Фрау Клейнгольц сует руку под подушку: ключ от входной двери на месте. Фрау Клейнгольц зажигает свет: мужа нет на месте. Фрау Клейнгольц встает, фрау Клейнгольц обходит квартиру, фрау Клейнгольц спускается в подвал, фрау Клейнгольц выходит во двор (уборная во дворе): нигде нет. В конце концов она замечает, что в кабинете одно из окон только притворено, а она отлично помнит, что закрыла его. Такие вещи она всегда отлично помнит.
И вот фрау Клейнгольц буквально кипит, шипит от злобы: четверть бутылки коньяку, кувшин пива, и все напрасно! Она кое-как одевается, набрасывает на плечи стеганый лиловый халат и отправляется на поиски мужа. Уж конечно, он в трактире у Брюна, пошел выпить.
Торговая контора Клейнгольцев на Базарной площади - старая солидная фирма. Ею владеет уже третье поколение. Это зарекомендовавшая себя, пользующаяся доверием фирма, у которой триста старых клиентов - крестьян и помещиков. Если Эмиль Клейнгольц сказал: "Франц, удобрение хорошее", Франц уже не интересуется составом, он покупает и может быть спокоен: удобрение действительно хорошее.
Однако в такой торговле есть одно "но". Сделку надо вспрыснуть, по самой природе своей эта торговля требует поливки. Требует выпивки. Каждый вагон картофеля, каждая накладная, каждый счет обмываются пивом, водкой, коньяком. В этом еще нет большой беды, если у тебя жена добрая и хозяйственная, если дома уют, в семье мир и лад, но это очень большая беда, если жена вечно ругается.
Фрау Эмилия Клейнгольц начала ругаться с первого же дня. Она сама знала, что не следует, но она была честолюбива, она вышла замуж за красивого, состоятельного человека, она, бедная девушка, без гроша в кармане, вырвала его у других. И теперь, после тридцати четырех лет замужества, как и в первый день, с остервенением борется за него.
Итак, в туфлях на босу ногу и в халате шлепает она на угол к Брюну. Мужа там нет. Она могла бы вежливо спросить, заходил ли туда ее муж, но вежливости ей от природы не отпущено, она разражается бранью: трактирщики такие мерзавцы, дают пьяницам пить. Она на него донесет, он спаивает народ.
Старик Брюн, крупный мужчина с окладистой бородой, собственноручно выпроваживает ее за дверь, она корчится от ярости, но у него железная хватка.
- Так-то, дамочка, - говорит он.
Фрау Клейнгольц на улице, на плохо вымощенной Базарной площади провинциального города, вокруг двухэтажные дома, фронтоны, двухскатные кровли, окна все темные, занавешенные. Только газовые фонари поблескивают да подмигивают.
Что же теперь - домой? Нет, она не таковская! Чтобы Эмиль потом целый день издевался, дурой ее считал: искала мужа и не нашла. Нет, она должна его найти, должна извлечь его из пьяной компании собутыльников, даже если там пир горой, даже если веселье в полном разгаре!
Веселье в полном разгаре!
И вдруг ее осенило: сегодня в "Тиволи" танцы, Эмиль там.
Он там! Он там!
И в чем была, в шлепанцах и в халате, она тащится чуть ли не через весь город в "Тиволи", кассир общества "Гармония" хочет получить с нее марку за вход, она только спрашивает: "А по морде не хочешь?"
И кассир уже ничего от нее не хочет.
И вот она в танцевальном зале, пока еще она сдерживается, стоит за колонной, но вдруг стервенеет: ее муж, красавец с окладистой русой бородой, танцует, если только можно назвать танцами эту пьяную толкотню, с какой-то молоденькой чернявой мерзавкой, которую она даже не знает. Распорядитель удерживает фрау Клейнгольц:
- Сударыня, сударыня, прошу вас!
Но для него уже ясно: это стихийное бедствие, ураган, извержение вулкана, люди тут бессильны. И он отступает. Между рядами танцующих открывается проход, и между двумя людскими стенами она надвигается на одну пару, которая, не чуя грозы, и притопывает и прихлопывает.
Она тут же отвешивает мужу оплеуху.
- Ой, крошка моя! - вскрикивает он, еще ничего не понимая. Но потом понимает…
Она знает: теперь надо ретироваться, ретироваться с достоинством, с полным самообладанием. Она берет его под руку:
- Пора, Эмиль, идем.
И он идет. Посрамленный, тащится он за женой из зала, как большой побитый пес, оглядывается еще раз на свою миловидную, кроткую брюнеточку, работницу со штосселевской багетной фабрики; жизнь ее не очень-то баловала, и она так радовалась, что подцепила денежного кавалера и ловкого танцора. Он уходит, она уходит. Неожиданно на улице оказывается машина. Что в таких случаях лучше всего тут же вызвать по телефону такси, уж это-то председатель общества "Гармония" отлично понимает.
В машине Эмиль Клейнгольц крепко засыпает, он не просыпается и тогда, когда жена с помощью шофера втаскивает его в дом и укладывает в постель, в ненавистную супружескую постель, которую он ровно два часа назад покинул, предприимчиво пустившись на поиски развлечений. Он спит. А жена выключает свет и лежит некоторое время в темноте, потом опять включает свет и смотрит на мужа, на своего красивого, распутного, русоволосого мужа. За вспухшим бледным лицом ей видится прежний Эмиль, Эмиль той поры, когда он за ней ухаживал, такой был веселый шельмец, такой озорник и охальник, за грудь он ее не лапал, а если и случалось такое, то по физиономии за это не получал.
И в меру мыслительных способностей, отпущенных природою ее глупому птичьему мозгу, она размышляет о пройденном ею с тех пор пути - двое детей, сварливая дочь и плаксивый, невзрачный сын. Торговое дело, наполовину промотанное беспутным мужем, - а она? Она что?
Да, в конце концов ей остается только плакать, а плакать можно и в темноте, по крайности сэкономишь на освещении, - ведь деньги так и летят. И вдруг ей приходит на ум, что сегодня за два часа он тоже, должно быть, немало прокутил, и она снова включает свет и принимается за обследование его бумажника, и считает и пересчитывает. И опять, уже в темноте, дает себе слово с завтрашнего дня быть с ним ласковей, и стонет, и причитает: "Нет, теперь уже ничто не поможет. Надо его окончательно к рукам прибрать!"
А потом опять плачет и в конце концов засыпает, - ведь в конце концов всегда засыпаешь и после зубной боли, и после родов, и после ссоры, и после большой радости - увы! - такой редкой.
Затем следует первое пробуждение - в пять утра она быстро отдает приказчику ключ от ларя с овсом, а потом - второе, в шесть, когда служанка стучится в дверь и просит ключ от кладовой. Еще час сна! Еще час покоя! И затем третье, окончательное пробуждение - без четверти семь, сыну пора в школу, а муж все еще спит. В четверть восьмого она снова заглядывает в спальню - муж уже не спит, мужа рвет.
- Так тебе и надо, опять налакался, - говорит она и уходит. Затем он появляется к утреннему кофе, мрачный, примолкший, растрепанный.
- Подай селедку, Мари! - только и говорит он.
- Постыдился бы, отец, так распутничать, - язвительно замечает Мари, уходя за селедкой.
- Черт меня побери! - свирепеет отец. - Давно пора ее с рук сбыть!
- Твоя правда, отец, - вторит ему жена. - Что ты зря трех дармоедов кормишь?
- Пиннеберг самый подходящий. Пусть Пиннеберг и действует, - говорит Клейнгольц.
- Конечно. Только надо его подстегнуть.
- Об этом уж я позабочусь, - отвечает муж.
С этими словами работодатель Иоганнеса Пиннеберга, кормилец, в руках которого благополучие всей семьи: и милого, и Овечки, и еще не родившегося Малыша, уходит в контору.
ИЗМЫВАТЕЛЬСТВО НАЧИНАЕТСЯ. НАЦИСТ ЛАУТЕРБАХ, ДЕМОНИЧЕСКИЙ ШУЛЬЦ И ТАЙНЫЙ СУПРУГ ПОПАДАЮТ В БЕДУ.
Из всех служащих первым в контору пришел Лаутербах: без пяти восемь. Но не от усердия - от скуки. Этот коренастый светло-русый парень с красными ручищами прежде был сельскохозяйственным служащим. Но в деревне ему не понравилось. Лаутербах перебрался в город. Лаутербах перебрался в Духеров, к Эмилю Клейнгольцу. Он был чем-то вроде специалиста по семенам и удобрениям. Крестьяне не слишком-то радовались его присутствию при поставке картофеля. Лаутербах сейчас же замечал, если сорт был не тот, что по договору, если они сплутовали и подмешали к желтому картофелю сорта Индустри белый Силезский. Но, с другой стороны, Лаутербах был не такой уж вредный. Правда, его нельзя было задобрить водкой, - водки он в рот не брал, ибо почитал себя обязанным беречь арийскую расу от алкогольного яда, ведущего к вырождению, - итак, он не пил и сигар тоже не принимал. Он хлопал мужика по плечу, да так, что только держись: "Ах ты, старый плут!" - сбавлял десять, пятнадцать, двадцать процентов, но зато - и в глазах крестьян это искупало все - он носил свастику, рассказывал сногсшибательные еврейские анекдоты, сообщал о последних вербовочных: походах штурмовых отрядов в Бурков и Лензан - словом, он был истый германец, свой парень, ненавидел евреев, французов, репарации социалистов и КПГ. Это искупало все.
В нацисты Лаутербах пошел тоже от скуки. Выяснилось, что в Духерове, так же как и в деревне, ему нечем скрасить свой досуг. Девушки его не интересовали, кино начиналось только в восемь вечера, а обедня отходила уже к половине одиннадцатого, и, таким образом, у него оставалось много ничем не заполненного времени.
А у нацистов не соскучишься. Он быстро попал в штурмовики, в драках он проявил себя чрезвычайно рассудительным молодым человеком: он пускал в ход свои кулачищи (и то, что в данный момент было в них зажато), с чуткостью истинного художника предугадывая результаты. Лаутербах утолил свою тоску по полноценной жизни: он мог драться почти каждое воскресенье, а по вечерам иногда и в будни. Контора была для Лаутербаха родным домом. Здесь были сослуживцы, хозяин, хозяйка, работники, мужики: всем им можно было рассказывать, что уже свершено и что еще предстояло свершить. И на праведников и на грешников изливал он поток своей тягучей, медленной речи, оживлявшейся громким гоготом слушателей, когда он изображал, как отделал советских прихвостней.
Сегодня, правда, такими подвигами он, Лаутербах, похвастаться не может, но зато они получили новый приказ, общий для всех груфов, и теперь он преподносит Пиннебергу, пунктуальному Пиннебергу, явившемуся ровно в восемь: штурмовики получили новые отличительные знаки!
- По-моему, это просто гениально! До сих пор у нас были только номера штурмовых отрядов. Знаешь, Пиннеберг, на правой петлице вытканы арабские цифры. А теперь нам дали еще двухцветный шнур на воротник. Это просто гениально, теперь и со спины видно, к какому отряду принадлежит штурмовик. Представляешь, какое это имеет практическое значение! Например, мы, скажем, ввязались в драку, и я вижу, как один дубасит другого, я смотрю на воротник…
- Замечательно - соглашается Пиннеберг и начинает разбирать накладные, полученные в субботу с вечерней почтой. - Что, Мюнхен 387 536 - общий заказ?
- Вагон с пшеницей? Да… И представляешь, у нашего груфа теперь на левой петлице звездочка.
- А что такое груф? - спрашивает Пиннеберг.
Но тут приходит Шульц, третий дармоед, приходит в десять минут девятого. Приходит Шульц, и сразу забыты и нацистские значки и накладные на пшеницу. Приходит Шульц, демонический Шульц, гениальный, но совсем не добродетельный Шульц; Шульц, правда, может высчитать в уме быстрее, чем Пиннеберг на бумаге, сколько стоят 285,63 центнера по 3,85 марки за центнер, но зато он бабник, отчаянный кутила, он бегает за каждой юбкой, ему единственному удалось поцеловать Марихен Клейнгольц, правда, так сказать, мимоходом, от щедрости сердца, и все же избежать брачных уз.
Приходит Шульц - над желтым морщинистым лбом напомаженные черные кудри, большие, сверкающие черные глаза, - Шульц, духеровский модник в отутюженных брюках и черной фетровой шляпе (пятьдесят сантиметров в диаметре), Шульц, с массивными кольцами на желтых от табака пальцах, Шульц, властитель сердец всех служанок, кумир всех продавщиц, они поджидают его вечером у конторы, за счастье потанцевать с ним - ссорятся.
Приходит Шульц.
Шульц говорит:
- Здрасте!
Вешает пальто, аккуратно, на плечики, смотрит на сослуживцев сперва испытующе, затем с сожалением, затем с презрением и говорит:
- Ну, вы, как обычно, ничего не знаете?
- Какую девку ты вчера хапал-лапал? - спрашивает Лаутербах.
- Ничего вы не знаете. Ровно ничего. Сидите здесь, накладные подсчитываете, над контокорренте корпите, а тем временем…
- Что тем временем?
- Эмиль… Эмиль и Эмилия вчера вечером в "Тиволи"…
- Неужели он ее с собой потащил? Быть того не может! Шульц садится:
- Пора бы уже и за образцы клевера приниматься. Кто ими займется, ты или Лаутербах?
- Ты!
- Клевер не по моей части, по клеверу специалист наш дорогой сельскохозяйственник. Хозяин отплясывал с брюнеточкой Фридой, что с багетной фабрики, а я на два шага сзади, и вдруг наша старуха как налетит на него. Эмилия в халате, а под халатом, должно быть, только сорочка…
- В "Тиволи"?
- Заливаешь, Шульц.
- Провалиться мне на этом месте! "Гармония" устроила в "Тиволи" семейный танцевальный вечер. Военный оркестр из Плаца - во-о! Рейхсвер - во-о! И вдруг наша Эмилия как налетит на своего Эмиля, и бац его по уху, ах ты старый пьянчуга, ах ты свинья…
К черту накладные, к черту работу! Контора Клейнгольца смакует сенсационную новость. Лаутербах молит
- Расскажи все сначала, Шульц, Значит, фрау Клейнгольц входит в зал… Я не совсем себе представляю… через какую это дверь? Когда ты ее заметил?
Шульц польщен.
- Что тут еще рассказывать? Ты уже все знаешь. Ну, так вот, входит она, значит, через ту дверь, что прямо из коридора, а сама такая красная, знаешь, просто багрово-малиновая… Входит, значит…
Входит Эмиль Клейнгольц, в контору, само собой. Трое служащих отскакивают друг от друга, спешат по своим местам, шуршат бумагой. Клейнгольц смотрит на них, стоит перед ними, взирает на склоненные головы.
- Вам нечего делать?! - вопит он. - Нечего делать? Так я одного уволю. Ну, кого?…
Никто не поднимает головы.
- Нужна рационализация. Где трое могут бездельничать, двое будут работать. Что вы скажете, Пиннеберг? Вы поступили последним.
Пиннеберг молчит.
- Ну, разумеется, теперь все как язык проглотили. А минуту назад… Какая у меня старуха, а? Отвечайте, старый козел, - малиновая, багровая, а? Вас, что ли, выгнать? Взять да сию же минуту и выгнать?
"Подслушивал, собака, - думают все трое, бледные от страха. - Господи, господи боже мой, что я говорил?"
- Мы вообще не о вас толковали, господин Клейнгольц, - говорит Шульц, но чуть слышно, так, бормочет себе под нос.
- Ну, а вы? Вы? - обращается Клейнгольц к Лаутербаху.
Но Лаутербаха не так легко запугать, как его сослуживцев, Лаутербах принадлежит к тем немногим служащим, которым наплевать, есть у них место или нет. "Это чтобы я боялся? При моих-то лапищах? Я на всякую работу пойду, - и конюхом, и грузчиком. Подумаешь, служащий! Даже слушать противно! Только одно название!"
Итак, Лаутербах без страха смотрит в налитые кровью глаза хозяина.
- Да, господин Клейнгольц?
Клейнгольц ударяет кулаком по перегородке, так что гул идет.
- Одного из вас, дармоедов, я выгоню! Вот увидите… Но это еще не значит, что остальные могут успокоиться. Таких, как вы, хоть пруд пруди - Лаутербах, ступайте на склад и вместе с Крузе пересыпьте в мешки сто центнеров жмыхов. Тех, что от Руфиске! Нет, ступайте вы, Шульц! И вид же у вас сегодня - краше в гроб кладут, вам полезно будет поворочать мешки.
Шульц исчезает, не говоря ни слова, рад, что отделался.
- Вы, Пиннеберг, отправляйтесь на вокзал, да поторапливайтесь. Закажите на завтрашнее утро, на шесть часов, четыре двадцатитонных вагона, надо отгрузить пшеницу на мельницу. Живо!
- Слушаюсь, господин Клейнгольц, - говорит Пиннеберг и смывается. На душе у него кошки скребут. Скорее всего Эмиль только спьяну болтает. И все же…
На обратном пути с товарной станции он видит на противоположной стороне улицы знакомую фигуру, знакомого человека, знакомую женщину, ее, свою жену…
Он медленно переходит через улицу на ту сторону…
Там идет Овечка, в руках у нее хозяйственная сумка. Овечка его не видит. Вот она остановилась у мясной лавки Брехта, рассматривает выставленный товар. Он подходит совсем близко, окидывает внимательным взглядом улицу, дома, - как будто опасности ждать неоткуда.
- Что сегодня шамать будем, дамочка? - шепчет он ей на ухо и тут же спешит отойти, оглядывается еще раз на ее засиявшее от радости личико. Ой, вдруг фрау Брехт видела из окна… она-то его знает, он всегда покупал у нее колбасу… Эх, опять он забыл о благоразумии, но что прикажете делать, если у вас такая жена. Видно, кастрюль она не купила, да, надо быть очень бережливыми…
В конторе сидит хозяин. Соло. Лаутербаха нет. Шульца нет. "Дело дрянь, - думает Пиннеберг. - Совсем дрянь!"
Но хозяин не обращает на него никакого внимания, подперев голову одной рукой, он водит пальцем другой по строчкам кассовой книги, медленно, словно читает по складам.
Пиннеберг взвешивает положение. "Самое лучшее сесть за пишущую машинку, - думает он. - Буду стучать, тогда не станет донимать разговорами".