Дорога в два конца - Масловский Василий Дмитриевич 10 стр.


Высокий белокурый немец выхватил у кого-то из женщин коромысло и изо всей силы двумя руками опустил его на спину босоногого мальчишки-бойца, кинувшегося на старика Воронова с ведрами. Коромысло треснуло, разломилось. Мальчишка упал. Над стриженой головой его мелькнул тяжелый сапог с отполированными песком и пылью шипами на подметках. Мальчишка сжался, изогнулся, звериным ловким движением успел ускользнуть из-под сапога, сверкнули белые кровяные глаза. Его подхватили товарищи, толкнули в середину.

- Товарищи, не губите себя!

- Господи! Милостивец!..

Немцы зверели и напирали на толпу, оттесняя от пленных.

- Они же поубивают их!

- Мужики! Что ж вы стоите?! Лей воду в корыта!

Сразу несколько человек кинулись к колодцу. Загремело ведро. В обомшелое, пахнущее теплой плесенью и бурыми лохмотьями на дне и по углам корыто полилась вода. Конвоиры отступили, и пленные гурьбой облепили корыто, сунули в него голову, втискивались по плечи. Лейтенант сдерживал тех, кому не хватило места. Люди, подавленные необычным и страшным видом водопоя, притихли. Были слышны трудные глотки в сдавленной ребрами корыта груди, толчками вздрагивали спины пленных, дергались загорелые затылки.

- Господи, да неужто ты не видишь?!

- Скотиняке и той лучше.

Напившиеся пленные посвежели. Многие успели окунуть в воду голову, умылись. Лица приняли осмысленное, понимающее выражение. На щеках и шее простудил густой кирпичный загар. Затеплели, заулыбались родные, близкие глаза, задергались, потянулись на сторону шершавые, полопавшиеся от зноя и жажды губы.

Женщины захлюпали в передники, углы платков, поутихли. Успокоились и немцы. Пленных загнали в скотный баз, который стоял на отшибе, подалее от других, выставили караул. Лукерья Куликова каким-то образом сумела договориться с начальником конвоя, шепнула бабам, и те принесли немцам яйца, масло, сало, а в большом котле у кормокухни, в котором запаривали мучное пойло телятам, затевали варево пленным. Думать о чем-нибудь одном не приходилось. В котел бросали крупу, картошку, сало, в лапшу искрошенную солонину.

Варвара Лещенкова назвалась женой раненого с отечно-синим лицом, и его на диво всем отпустили. Бабам Варвара отрезала строго:

- Возьму грех на душу. Вернется Петро - поквитаемся.

Казанцев, удрученный и оглушенный виденным, вернулся домой. Рыжий ефрейтор-квартирант стащил как раз с насеста бойкого голосистого петушка, любимца Петьки, кружившего ежедневно во время обеда у стола, дожидаясь подачки, оторвал ему голову и бросил. Петушок без головы вскочил, стремглав бросился в лопушистую картофельную ботву, присел там, спрятался. Казанцев остановился, ошарашенный, расстегнул верхнюю пуговицу на вороте. "Господи! Господи!" - зашептал он про себя. Покосился от неловкости и озноба по спине на забурьяневший одичавший двор, рыжую в закатном солнце крышу сарая.

На окраинах долго не утихали уцелевшие собаки. Стыла натянутая, звенящая тишина. Над холмами вызрела красная луна. Призрачный серебристый свет ее сгреб сухие сумерки на дно оврагов и балок. Истомленный за день впечатлениями и зноем, хутор спал. В саду Михаила Калмыкова над колодцем пьяно хохотал и ухал сыч, и голос его в душной сухоте ночи раскатывался далеко и гулко.

Знобко поеживаясь и облапывая место руками, Казанцев присел на вытолоченную курами траву под сараем, закурил. Из балок и оврагов с теплом накаленных за день косогоров в хутор стекал такой могучий и древний дух отмякших по росе и отягченных зрелостью хлебов, что Казанцев стиснул зубы и застонал.

Полынная горечь степи и нектарная сладость хлебов были родными ему с детства. С годами они менялись для него, наполнялись ноющей усталостью натруженных рук, радостью и неудачами хозяйственных забот, теплом и довольством этой вечно живой и ласковой степи, где он всегда был своим. Сегодня этого чувства близости в нем не было. Была волчья тоска, от которой он не знал, куда деваться. Опираясь на сумеречную черту горизонта, над хутором застыло грифельное небо с кривым ковшом Большой Медведицы и щепотью мигающих звезд Волосожаров у самого края.

Казанцев не слышал, как хлопнула дверь и рядом подсели. Черноволосый немец смотрел на него понимающе и вроде бы даже сочувственно. Что-то сказал по-своему, хлопнул по плечу, пояснил:

- Нитшего, матка. - И он протянул сигарету.

Казанцев вдавил щепотью в глину свой окурок, закурил сигарету. На лице застыло недоумение, закашлялся, откровенно плюнул, вытащил кисет, предложил немцу своего. Немец закурил, задохнулся. Из глаз брызнули слезы.

Казанцев молча, одними глазами, усмехнулся, отвернулся, сник. "Черт-те знает, каким ты духом дышишь", - подумал о немце. Молодой месяц нырнул за горизонт. Стало темно и глухо. Все спало. Утихали и комары. Немец что-то побормотал. Казанцев не ответил, и немец ушел.

В коровнике на перепрелом сухом и теплом навозе и соломенной трухе ворочались и стонали пленные. Кое-где по углам шушукались, не спали. Лейтенант нащупал в кармане пиджака, который бросила ему молодая, строгого вида женщина, бумажку. Получил по кругу от товарищей дымящийся окурок. Затянулся пару раз, прочел: "Беги, спасай Россию. Женя".

- Что там? - потянулись сбоку.

- Эх, Коля, Коля!..

Из противоположного окна на шум ударила автоматная очередь, на голову посыпалась выбитая из стены пулями глина, и все стихло.

Глава 12

Угрозами и посулами немцам удалось заставить черкасян выйти на поля. В первые дни вышли все от мала до велика. События оглушили, смяли, будущее полно неясностей, а жить надобно.

Между тем время шло, догорал в дымных закатах июль - на пороге август, уборочная страда. Уже где вручную, где лобогрейками начали валить ячмень, овес, на выбор - пшеницу, а немцы не спешили исполнять свои посулы. Угрозы расстрелов, угона в особые лагеря и саму далекую и пугающую Германию нарастали с каждым днем. На столбах и специальной доске у правления вывешивались все новые и новые грозные приказы и объявления. Проходившие части и те, которые задерживались на постой в Черкасянском, брали все подряд. Брали, не спрашиваясь, запросто, как свое. И еще оставались недовольными, если не находили нужного или находили мало. В первую очередь съели кур, уток, гусей, молодых телят, овец, обшаривали чердаки и подвалы. Наловчились отыскивать в самых потаенных местах. И никто их не удерживал, никто им не мешал. И у черкасян родилось сомнение. В поле выходили по-прежнему, но работали уже не так охотно, будто ждали чего-то. А слухов хватало.

Дальше Дона в среднем течении немцы не пошли. В Калитве, Галиевке, Монастырщине, Казанской, Вешенской, Еланской шли еще бои на восточном берегу. Переправлялись или держали оборону - неизвестно. Продолжали прорываться и отдельные части из окружения. Докатывались слухи о боях под Клетской, Сталинградом. Их приносили окруженцы, которым удавалось миновать рук немцев и которые рассыпались, растворялись по хуторам в примаках; беженцы, которых война повыжила из домов, и, сбитые с толку, растерянные, они искали приюта у родни и просто чутких к чужому горю в эти дни людей.

В один из дней стало известно, что наши ночью переправились у Галиевки и побили много немцев и итальянцев. Хуторяне ходили именинниками, с тайным злорадством поглядывали на своих обидчиков. А потом пошел слух, что почти всех переправившихся перебили, и недавняя радость померкла: "День меркнет ночью, а человек - печалью". Слухами жили, их ждали, о них допытывались. Слухи теперь были источником сведений обо всем, что делалось за пределами хутора. Отлучаться из дому боялись, да и не тянуло никуда, ничего не нужно было, будто та жизнь, какой они жили теперь, была не настоящей, и ее можно было пережить как-нибудь, а когда наладится та, другая, жизнь, нужда сама заявит о себе.

В районе появилась новая власть, гражданская. Чем она занималась, эта власть, никто толком не знал, да и не интересовались особо. Говорили о полицейском управлении. Звучало оно как-то неприятно, холодно, напоминало о том, о чем молодые знали только из истории и по газетам. А теперь оно было рядом. Появились и люди с повязками - полицаи. Сказывали, будто шли туда добровольно. Черкасяне, однако, голову не ломали. У них, слава богу, ничего этого пока не было. На работу ходили: боялись. Не знали, но чувствовали, что за их жизнью кто-то неусыпно следит.

Но однажды неожиданно для всех к правлению колхоза, где обретался теперь не то бургомистр, не то староста, черт его разберет, прошелся с карабином за плечами и повязкой на рукаве Гришка Черногуз. Тот самый Гришка, который ни добром, ни злом среди черкасян не выделялся, Гришка шел по пыльной, облитой зноем улице важный и смущенный. На нем были сапоги, жирно блестевшие дегтем, черный суконный пиджак, подпоясанный зачем-то широким командирским ремнем со звездой, и кожаная фуражка.

- Друзьяк твой пошел. Упырь.

- Где он, подлюга, так вырядился. У него ж ничего не было. Я знаю.

Старики Воронов и Галич сидели у плотницкой на сложенных в костер санях, провожали Гришку взглядами, курили и цыкали через губу.

- Какой черт надоумил его на эту бузу? - Глаза на монгольском лице Галича осуждающе сузились, пощупал пальцами жидкую бородку.

- Не веришь, значит, что немцы задержатся?

- Я, Севастьяныч, никакой власти сразу не поверю. Выглядывай да жди - золотое правило. Зараз жизня такая - и на шворку угодить недолго. - Галич кончиком языка облизал зачерствевшие губы, заправил обсосок уса в рот.

- Надеючись - и конь копытом бьет, - возразил Воронов. Обсыпанные, будто рыбьей лузгой, старческими веснушками руки старика подрожали, нагнулся пониже к уху Галича: - Надеяться на своих нужно. На чужом корню и полынь не растет. У немца на чужих душа коротенькая.

В серых отвалах балок одиноко треснул выстрел и тут же затерялся в немой глухоте зноя, Галич и Воронов переглянулись.

* * *

Алешка Тавров работал теперь в мастерских МТС молотобойцем. Кузнецом был все тот же Ахлюстин. Высохший у горна старик, редкозубый рот в оборочку, поверх очков в железной оправе голые бесцветные глаза. Электростанция не действовала, ток не подавался, и в мастерских фактически никаких работ не было. Но, как и раньше, рабочие собирались к восьми часам. Инженер Горелов раздавал наряды и исчезал куда-то. Трактористы, слесаря, токарь, получив наряды, прятали их в карманы и выбирали за мастерской местечко в холодке, в бурьянах, где бы их не сразу можно было найти.

Случалось, в мастерской появлялся сам староста. Горелов докладывал ему о ходе работ. Высокий, сутулый, по-прежнему всегда подтянутый, выбритый и брезгливый, Раич стал еще нелюдимее и замкнутее. Ни у кого не возникало желания поговорить с ним, как обычно люди говорят между собою. Да и сам он не стремился к этому. Как-то утром Горелов доложил ему, что ночью кто-то сбил замки на керосиновом баке и выпустил почти весь керосин на землю. Осталось литров двести - триста - на дне, на самые крайние нужды для электростанции и тракторов. Раич принял это известие безразлично. Все, кто был при этом, переглянулись: "Что он за человек?.."

А Раич принял известие о керосине потому так, что знал уже обо всем и успел пережить. Ночью ему сунули в разбитое стекло веранды записку: "Ты, сука продажная, зря стараешься донским хлебом немцев кормить. Грехов за тобою и без того хватит - русская земля не примет. Так что помалкивай да почаще оглядывайся!.." Угроза была не пустячная.

Раза два в него уже запустили кирпичом. А один раз ночью железный шкворень вынес целиком раму. Пришлось делать на ставнях внутренние болты.

В мастерской "случайно" исчезли все магнето, и трактора теперь, даже если бы и был керосин, работать не могли. Так же "случайно" пропали шестерни токарного станка, а в инструменталке вынули окно и унесли почти весь слесарный инструмент - работай, чем хочешь. Молоток да зубило - вся наличность. "Случайно" исчезло зерно из амбара и шкуры овечьи, выделанные и невыделанные, которые не успели сдать. И таких "случайностей" было хоть отбавляй на каждом шагу. Новые высшие власти пока не коснулись ни одного дела. И было непонятно: знают они или не знают о том, что делается, докладывают им или не докладывают. Раич же ходил по-прежнему угрюмо-спокойный, невозмутимый, недоступный. Провожая его взглядом, черкасяне пожимали плечами: "Кто он такой? Сознательно вредит или просто окостенел от страха и сплошных загадок?" Однако ничуть не смягчались от этих мыслей и ненавидели его в той же мере, что и немцев, итальянцев, если не больше.

Как-то под вечер Алешка ремонтировал лобогрейку у самой дороги, и тут к нему подошли два незнакомца. Потрепанные картузики и пиджачки не могли скрыть их военного вида. Один невысокий, плотный, лет сорока. Пиджачок на его плечах трещал по швам. Второй - молодой, ловкий, с веселыми и быстрыми, внимательными глазами.

- Здорово, парень. Стараешься? - не то в укор, не то в сочувствие сказал тот, что постарше, закряхтел и опустился на полок лобогрейки, от чего та присела едва не до земли. - Курить имеешь?

- Некурящий. - Алешка с зажатыми в руках ключами тоже присел прямо на землю, вопросительно замолчал.

- Курить к слову, кореш, - весело поиграл глазами младший и извлек из штанов толстый кисет. - Какой дурак курить будет спрашивать сейчас, когда на огородах и в поле табаку по ноздри. Хочешь?..

- Нам на хутор Покровский дорогу нужно, - перебил старший.

- А вы откуда идете, с какой стороны?.. Ну так Покровский вы не могли миновать. - Алешка полюбовался неловкостью старшего, поучительно добавил: - Зараз, дядя, врать умеючи нужно, не то как раз влипнешь.

- Ладно пытать. Поговорить надо. - Молодому не сиделось: лихой, видать, парень. На корточках придвинулся поближе, влажно замерцавшими глазами оглядел Алешку. - Неловко тут. Подальше куда-нибудь.

У полуразваленного колхозного овощехранилища, в густом полыннике и бодяках, присели.

- На глухие хутора правитесь? - спросил Алешка, морща губы в усмешке.

- Угадал, кореш.

- Навоевались. Теперь к бабам под юбки… ждать? Знаю. У нас уже есть такие.

Больно кольнув словами, Алешка нахмурился и посмотрел на желтую в закатном солнце стену мастерской, здоровых сильных людей перед собою. Трудно поверить, что они, бывшие солдаты, крадутся по своей земле, как воры, сидят сейчас в бурьянах, прячутся. "Жить хотят? - подумалось тоскливо. - Ну а кто не хочет жить? Что-то большее нашей тоски и боли должно быть. Земля, на какой мы прячемся. Кому вот они грехи свои понесут? Кто и где их ждет, таких? - Алешка поежился как от холодной воды, попавшей за ворот. - Ждут. Сколько окруженцев уже живут в хуторе с бабами. И бабы довольны. Устроились".

Молодой оперся спиной о струхлявевший столб в стене хранилища, вздохнул, заговорил рассудительно и зло:

- Как попали в хвост немцу - тебе не понять, кореш. Пробовали Дон перейти - ничего не вышло. У Галиевки пробовали, - облизал затвердевшие от злого упрямства губы. - Пустил гад в воду, а потом из пулемета строчку перед самым носом, и - цюрюк! Стою перед ним голый, а он, гад, смеется: "Иван буль-буль…" Хороши ночи донские: хоть глаз выколи, а куды…

- А под Монастырщиной?

- Пробовали и там. Вдвоем уже. - Парень тряхнул туго набитый пахучий кисет, оторвал косушку бумаги. - Сейчас главное - ждать. Ждать и делать, что можешь. И ты не рыпайся. Погибнешь - и только. - Прикурил, стиснул зубы, выпуская дым через ноздри. - Дон, что ты хочешь. Мы оба калачи тертые, а не вышло. - Икнул, прокашлялся. - Теперь в примаки. Бабе под подол. Ты угадал.

Длинная прохладная тень мастерской накрыла бурьяны. Было слышно, как из потаенных мест в мастерскую собираются рабочие, бросают инструмент, уходя домой.

Алешка встал, постоял, набычившись и поглядывая в сторону, посоветовал:

- Пробирайтесь на Крутяк, Сохранный, Богаев. Хутора глухие, дорог больших близко нет. Там и свои не сразу домой попадают. Идти вот куда, - указал на синеватую глубь широкого лога. В конце лога, на взгорке, мрели сады хуторка. - Это хутор Козлов виднеется.

Долго провожал взглядом по яру прочного литья фигуру старшего (при разговоре он только двигал бугристыми бровями и хмурился) и ловкую поджарую - младшего, пока оба не скрылись в логу. Сколько же их рассыпалось по хуторам только на Дону! И всё они солдаты.

"Как же так? - не понимал Алешка. - Как же воевать тогда? Этак каждый может устроиться и ждать. Где же набрать солдат? А может, они и нравы: к чему гибнуть зазря!" "Но ведь там, где продолжает идти война, рискуют ежечасно, ежеминутно, идут к чему-то, верят", - твердил другой голос.

Глянул еще раз на яр, отряхнул, размазал в пальцах желтую пыльцу полыни, ощущая ее щемящую горечь, и побрел в мастерские.

"О мерах наказания за нарушение населением приказов оккупационных властей:

1. Запрещается: хождение гражданского населения вне пределов места жительства без особого письменного разрешения (пропуска), выданного ближайшей воинской частью.

2. Запрещается: гражданскому населению находиться вне дома по наступлению темноты без особого…

3. Запрещается: принимать на жительство к себе лиц, не принадлежащих к числу местного населения.

4. Население должно немедленно сообщать старосте о нахождении в деревне чужих лиц.

5. За всякое содействие большевикам и бандитам и за причиненный германским вооруженным силам ущерб виновные будут наказаны смертной казнью.

Главнокомандующий германскими войсками".

- А вот гражданская власть что приказывает, - Алешка споткнулся о железный обод колеса на полу кузницы, вытащил из кармана другой листок. Лицо нахмурилось.

"Казаки и иногородние!

1. Тайный забой скота принимает недопустимые размеры. Этим вы наносите ущерб государству и самим себе. Тайный забой скота является саботажем и будет наказываться смертной казнью.

2. В последние дни многие покинули свои рабочие места и разбрелись по окрестным хуторам. Есть поздние выходы на работу и ранние уходы, Рожь, пшеница и другие культуры находятся в поле неубранными. Кто не будет исполнять требования немецких властей о работе в поле и других местах, будет также наказан смертной казнью.

3. Приговор за преступления, указанные в пунктах 1 и 2, будет немедленно приводиться в исполнение через публичное повешение.

Уездный комиссар Мойер".

- Хоть и не живи, туды его мать. За все повешение.

- Вот дождались, а-а!..

- А про какое государство там сказано? Кому ущерб?

- Немецкое.

- Так оно и мы теперь немецкие.

- Брешешь, упырь чертов!

- Сбреши лучше! - заспорили мужики, спозаранку собравшиеся в кузнице.

- Она и прежняя, советская власть не дюже миловала. - Землистое, в пороховой сыпи навеки въевшейся угольной пыли лицо кузнеца Ахлюстина сбежалось морщинами, из-под колючей щеточки усов желто блеснули корни съеденных зубов. - Кому двадцать пять процентов, принудиловка, а кому и тюрьма.

- А ты, Ахлюстин, слыхать, мельницу ладишь в Лофицком открыть свою?

- Надоело из чужих рук кусок выглядывать. - Ахлюстин снял с гвоздя дырявый брезентовый фартук, накинул лямку на шею, завязал концы за спиной. - Солнце в дуба, а вы все байки гнете. Какой же власти такая работа по нутру придется. Тащи, Алешка. Тащи полосовое железо.

Покряхтывая и матерясь, мужики неохотно стали расходиться, гадая, чем же занять этот длинный, только начинающийся день.

Назад Дальше