– А ведь я и других пиитов встречал, да еще сколько. Всех их встречал и всех знаю как облупленных. Всех их видел и все их пиимы читал. Слышал, как мастера художественного слова их исполняют, а этих голыми руками не возьмешь. Видел я книги с их писульками, не книги – книжищи, с кирпич толщиной. Но, как ни крути, пиит был и есть для меня один.
– На рассвете же третьего дня, – сказал Финн, – секли его немилосердно, пока вместо крови вода не потечет.
– Так, значит, только один, мистер Шанахэн? – спросил Ламонт.
– Только один. И этот пиит... человек по имени... Джэм Кейси. Никакой там не "сэр" и не "мистер". Просто – Джэм Кейси, Поэт Кайла, так-то. Да, работяга, мистер Ламонт. Но душа у него нежная, как весенний денек, когда птицы на всех этих чертовых деревьях сидят и орут. Джэм Кейси, неграмотный, богобоязненный, честный работяга, чер-но-ра-бо-чий. По-моему, он и порога-то школы ни разу не переступал. Можете вы такое представить?
– Если речь идет о Кейси, то да, – сказал Ферриски, – и...
– И еще и не такое можно, – добавил Ламонт и спросил: – А нет ли у вас его стихов, мистер Шанахэн?
– Теперь возьмите те штуки, про которые нам здесь этот старичок рассказывал, – продолжал, словно бы не расслышав, Шанахэн, – насчет зеленых холмов, и заварушек там разных, и птичек, что сладкие песни свои издают. Красиво рассказывал, черт побери. И вы знаете, взяли они меня за живое, полюбил я их, вот те крест. Чистое наслаждение было слушать.
– Да, недурно было, – сказал Ферриски, – приходилось и похуже слышать. Но сегодня прямо-таки замечательный вышел рассказ.
– Чуете, к чему я веду? – спросил Шанахэн. – Отличная была штука, отменная. Но, клянусь Христофором, не всякому это дано понять, одному, черт побери, из тысячи.
– О, в этом вы правы, – сказал Ламонт.
– Еще бы, такую штуку нелегко переплюнуть, – сказал Шанахэн, и лицо его залилось румянцем, – ведь это все старинные преданья родной нашей земли, из-за таких вот штук и приплывали к нашим ирландским берегам ученые мужи, когда те, на другом берегу, пресмыкались перед золотым тельцом, а жрец их главный в овечьей шкуре расхаживал. Такие-то вот штуки и возвели нашу страну на ту высоту, на которой она покуда стоит, Мистер Ферриски, и пусть мне лучше язык с корнем вырвут, чем я услышу хоть слово против. Но простому человеку с улицы, ему-то что до всего до этого? Что он во всем этом смыслит?
– И какое им дело, этим молодчикам в цилиндрах, смыслит он что-нибудь или нет? – сказал Ферриски. – Плевать они на него хотели. Долгонько придется вашему Человеку с улицы ждать, если он надеется, что эта шайка ему поможет. От таких, пожалуй, дождешься.
– Вы абсолютно правы, – согласился Ламонт.
– С другой стороны, – продолжал Шанахэн, – проку от тиких штук тоже не много. Один раз наешься, потом долго воротить будет.
– Кто ж сомневается, – подхватил Ферриски.
– Один раз отведаешь, другой не захочешь.
– А вы знаете, что есть люди, – сказал Ламонт, – которые читают такие штуки, и все читают и читают, и начитаться не могут. По-моему, это заблуждение.
– Великое заблуждение, – поддержал Ферриски.
– Но есть человек, – не унимался Шанахэн, – есть один человек, который такие пиимы пишет, что зачитаешься, день и ночь можно читать в свое удовольствие, и не надоест. Пиимы, написанные таким же человеком, как мы, и для таких, как мы. Имя этого человека...
– Вот какие люди нам нужны, – сказал Ферриски.
– Имя этого человека – это имя, которое могли бы дать любому из нас при крещении, и он носил бы его с честью. Итак, это имя, – сказал Шанахэн, – Джэм Кейси.
– Отличный поэт и превосходный человек, – произнес Ламонт.
– Джэм Кейси, – эхом откликнулся Ферриски.
– Понимаете, о чем я? – спросил Шанахэн.
– А нет ли при вас каких-нибудь его стихов? – сказал Ламонт. – Если бы случайно нашелся стишок, то я бы не прочь...
– При себе, если я вас правильно понял, мистер Ламонт, у меня ничего нет, – ответил Шанахэн, – но я могу с ходу выдать вам любое, не хуже чем "Отче наш". Стал бы я иначе называть себя дружком Джэма Кейси!
– Рад это слышать, – сказал Ламонт.
– Встаньте же и прочтите, – сказал Ферриски, – не заставляйте нас ждать. Кстати, как оно называется?
– Название, или заглавие, стихотворения, которое я собираюсь вам прочесть, господа, – произнес Шанахэн неторопливым, наставительным тоном священника, – так вот, название этого стихотворения – "Друг рабочего". Клянусь, такого вы еще не слыхали. Оно удостоилось похвал высочайших авторитетов. Тема этого стихотворения общеизвестна. Оно посвящено портеру.
– Портеру?!
– Да, портеру.
– Так начинайте же, дружище, – сказал Ферриски. – Мы с мистером Ламонтом – само ожидание. Встаньте и начинайте.
– Давайте, давайте, бросьте ломаться, – сказал Ламонт.
– Так слушайте, – произнес Шанахэн и, отрывисто кашлянув, прочистил горло. – Слушайте.
Он встал, простер руку и поставил согнутое колено на стул.
Когда вся жизнь – что оплеуха,
Коту под хвост идет ваш труд,
Когда замучила чернуха,
Пусть пинту пива вам нальют.
– Клянусь, в этом что-то есть, – сказал Ламонт.
– Прекрасно. Просто замечательно, – присоединился Ферриски.
– Я же говорил – мировая вещь, – сказал Шанахэн. – Слушайте дальше.
Когда в кармане свищет ветер,
Кобыле ж наплевать на кнут,
Одни долги на целом свете, –
Пусть пинту пива вам нальют.Когда от боли вам не спится,
И ноги просто не несут,
А врач твердит: "Пора в больницу!" –
Пусть пинту пива вам нальют.
– Есть в этой пииме нечто, я бы сказал, непреходящее. Внятно я излагаю, мистер Ферриски?
– Вне всяких сомнений, это грандиозно, – ответил Ферриски. – Продолжайте, продолжайте, мистер Шанахэн. Неужели же это все?
– Вы готовы? – спросил Шанахэн.
Когда в кладовке нет ни крошки,
Когда в кишках голодный зуд,
А весь обед – две чайных ложки,
Пусть пинту пива вам нальют.
– А теперь что скажете?
– Этой пииме суждена долгая жизнь, – отозвался Ламонт. – Ей будут внимать и рукоплескать потомки...
– Погодите, дослушайте до конца. Последний штрих, виртуозное мастерство.
– Здорово, просто здорово, – сказал Ферриски.
Хоть жизнь дерьмо, сейчас и прежде,
Невзгод стряхните гнусный спуд,
Под солнцем место есть надежде –
Пусть пинту пива вам нальют!
– Нет, вы когда-нибудь слышали что-нибудь подобное? – выпалил Ферриски. – Пинта крепкого, каково?! Помяните мое слово, Кейси – человек двадцать первого века, и никаких "если". Он знал себе цену. И даже если бы больше ничего не умел, он знал, как написать пииму.
– Ну что, говорил я вам, что это вещь? – сказал Шанахэн. – Меня на мякине не проведешь.
– Понимаете, есть в этой пииме некая непреходящесть. Я имею в виду, что пиима эта будет звучать повсюду, где собирались, собираются и будут собираться ирландцы, она будет жить до тех пор, покуда ирландская поэзия, по воле Всевышнего, укоренилась на этой земле. Что вы об этом думаете, мистер Шанахэн?
– Будет, мистер Ламонт, обязательно будет.
– Ни капельки не сомневаюсь, – не унимался Ферриски.
– А теперь ты поведай нам, мой Старый Хронометрист, что ты обо всем этом думаешь, – снисходительно-ласково произнес Ламонт. – Поделись со мной и моими друзьями вашим высокоученым, вдумчивым и беспристрастным мнением, сэр Сказочник. А, мистер Шанахэн?
Заговорщики тонко перемигнулись в пляшущих отблесках пламени. Ферриски легонько хлопнул Финна по колену:
– Па-дъем!
– А потом Суини, – молвил желтокудрый Финн, – произнес такие стихи:
Обойди я хоть каждый холм,
не сыскать в этом буром мире
краше хижины одинокой моей
в Глен-Болкане.Мила мне зелень зеленой воды,
мила мне свежесть вольного ветра,
мила мне ряски зеленой ряса,
краше всех кустистый поточник.
– Пошло-поехало, – сказал Ламонт. – Поистине доброе дело сделает тот, кто придумает, как его заткнуть. Прямо расцеловал бы такого.
– Пусть говорит, – возразил Ферриски, – может, ему от этого легче станет. Должен же он перед кем-то выговориться.
– Лично я, – нравоучительным тоном произнес Шанахэн, – всегда готов выслушать, что скажет мой соотечественник. Мудрый человек слушает, а сам помалкивает.
– Безусловно, – сказал Ламонт. – Старый мудрый филин на дубе старом жил. Он чем больше слушал, тем меньше говорил. А болтал чем меньше, тем он слушал больше. Почему не может каждый быть такой же?
– Верно замечено, – сказал Ферриски. – Поменьше разговоров, и все будет в порядке.
Финн продолжил свой рассказ, терпеливо и устало, медленно произнося слова, обращенные к огню и к шести почтительным полукругом обступившим его ботинкам. Голос старика доносился из тьмы, окружившей место, где он сидел.
Мил мне упругий цепкий плющ,
мил мне краснотал гладкоствольный,
мил мне тесно сплетенный тис,
краше всех берез благозвучье.Цепкий плющ
прорастает сквозь ствол корявый,
я сижу на верхушке кроны,
тошно было б ее покинуть.Вместе с жаворонком на заре
я лечу, его обгоняя,
перепархивая валуны
на высоких вершинах холмов.Он взмывает передо мной,
горделивый голубь,
мне несложно сравняться с ним –
отросло мое оперенье.Глупый и неуклюжий глухарь,
он взмывает ввысь надо мною,
вижу я в нем рдеющий гнев,
черный дрозд заходится криком.
Мелкие лисы скачут
на меня и от меня,
волки их рвут на части,
до меня долетают их крики.И бегут они вслед за мной
своей быстрой побежкой,
я ищу от погони спасенья
на горной вершине.Там не дождь по воде сечет,
а колючий град,
я, бессильный и бесприютный,
на вершине один.Цапли громко перекликаются
в холодном Глен-Эле,
быстролетные стаи летят
туда и оттуда.Мне не нужен
безумья людского рокот,
мне милее курлыканье птиц
в их родном краю.Мне не радует слух
перекличка рожков на заре,
мне милее барсучий клич
в Бенна-Броке.Того менее мне радует слух
громкий глас трубы боевой,
мне милее голос оленя,
рогача ветвисторогатого.Плуг проходит весной по земле,
от долины к долине,
неподвижно олени стоят
на вершинах горных вершин.
– Извините, что прерываю, – нетерпеливо встрял Шанахэн, – но я придумал стих. Сейчас-сейчас, погодите минутку.
– Что?!
– Слушайте, друзья. Слушайте, пока не забыл.
Когда олень на горном кряже
Мелькнет рогами там и тут,
Когда барсук свой хвост покажет, –
Пусть пинту пива вам нальют.
– Господи Иисусе, Шанахэн, вот уж никогда не думал, что у вас тоже дар, – изумленно произнес Ферриски, широко раскрыв глаза и обмениваясь улыбками с Ламонтом, – никогда и подумать не мог, что в вас такое сокровище. Вы только посмотрите на нашего пиита, мистер Ламонт. А, каков?
– Круто, Шанахэн, клянусь, это было круто, – сказал Ламонт. – Давайте пять.
Протянутые руки встретились, и благородное дружеское рукопожатие свершилось на фоне пылающего камина.
– Ладно-ладно, – сказал Шанахэн, похохатывая горделиво, как павлин, – смотрите руку не оторвите. Вы мне льстите, господа. Вот бы сейчас отпраздновать, по десять кружечек на каждого!
– Узнаю крутого Шанахэна, – сказал Ламонт.
– Прошу тишины в зале суда, – предупредил Шанахэн.
Мерное бормотание, доносившееся с кровати, возобновилось:
Олень из ущелий Слив-Эвлини,
олень с откосов Слив-Фуада,
олень из Элы, олень из Орери,
безумный олень из Лох-Лейна.Олень из Шевны, олень из Ларна,
олень из грозной доспехами Лины,
олень из Куэльны, олень из Конахала,
олень из двугорбого Бэренна.О матерь этого стада,
седина на шкуре твоей,
не оленята идут за тобой,
рогачи ветвисторогатые.Поседела твоя голова,
там-на-плащ-не-очень-малый-хватило-бы-шкуры,
окажись я на каждом отроге рогов,
разветвился б отрогами каждый мельчайший отрожец.Громко трубит олень,
что идет ко мне через долину,
так удобно было бы сесть
на вершину рогов ветвистых.
Закончив эту долгую песнь, вернулся Суини из Фиой-Гавли в Бенн Боган, а оттуда направился в Бенн-Фавни, и дальше – в Рат-Мурбулг, но нигде не мог он укрыться от зоркого взгляда ведьмы, покуда не добрался до Дун Соварки, что в Ольстере. Обратился он лицом к ведьме и прыгнул что было силы с самой верхушки крепостной башни. Ведьма, не раздумывая, кинулась за ним и низринулась в пропасть, в клочья изодравшись об острые скалистые уступы, пока не упали кровавые ее останки в глубь морскую – так и сгинула она в погоне своей за Суини.
Потом странствовал он еще по многим местам месяц и еще полмесяца, останавливаясь передохнуть на поросших мягкой травой-муравой холмах, на обдуваемых свежим прохладным ветром вершинах, а по ночам находя пристанище в густых древесных кронах, и продолжалось то месяц и еще полмесяца. Прежде чем покинуть Каррик-Аласдар, сочинил он прощальные стихи, сетуя на постигшие его многие муки и печали.
Бесприютная жизнь моя,
без мягкой постели,
прожигающий холод,
снегопады и ветры.Леденящие ветры,
тень бессильного солнца,
мой древесный приют
среди голой равнины.Зов призывный оленя
среди чащи,
за оленьей тропой
ропот белого моря.Сжалься же, о Создатель,
смертоносна печаль моя,
хуже черного горя,
Суини-иссохшие-чресла.Каррик-Аласдар –
вольница чаек,
горько здесь, о Творец,
неприветлив он к гостю.Наша встреча горька,
две истонченные цапли,
истончились мои бока,
клюв ее истончился.
После чего двинулся Суини в свой скитальческий путь, пока не пересек наконец гибелью грозившее бурное море и не очутился в царстве бриттов, где повстречал человека, страдавшего таким же недугом, – безумного бритта.
– Коли ты безумец, – обратился к нему Суини, – то скажи мне, как тебя звать-величать.
– А зовут меня Фер Калле, – отвечал тот.
И стали они, неразлучные, странствовать вместе в мирном согласии, переговариваясь между собою изысканными стихами.
– О Суини, – молвил Фер Калле, – пусть каждый из нас двоих блюдет другого, покуда мы любим и доверяем друг другу, и пусть кто первым заслышит крик цапли над сине-зеленой водой, или звонкий голос корморана, или как прыгает лесной кулик с ветки на ветку, или как поет, проснувшись, ржанка, или как хрустит-похрустывает сухостой, или кто первым увидит тень птицы в небе над лесом, – тот пусть окликнет и предостережет другого, дабы мы могли не мешкая улететь прочь.
И так странствовали они вдвоем многое множество лет, когда вознамерился безумный бритт сообщить Суини некую весть.
– Воистину должно нам сегодня расстаться, – сказал он, – ибо конец моей жизни близок и я должен отправиться туда, где мне суждено умереть.
– Какого же рода то будет смерть? – спросил Суини.
– Нетрудно ответить, – сказал бритт. – Отправлюсь сей же час в Эас-Дубтах, и порыв ветра налетит, и подхватит меня и швырнет в бурный водопад, где я утону, а после похоронят меня на святом кладбище, и вниду я в Царствие Небесное. Таков мой конец.
Выслушав эту речь, произнес Суини прощальные стихи и вновь взвился в поднебесье, держа путь – наперекор страхам, и ливням, и бурям, и снегу – в Эрин, находя себе приют то здесь, то там, на вершинах и в низинах, в дуплах могучих дубов, и не ведал он покоя, покуда не достиг вновь вечно благодатной долины Болкан. И встретил он там умалишенную, и обратился в бегство, легко, бесшумно, призрачно взмывая над пиками и вершинами, пока не очутился в долине Борэхе, лежащей на юге, где и сложил такие строфы:
Холод холодит мое ложе
на вершине в Глен-Борэхе,
слаб я, мантия с плеч не струится,
в остролисте живу язвящем.Глен-Болкан журчисторучейный –
вот приют мой и утешенье,
и с приходом Самайна, иль лета,
утешаюсь я в этом приюте.Ибо пища моя в ночи –
все, что пальцы мои срывают
под дубовой тенью тенистой дубравы, –
травы и плоды в достатке.Ягоды, орехи и яблоки,
ежевика и желудь с дуба,
и малина лесная – вот яства мои
и терновника терний тернистый.Дикий щавель и дикий чеснок,
ряска, чисто промытая –
изгоняют голод из чрева,
горный желудь, шиповник душистый.
После долгого пути и рысканья в поднебесье на закате достиг Суини берега широко разлившегося Лох-Ри и устроился той ночью на покой в развилке дерева в Тиобрадане. И ночью той обрушился на дерево то снегопад: самый суровый снегопад из всех снегопадов, которые выпали на долю Суини с того дня, как тело его покрылось перьями, что и подвигло его сочинить такие строфы:
Велика моя скорбь в эту ночь,
чистый воздух режет мне тело,
ноги сбиты, щеки в зелени,
вот расплата, Господь всемогущий.Тяжела она, жизнь без крова,
горька, о бесценный Иисусе!
Ем я ряску пышнозеленую,
пью я воду потоков студеных.На древесных маюсь вершинах,
по утесника веткам ступаю,
мне не люди, волки – товарищи,
по полям бегу с красным оленем.
– Если бы злая ведьма не восстановила против меня Господа, чтобы я прыгал, как кузнечик, ей на потеху, то и не впал бы я вновь в безумие, – молвил Суини.
– Послушайте-ка, – сказал Ламонт, – что это мне там такое послышалось насчет прыжков?
– Прыгал он все вокруг да около, вот и допрыгался, – ответил Ферриски.
– В истории этой, – произнес Шанахэн тоном искушенного лектора, обращающегося к не очень понятливой аудитории, – рассказывается о том, как этот парень Суини затеял тягаться со священником, а тот его под шумок и обставил. Навел на него порчу, по-церковному выражаясь – проклятие. Короче, превратился этот Суини в какую-то дурацкую птицу.
– Поня-ятно, – протянул Ламонт.
– И что же в результате, мистер Ферриски? – продолжал Шанахэн. – Обратился он за грехи свои тяжкие в птицу, но зато добраться ему отсюда, скажем, до Карлоу – раз плюнуть. Вникаете, мистер Ламонт?
– Вникаю, – отозвался Ламонт. – Только знаете, о чем я сейчас думаю? Вспомнился мне один человек, сержант Крэддок, первый был в стародавние времена во всей Ирландии по прыжкам в длину.
– Крэддок?
– Что до прыжков, то в этом мы, ирландцы, исстари по всему миру славились, – мудро изрек Шанахэн. – Пусть у ирландца куча недостатков, но уж прыгать-то он умеет. В этом его Божий дар. Где бы ирландец ни появлялся, за прыжки ему – всенародный почет и уважение.
– Что и говорить, прыгуны мы прирожденные, – сказал Ферриски.