать… Впрочем, отца вы моего хорошо знаете, никогда он ни перед чем не останавливался. Отказала бы - умер, да еще и проклял перед смертью… Вот мне и хотелось, чтобы вы… вы пораньше, до прихода попа встретились. Вы один имеете на отца влияние. Просила же не опаздывайте!..
- Вряд ли я что-нибудь бы изменил, Аля.
- Но тогда - кто, кто как не вы?..
- Кто поможет человеку, который сам в себе запутался?
- Ах, вам-то что! Пожмете плечами: мол, старый знакомый с ума спятил. А нам каково? На нашу семью пятном ляжет, не сразу отмоемся. Муж лекции о дарвинизме читает, издательство "Знание" договор на книгу с ним заключило. А теперь станут трубить кому не лень: в семье дарвиниста поповщина гнездо вьет.
У нее ненастно-серые глаза, какие когда-то были у отца, но в них злой, колючий зрачок, и в лице ее, пухлом, утратившем скупую отцовскую рубленость, проглядывает что-то дрябло-бульдожье.
- Послушайте, Аля, отцу сейчас куда хуже, чем вам. На вашем месте я все-таки думал бы о нем, а не о себе.
И она задохнулась.
- Вы!.. Вы смеете - мне!.. Я - о себе, о нем нет?!
- Да, и не только сейчас, а уже давно. Давно отец для вас - досадная обязанность, житейский долг, который полагается выплачивать.
Я знал, на что иду: с этой минуты мы враги, но многого не теряю: друзьями мы никогда и не были. А я бы презирал себя, если б перед надвигающейся смертью предал своего командира, своего названого отца. Не от трусости, не от ханжества этот мужественный и честный человек изменял теперь сам себе - от отчаянья. Кому дано понять глубину отчаянья ближнего? Не дочери же, страшащейся за судьбу мужниной расхожей книжонки. Не решусь сказать: понимаю, но подозреваю - отчаянье бездонно.
Мы глядели друг на друга. У нее наливалось кровью лицо, розовел лоб, а глаза яростно светлели…
Скандал не успел разразиться, за дверью раздался придушенно-сиплый выкрик, грохот падающего стула. Дверь распахнулась, из нее не выскочил, а скорей вывалился, путаясь в рясе, долговязый батюшка - молод, бородат, гневно румян, на узкой груди в вольных складках поблескивает крест.
- Вам… Ах, бож-ж мой! - Он налетел на угол дивана. - Вам следует пригласить врача-психиатра, а не священника!
Возвышаясь посреди комнаты, Алевтина встретила его пасмурным взглядом, не ответила. И батюшка обиженно приосанился, траурно колыхаясь, на ходу обретая должное достоинство, двинулся к выходу.
- Сто-ой!..
В дверях, держась за косяк, вырос Иван Трофимович - тяжелая, темная, как кусок мореного дуба, голова с устремленным вперед полированным надлобьем и плоско висящая на перекошенном костяке пижама игривой расцветки в белую и розовую полосу.
- Стой! Не бежи! - сипло, с клекотом.
Священник передернул плечиками, остановился, досадливо обернулся.
- Бож-ж мой! Сами позвали - и раздражаетесь… Зачем вам святое причастие?
- Я много ненавидел, хочу любить… Лю-бить!.. Вы ж обещаете это…
- Так проникнитесь кротостью, подготовьте себя к любви.
- Кротостью?! Мальчишку прислали. Что ты мне можешь сказать?
- Слово божье. С ним пришел.
- Пришел поучать… По какому праву?.. Больше видел? Больше пережил?.. Что ты знаешь о жизни, молокосос?
Батюшка всплеснул траурными рукавами.
- Я к вам с утешением, а вы оскорбляете!
- Утешение? Умирающему?! Экие вы балбесы!
- О господи! Чего же вы хотите?
- Любить напоследки! Ее!.. - Иван Трофимович дернул подбородком в сторону стоящей с запрокинутым лицом дочери. - Его!.. Кивок в мою сторону.
- Любить их! Страдать за них!.. Да!.. А ты… уте-ше-ние… Повесь его себе… вместо креста…
Он задыхался, изрытое лицо стало угрожающе черным, корявая рука в нарядном бело-розовом рукаве дрожала, цепляясь за косяк дверей. Сейчас рухнет. И я кинулся к нему.
- Хватит! Пойдем!
Он обмяк, навалился на мое плечо - пугающе легкий, по-детски беспомощный.
В знакомой сумрачной комнате держался неистребимый берложий запах. Я уложил бывшего командира на смятую постель, укрыл одеялом. Запрокинутая тяжелая голова на тонкой скрученной шее, острый кадык, мятые веки опущены, каждый вдох сопровождается клекотом, а в запавший висок бьется наружу неуспокоенная жизнь.
- Слушай, что я тебе скажу, - заговорил я, склонившись над черным пугающе чужим сейчас лицом. - Ты зря терзаешься - ты не из последних могикан на земле. Младая жизнь будет играть. Будет! Не прервется!
Он поднял веки - мерцающий взгляд из бездны, - и натужно прерывистое:
- Ладно уж… Прощай…
Не последние ли это слова? Я постоял над ним. Мы часто были сердечны друг с другом, но никогда не проявляли нежности. И сейчас я осторожно пожал лежащую на одеяле руку. Она была холодна - словно коснулся водопроводного крана.
Под дверями, уткнувшись рыжими волосами в резную спинку старого узенького дивана, беззвучно плакала Алевтина, спина согнута, полные плечи вздрагивают. И меня прожгло - хищница? Да протри глаза!
Пройти мимо я теперь уже не мог.
- Аля, простите… Какой же я дурак, однако.
Она пошевелилась, приподнялась, вытерла лицо ладонью крепко, с нажимом - простонародный жест бабы, которой некогда убиваться, надо хвататься за дело.
- Идите, Георгий Петрович. - Устало и недружелюбно, в сторону.
- Чем мне вам помочь?