– Откуда я знаю, полковник? Наверно, это закон природы.
– Да. И я так подозреваю. Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
– А из американских блюд ничего не хотите?
– К чертовой матери все американское, кроме меня самого. A Gran Maestro уже пришел?
– Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
– Ну и человек, – сказал полковник. – Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
– Вряд ли он возьмет.
– Да, – сказал полковник. – Мне и самому он совсем ни к чему.
ГЛАВА 19
Полковник позавтракал неторопливо, как боксер, который после зверского удара слышит счет "четыре" и умеет за оставшиеся пять секунд дать отдых мышцам.
– Портрет, – сказал он, – тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам. Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся. Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи. Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине – я говорю о живописи – нет движения; только некоторые художники это умеют. Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение. Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц. Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди. За свои грехи, если у тебя есть грехи, – попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее! Не сегодня, а именно завтра. Сегодня они никогда не стараются быть красивыми. А вот завтра – другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената – то есть ты сама – спит, не думая о своих волосах. Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы – для нее всего-навсего надоедливая обуза, – их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки.
Я так и вижу, как она идет по улице, легким, размашистым шагом, ветер треплет ее волосы, как хочет, а грудь приподнимает свитер, и потом я вижу ночи в Техасе, тягостные, словно натянутые на металлические бигуди.
– Не коли меня этими железками, любимая, – сказал он портрету, – а я уж тебе отплачу круглыми, полновесными серебряными долларами или чем-нибудь еще.
"Опять грубишь", – подумал он.
И вдруг сказал уже совсем по-свойски:
– Ты так чертовски красива, что даже тошно. И к тому же с тобой непременно угодишь в тюрьму за растление малолетних. Рената все же старше тебя на два года. А тебе нет и семнадцати.
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были? Не понимаю. Такая уж, видно, мне выпала карта. А ты не пересдашь ли мне, банкомет?
Нет. Карты сдают только раз, а ты их берешь и начинаешь играть.
И я бы мог выиграть, если бы вытянул хоть что-нибудь подходящее, – сказал он портрету, но тот не выказал никакого сочувствия.
– Портрет, – сказал он, – отвернись-ка лучше, будь поскромнее.
Я сейчас приму душ и побреюсь – тебе-то никогда не приходится бриться, – а потом надену военную форму и пойду пройдусь по городу, хотя сейчас еще очень рано.
И он вылез из кровати, осторожно ступив на раненую ногу, которая всегда у него болела. Он выключил раненой рукой настольную лампу.
В комнате было достаточно светло, и он уже целый час зря жег электричество.
Он пожалел об этом – полковник всегда жалел о своих промахах.
Он обошел портрет, мельком взглянул на него и стал рассматривать себя в зеркало. Скинув пижаму, он стал разглядывать себя критически и непредвзято.
– Ах ты искореженный старый хрыч, – сказал он зеркалу. – Портрет – прошлое. Настоящее – сегодняшний день.
"Брюхо не торчит, – сказал он мысленно. – Грудь тоже в порядке, если не считать больной мышцы внутри. Ну что ж, кого на казнь ведут, того и повесят, а уж на радость это или на горе – там видно будет.
Тебе уже полста лет, старый хрыч! Ступай-ка прими душ, хорошенько потрись мочалкой, а потом надень свою военную форму. Тебе ведь отпущен еще денек".
ГЛАВА 20
Полковник подошел к конторке в вестибюле, но портье еще не было на месте. Дежурил ночной швейцар.
– Вы можете запереть одну мою вещь в сейф?
– Не могу, господин полковник. Никто не имеет права открывать сейф, пока не придет помощник управляющего или портье. Но у себя спрячу все, что хотите.
– Спасибо. Не стоит, – сказал тот и положил адресованный на свое имя конверт со штампом "Гритти", где лежали камни, во внутренний левый карман мундира.
– У нас тут настоящего воровства не бывает, – сказал ночной швейцар. Ночь была долгая, и он был рад случаю перекинуться словом. – Да никогда и не было. Вот только убеждения бывают разные, и политика тоже.
– А как у вас насчет политики? – спросил полковник; он тоже устал от одиночества.
– Да сами знаете – ни шатко ни валко.
– Понятно. А ваши дела как идут?
– По-моему, хорошо. Может, не так хорошо, как в прошлом году. Но все же вполне прилично. Нас побили на выборах, и теперь надо немножко выждать.
– Но вы-то сами что-нибудь делаете?
– Как вам сказать. Политика ведь у меня скорее для души. То есть умом я тоже в нее верю, да вот больно плохо развит.
– А ведь слишком большое развитие тоже вредно – души не останется.
– Может, и так. А у вас в армии политикой занимаются?
– Еще как, – сказал полковник. – Но не в том смысле, в каком вы думаете.
– Ну, тогда нам лучше этого не касаться. Я вас выспрашивать не хотел.
– Да ведь это я у вас первый спросил, я сам начал разговор. Мы просто болтаем. Никто друг у друга ничего не выспрашивает.
– Конечно. Вы, полковник, на инквизитора не похожи. Я знаю про ваш Орден, хоть в нем и не состою.
– Вы можете стать членом-соревнователем. Я поговорю с Gran Maestro.
– Мы с ним из одного города, но из разных районов.
– Город у вас хороший.
– Понимаете, полковник, я политически так плохо развит, что считаю всех порядочных людей порядочными.
– Ну, это у вас пройдет, – заверил его полковник. – Не беспокойтесь. Партия ваша молодая. Не удивительно, что вы впадаете в ошибки.
– Прошу вас, не надо так говорить.
– Рано утром можно и пошутить.
– Скажите откровенно, полковник, что вы думаете о Тито?
– Разное. Но он мой ближайший сосед. Я не привык сплетничать о соседях.
– А мне хотелось бы знать…
– Узнаете на собственной шкуре. Разве вы не понимаете, что на такие вопросы не отвечают?
– А я надеялся, что отвечают.
– Зря, – сказал полковник. – Во всяком случае, в моем положении. Могу вам только сказать: забот у мистера Тито немало.
– Ну, это я уже понял, – сказал ночной швейцар. Он и в самом деле был еще мальчишка.
– Еще бы, – сказал полковник. – Мудрости тут особой не нужно. Ну, пока, мне надо пройтись – для пищеварения и вообще.
– До свидания, полковник. Fa brutto tempo.
– Bruttissimo, – сказал полковник; затянув потуже пояс плаща, расправив плечи и обдернув полы, он переступил порог и вышел на улицу, где гулял ветер.
ГЛАВА 21
Полковник спустился в гондолу, которая за десять чентезимо перевозила пассажиров через канал, Заплатил грязной ассигнацией сколько положено и встал в толпу людей, осужденных всю жизнь подниматься чуть свет.
Он оглянулся на гостиницу "Гритти" и увидел окна своей комнаты; они все еще были открыты настежь. Дождем не пахло, но дул тот же резкий, порывистый ветер с гор. Люди в гондоле посинели, и полковник подумал:
"Вот бы выдать всем по такому ветронепроницаемому дождевику, как у меня.
Господи, любой офицер, носивший такой дождевик, знает, что от дождя он не спасает; любопытно, кто на этом наживается?
Настоящий дождевик вода не проймет. А наши протекают вовсю, зато какой-нибудь ловкач, наверно, пристроил сынишку в Гротон, а может, в Кентербери, где учатся отпрыски крупных военных поставщиков.
Кому из моих собратьев-офицеров он сунул в лапу? Кто у нас в армии берет взятки? Наверно, – подумал полковник, – не один. Наверно, их очень много. Ты, кажется, еще не проснулся как следует, уж больно ты разоткровенничался. Но от ветра они все-таки защищают. Дождевики! Дождевики, держи карман шире!"
Гондола подошла к причалу на другой стороне канала, и полковник стал наблюдать, как одетые в черное люди выбираются из черной плавучей колымаги. "Разве же это колымага? – подумал он. – У колымаги должны быть колеса или, на худой конец, гусеницы.
Какая ерунда лезет в голову, – думал он. – Особенно сегодня утром. Но помню, и у меня бывали здравые мысли, когда игра шла ва-банк".
Он попал в дальнюю часть города, которая прилегала к Адриатике, – эти кварталы он любил больше всего. Шагая по узенькой улочке, он решил не считать, сколько пересек переулков и мостов, а потом сориентироваться и выйти прямо к рынку, не попав ни разу в тупик.
Это была такая же игра, как для других людей пасьянс. Но она имела то преимущество, что, играя в нее, вы двигаетесь и любуетесь домами, городским пейзажем, лавками, тратториями и старыми дворцами Венеции.
Если любишь Венецию, это отличная игра.
Да, это своего рода solitaire ambulante, а выигрываешь радость для глаз и для сердца. Если доберешься в этой части города до рынка, ни разу не сбившись с пути, игра твоя. Но нельзя облегчать себе задачу и вести счет переулкам и мостам.
По другую сторону канала игра заключалась в том, чтобы, выйдя из дверей "Гритти", попасть, не заблудившись, прямо на Риальто через Fondamente Nuove.
Оттуда можно было подняться на мост, перейти через него и спуститься к другому рынку. Рынки полковник любил больше всего. В каждом городе он первым делом осматривал рынки.
Тут он услышал, как двое юнцов прохаживаются на его счет у него за спиной. Он определил их возраст по голосу и не оглянулся, но старался на слух сохранить дистанцию, ожидая поворота, чтобы обернуться и посмотреть, что это за птицы.
"Они идут на работу, – решил он. – Может, это бывшие фашисты, а может, кто-нибудь еще, а может, просто любители почесать язык. Но они говорят обо мне обидно. И дело вовсе не в том, что я американец, – им не нравлюсь я сам, моя седина, то, что я прихрамываю, мои походные сапоги. (Молодчикам такого сорта удобные походные сапоги не нравились. Они любили сапоги с подковками, которые гулко стучали по плитам мостовой и блестели как зеркало.)
Вот и мой плащ на их взгляд мешковат. А теперь они толкуют о том, почему это я вышел в такую рань, и готовы голову прозакладывать, что я уже не мужчина".
Дойдя до угла, он круто свернул налево, посмотрел, с кем ему предстоит иметь дело, смерил разделяющее их расстояние, и когда юнцы обогнули угол, образуемый апсидой церкви Фрари, полковника не было и в помине. Он стоял в мертвом пространстве за апсидою старинной церкви, а услышав, что они подошли вплотную, выступил вперед, засунув кулаки в карманы дождевика, и повернулся к ним – он сам, и дождевик, и два кулака в карманах.
Они остановились, и он поглядел им обоим в глаза, и его улыбка была похожа на оскал мертвеца – старый, испытанный прием. Потом он посмотрел им на ноги – таким типам всегда смотришь на ноги, ведь они носят слишком узкие ботинки, и если их снять, увидишь одни мозоли. Не говоря ни слова, полковник сплюнул.
Оба молодчика – да они и в самом деле были фашисты – смотрели на него с ненавистью и еще с каким-то чувством. Затем они снялись с места, как болотные птицы, вскидывая ноги, будто цапли, и в то же время напоминая чем-то ибисов в полете; они то и дело злобно оглядывались, надеясь оставить за собой последнее слово, когда отойдут достаточно далеко.
"Жаль, что их не было десять на одного, – подумал полковник. – Тогда они, пожалуй, и решились бы на драку. Впрочем, что их винить, ведь они побежденные.
Но вели они себя совсем неподобающе с человеком моего звания и возраста. И потом, глупо думать, что ни один полковник пятидесяти лет от роду не поймет их языка. И еще глупее думать, что старый пехотинец не захочет драться рано утром при таком небольшом перевесе у противника, как два к одному.
Мне было бы неприятно драться в этом городе, ведь я так люблю здешний народ. Я бы этого не хотел. Но разве не могли эти дурно воспитанные юнцы сообразить, на кого они нарвались? Разве они не знают, откуда у человека берется хромота? Разве они не могли разглядеть признаки, по которым узнаешь старых фронтовиков так же безошибочно, как рыбака – по шрамам на ладонях, которые прорезала бечева с большой рыбой?
Правда, они видели только мою спину, мою задницу, ноги и сапоги. Но они могли узнать меня по походке. Или, может, походка у меня изменилась? Впрочем, когда я посмотрел на них и подумал – конец вам обоим! – они меня как будто поняли. Поняли как нельзя лучше.
Чего стоит человеческая жизнь? У нас в армии – десять тысяч долларов, если ты застрахован. К чему это я? Ах да, я как раз думал об этом, когда появились эти хлюсты; я думал о том, сколько денег сберег на своем веку моему правительству, пока всякое жулье опустошало казенную кормушку.
Да, – сказал он себе, – а сколько ты пустил по ветру в тот раз у Шато, считая по десять косых за голову? Ну, никто этого, кажется, так и не понял, кроме меня самого. А сейчас незачем им и объяснять. Начальство любит все сваливать на военную удачу. В армии знают, что на войне бывает всякое. Поступай, как приказано, не считаясь с потерями, – вот ты и герой.
Господи, – подумал он, – посылать людей на убой мне совсем не по нутру. Но когда получаешь приказ, приходится его выполнять. Ошибки – вот что не дает тебе потом покоя. Но какого черта о них вспоминать! От этого никому еще легче не было. Да только иной раз мысли к тебе как привяжутся… Привяжутся так, что не отвяжешься.
"Гляди веселей! – подумал он. – Не забудь, какой при тебе капитал, а ты чуть было не впутался в драку. Если бы тебе попало, они бы непременно обшарили твои карманы. Ты уже не можешь бить наповал этими руками, а оружия при тебе нет.
Вот и нечего напускать на себя меланхолию, малый. Малый, или старый, или полковник, или неудавшийся генерал. Мы уже почти дошли до рынка, а ты и не заметил.
Плохо не замечать, что вокруг тебя делается", – добавил он про себя.
ГЛАВА 22
Он любил этот рынок. Здесь негде было яблоку упасть, люди теснились в соседних улочках, а давка стояла такая, что трудно было не толкнуть кого-нибудь ненароком, и всякий раз, как ты останавливался поглазеть, купить или просто прицениться, ты создавал Hot de resistance перед фронтом утренней атаки покупателей.
Полковник любил разглядывать огромные, высоченные груды сыра и больших колбас. "У нас в Америке воображают, будто mortadella – это сосиски", – подумал он.
Он сказал женщине в платке:
– Дайте мне, пожалуйста, попробовать кусочек этой колбасы. Совсем маленький.
Она сердито и вместе с тем любовно отрезала ему тонкий, как бумага, ломтик, и когда полковник его попробовал, он почувствовал отдающий дымком вкус проперченной свинины; этих кабанов откармливали в горных лесах желудями.
– Я возьму двести пятьдесят граммов.
Завтраки, которыми барон кормил охотников, были спартанскими, и полковник уважал этот обычай, зная, что на охоте наедаться не следует. Но он решил, что все же может добавить к завтраку эту колбасу и поделиться ею с лодочником и егерем. Гончая Бобби тоже получит свой ломтик – зря, что ли, ей мокнуть до костей, ведь, даже дрожа от холода, она работает на совесть.
– А лучше колбасы у вас нет? – спросил он у женщины. – Какой-нибудь еще, из тех, что держите под прилавком для постоянных покупателей?
– Лучше этой не бывает. Другая есть, сами видите. Но эта лучше всех.
– Дайте мне еще полтораста граммов пожирнее и без перца.
– Это можно, – сказала она. – Еще не вылежалась как следует, но как раз то, что вам нужно. Эта колбаса предназначалась для Бобби.
В Италии, где худшее преступление – прослыть дураком и где столько людей недоедает, лучше и не заикаться, что вы покупаете колбасу для собаки. Можно скормить ей кусок дорогой колбасы на глазах у рабочего человека, который знает, почем фунт лиха и каково собаке в воде зимой. Но никто не объявляет во всеуслышание, для чего покупается эта колбаса. Кроме дураков или миллионеров, нажившихся на войне и послевоенных трудностях.
Полковник расплатился и продолжил свой путь через рынок, вдыхая аромат жареного кофе и разглядывая залитые жиром туши в мясном ряду, словно наслаждался полотнами фламандских мастеров – их имен никто не помнит, но они с непревзойденной точностью изобразили в красках все, что можно застрелить или съесть.
"Рынок сродни хорошему музею, вроде Прадо или Академии", – подумал полковник.
Переулком он вышел в рыбные ряды.
Здесь прямо на осклизлых каменных плитах или в корзинах и ящиках с веревочными ручками лежали тяжелые зеленовато-серые омары с темнокирпичным отливом, предвещавшим близкую смерть в кипятке. "Всех их изловили предательским способом, – подумал полковник, вот и клешни им даже связали".
Были здесь небольшие камбалы, несколько тунцов и пеламиды. Эти большеглазые рыбы морских глубин сохраняют достоинство даже в смерти; они похожи на торпеды, подумал полковник.
Их бы никогда не поймали, не будь они такими прожорливыми. Несчастные камбалы для того и живут на мелководье, чтобы кормить человека. Но эти блуждающие торпеды держатся в глубине синих вод и большими стаями странствуют по морям и океанам.
"Чего только не приходит в голову, – подумал он. – Но посмотрим, что тут еще есть".
Было здесь великое множество угрей, еще живых, хоть они и потеряли всякую веру в свое первородство. Были здесь и сочные рачки, из которых готовят scampi brochetto (они с шипением жарятся на остром вертеле вроде рапиры, который в Бруклине пригодился бы для колки льда). Были тут небольшие креветки, серые, с молочным отливом, – они тоже ждали своей очереди, чтобы попасть в кипяток и обрести бессмертие; их легкую скорлупу понесет отлив по Большому каналу.
"Проворная креветка, чьи щупальца длиннее усов того старого японского адмирала, приходит сюда, чтобы отдать нам свою жизнь, – подумал полковник. – О христианнейшая креветка, мастер отступления, у тебя ведь такая прекрасная разведка – эти тоненькие антенны впереди, почему они не донесли тебе, как опасны огни и сети?
Наверно, по недосмотру", – ответил он себе.
Он глядел на горы маленьких моллюсков с острыми, как бритва, створками раковин, – их непременно надо есть сырыми, если у вас еще действует прививка против брюшного тифа.