А прачечная снова загудела, словно в плотине открыли шлюзы. Прачки съели весь хлеб, выпили вино и, возбужденные потасовкой, потные, раскрасневшиеся, колотили вальками с удвоенной силой. Опять вдоль лавок бешено заработали руки, угловатые фигуры с перекошенными плечами и согнутыми спинами задвигались, как марионетки, выпрямляясь и складываясь пополам, словно на шарнирах. Женщины вновь перекликались из конца в конец широкого прохода. Брань, смех, сальные словечки тонули в неумолчном плеске воды. Плевались краны, с шумом опрокидывались ведра, под лавками текли мутные реки. Был самый разгар послеобеденной работы, - вальки мерно колотили белье. В громадной комнате пар порыжел от солнца, лучи которого пробивались золотыми зайчиками сквозь дыры в занавесках. Душный воздух был насыщен мыльными испарениями. Вдруг все помещение наполнилось густыми белыми клубами: громадная крышка котла, где кипятилось белье, автоматически поднялась на зубчатом стержне, и зияющая пасть медного чана, вмазанного в кирпичный фундамент, стала извергать вихри пара, пропитанного сладковатым запахом поташа. А рядом работали отжимочные машины: кипы белья складывали в чугунные цилиндры, воду выжимали под прессом одним поворотом колеса, а машина пыхтела, хрипела и сотрясала всю прачечную, непрерывно работая своими стальными руками.
Войдя в подворотню гостиницы "Добро пожаловать", Жервеза снова расплакалась. В этой узкой темной подворотне, с проложенной вдоль стены сточной канавой, ее обдало знакомым зловонием, и она вспомнила время, прожитое здесь с Лантье, - две недели нищеты и ссор, о которых она думала теперь с горьким сожалением. Никогда еще она не чувствовала себя такой покинутой и одинокой.
Она поднялась наверх; опустевшая комната была залита солнцем, врывавшимся в открытое окно. Сноп света с танцующими в нем золотыми пылинками еще сильнее подчеркивал убожество ее жилища - закопченный потолок, рваные обои на стенах. У камина на гвозде висела только женская косынка, скрученная жгутом. Детская кровать была вытащена на середину комнаты, и за ней виднелся комод с выдвинутыми и опустошенными ящиками. Лантье помылся перед уходом и извел всю помаду - на два су помады, завернутой в игральную карту; в тазу осталась грязная вода.
Он ничего не забыл. Угол, где раньше стоял сундук, казался Жервезе зияющей пропастью. Лантье забрал даже круглое зеркальце, висевшее на оконной задвижке. Жервезу вдруг охватила тревога, смутное предчувствие, и она быстро взглянула на камин: Лантье унес и ломбардные квитанции - нежно-розовая пачка, лежавшая между подсвечниками, исчезла.
Жервеза перекинула белье через спинку стула; она стояла посреди комнаты, озираясь по сторонам, до того ошеломленная, что не могла даже плакать. У нее осталось только одно су из четырех, отложенных на стирку. Услышав у окна беспечный смех Клода и Этьена, она подошла к ним, прижала к себе их головки и на минуту замерла, вглядываясь в серую улицу, где утром она видела пробуждение рабочего люда, начало кипучей жизни Парижа. А сейчас над раскаленной мостовой, истоптанной человеческим стадом, поднималось горячее марево, оно колыхалось над городом и расплывалось за городской стеной. И вот на эту пышущую жаром мостовую ее выбросили одну с двумя малышами; она скользила взглядом по внешним бульварам, влево, вправо, из конца в конец, и в ней поднимался безмерный ужас, будто отныне вся жизнь ее должна замкнуться здесь - между бойней и больницей.
II
Недели три спустя, в погожий солнечный денек, около половины двенадцатого, Жервеза и кровельщик Купо сидели за рюмкой сливянки в "Западне" папаши Коломба. Купо давно караулил Жервезу, стоя на тротуаре с папиросой в зубах, и, увидев, как она переходит улицу, возвращаясь от заказчика, чуть не силком затащил ее сюда; теперь большая квадратная корзина для белья стояла рядом с ней на полу, позади оцинкованного столика.
"Западня" папаши Коломба помещалась на углу улицы Пуассонье и бульвара Рошешуар. На длинной вывеске большими синими буквами было выведено всего одно слово: "Спиртогонная", У двери в распиленных пополам бочонках красовались два запыленных олеандра. Налево от входа высилась громадная стойка, а на ней, возле крана для мытья посуды, стояли рядами стаканы и оловянные стопки; вдоль стен вокруг обширного зала выстроились ярко-желтые пузатые бочки, покрытые блестящим лаком, с сияющими медными обручами и кранами. Выше тянулись полки, заставленные ликерами и наливками; бутылки и графины всевозможных размеров и цветов отражались в зеркале позади стойки яркими пятнами - травянисто-зелеными, бледно-золотистыми и нежно-розовыми. Но главная достопримечательность кабачка помещалась в глубине зала в застекленной пристройке, за невысоким дубовым барьером: там стоял спиртогонный аппарат, работавший на глазах у посетителей, - несколько кубов с длинными металлическими хоботами и змеевиками, уходившими под землю, - настоящая дьявольская кухня, перед которой подгулявшие рабочие предавались пьяным мечтам.
В этот ранний час "Западня" была еще пуста. Панаша Коломб, тучный сорокалетний мужчина в жилете без пиджака, говорил с девочкой лет десяти, просившей налить ей в чашку на четыре су настойки. В открытую дверь врывались солнечные лучи, нагревая заплеванный курильщиками пол. И по всему залу от стойки, от бочек поднимался терпкий винный запах, пары алкоголя, которые, казалось, оседали даже на пылинках, кружившихся, как пьяные, в солнечном свете.
Купо скрутил еще папироску. Он был очень опрятно одет, в короткой рабочей куртке, синей полотняной кепочке, и весело смеялся, скаля белые зубы. Выдающаяся нижняя челюсть, слегка приплюснутый нос и ясные карие глаза - все в нем напоминало ласкового и добродушного пса. Густые курчавые волосы стояли копной на голове, а кожа у этого двадцатишестилетнего парня была нежная, как у девушки. Жервеза сидела напротив в легкой черной кофточке, с непокрытой головой и доедала сливу, держа ее за черенок кончиками пальцев. Они устроились у самого входа, за первым из четырех столиков, расставленных вдоль бочек против стойки.
Закурив, Купо оперся локтями о столик, наклонился вперед и с минуту молча рассматривал хорошенькую белокурую женщину, нежное лицо которой в этот день отливало матовой белизной тонкого фарфора. Затем, намекая на дело, известное только им двоим и, как видно, обсуждавшееся раньше, он спросил в упор, понизив голос:
- Так, значит, нет? Вы не хотите?
- Ну, разумеется, нет, господин Купо! - ответила Жервеза, спокойно улыбаясь. - И не заводите больше этих разговоров, да еще в таком месте. Вы же обещали мне быть умником… Если б я знала, что вы приметесь за старое, я отказалась бы от вашего приглашения.
Он ничего не сказал в ответ и продолжал рассматривать ее совсем близко, с нагловатой нежностью, задерживая взгляд на ее губах с бледно-розовыми, чуть влажными уголками, которые, приоткрываясь в улыбке, показывали алый рот. Но Жервеза не отодвигалась от него, а смотрела все так же спокойно и приветливо. Помолчав, она сказала:
- Вы и сами не знаете, что говорите. Ведь я уже старуха, моему сыну восемь лет… Ну что мы будем делать вместе?
- Черт возьми! прошептал Купо, подмигнув. - То же, что и все!
Но она с досадой отмахнулась от него.
- И вы думаете, это всегда так уж забавно? Сразу видно, что вы еще не были женаты… Нет, господин Купо, мне пора взяться за ум. Баловство не доводит до добра! У меня дома два голодных рта, их не так-то легко прокормить. Разве я смогу поставить на ноги ребят, если буду заниматься всякими глупостями?.. К тому же, знаете, беда научила меня уму-разуму. Теперь я на мужчин и смотреть не хочу. Не скоро я попадусь на их удочку!
Она говорила без гнева, спокойно и рассудительно, как если бы речь шла о работе, о том, стоит ли крахмалить косынку или платок. Было видно, что она все обдумала и пришла к твердому решению.
Купо, растроганный ее словами, повторял:
- Вы меня так огорчаете, так огорчаете…
- Да, я вижу, господин Купо, - отвечала она. - И мне очень жаль… Я, право, не хочу вас обижать. Если б мне вздумалось позабавиться, боже мой! Уж я скорей выбрала бы вас, чем кого другого. Вы, наверно, очень славный, покладистый парень. Мы могли бы сойтись, а там - будь что будет, правда? Я не притворяюсь недотрогой, не говорю, что этого не могло бы случиться… Но только к чему затевать, коли нет охоты? Вот уж две недели, как я поступила к госпоже Фоконье. Ребята ходят в школу. Я работаю и довольна… Право, пусть уж лучше все остается по-старому.
И она нагнулась, чтобы взять свою корзину.
- Я с вами заболталась, а хозяйка небось дожидается… Не тужите, господин Купо, вы себе найдете другую, получше меня и без двух ребятишек на шее.
Купо взглянул на круглые часы, вставленные в зеркало, и воскликнул, удерживая ее:
- Куда вы спешите! Сейчас только тридцать пять двенадцатого. У меня осталось еще двадцать пять минут… Не бойтесь, я не буду вольничать, ведь между нами столик. Неужто я вам так противен, что вам даже неохота немного поболтать со мной?
Она снова поставила корзину, не желая его обижать; и они принялись беседовать, как добрые друзья. Она позавтракала перед тем, как отнести белье, а он утром наспех проглотил суп и кусок мяса, чтобы подстеречь ее на улице. Жервеза приветливо отвечала ему, а сама поглядывала сквозь витрину, заставленную бутылками и графинами, наблюдая за жизнью квартала, где в этот обеденный час была невообразимая толчея. По узким тротуарам зажатой между домами улицы спешили прохожие, работая локтями и обгоняя друг друга. Задержавшиеся в мастерских рабочие, хмурясь от голода, крупными шагами пересекали мостовую и, зайдя в булочную напротив, вскоре появлялись с хлебом под мышкой, а затем, миновав еще три двери, спешили в трактир "Двухголовый теленок", чтобы съесть обед за шесть су. Рядом с булочной помещалась зеленная, где продавали жареную картошку и вареные мидии с петрушкой; из лавки непрерывной вереницей выходили работницы в длинных передниках, держа фунтики с жареной картошкой или чашки с мидиями; хорошенькие простоволосые девушки были более привередливы и покупали по пучку редиски. Когда Жервеза наклонялась, ей была видна и колбасная, битком набитая народом, откуда выбегали дети с жареной котлетой, горячей сосиской или куском колбасы в промасленной бумажке. Между тем на липкую от грязи мостовую, не просыхавшую и в хорошую погоду под постоянно месившими ее ногами, уже выходили, отобедав в трактире, рабочие и, собравшись кучками, медленно брели дальше, похлопывая себя по ляжкам; степенные, отяжелевшие от еды, они еле двигались среди уличной давки и суеты.
У дверей "Западни" собралась небольшая группа.
- Послушай, Биби Свиной Хрящ, - послышался хриплый голос, - угостишь компанию стаканчиком горькой?
В зал вошли пятеро рабочих и остановились у стойки.
- Здорово, папаша Коломб, старый мошенник! Налей-ка нам доброй старой водки, да не в наперстках, а в настоящих стаканах, - сказал тот же голос.
Папаша Коломб невозмутимо разливал вино. Вошло еще трое рабочих. Понемногу кучка, столпившаяся на углу, становилась все больше; недолго помедлив перед дверью, рабочие начинали подталкивать друг друга и наконец проходили в зал между двумя запыленными олеандрами.
- Вот дуралей! У вас одни сальности на уме! - говорила Жервеза. - Конечно, я его любила… Но после того, как он так подло бросил меня…
Они толковали о Лантье. Жервеза его больше не видала; она думала, что он живет с сестрой Виржини на улице Глясьер, у того приятеля, который собирался открыть шляпную мастерскую. Но она вовсе не собирается бегать за ним. Сначала, правда, она очень горевала и даже хотела утопиться, но теперь образумилась и решила, что, быть может, это и к лучшему. Кто знает, удалось ли бы ей вырастить с Лантье ребят, - он так любит сорить деньгами! Если ему вздумается поцеловать Клода или Этьена, пускай заходит, она не выгонит его за дверь, но сама скорее даст изрубить себя на куски, чем позволит ему хоть пальцем к ней прикоснуться. Она говорила спокойно, как женщина, принявшая твердое решение и выработавшая определенный план жизни, а Купо, не оставляя надежды ее соблазнить, острил, отпускал непристойные шутки, задавал двусмысленные вопросы о Лантье, но болтал так непринужденно, так весело скалил белые зубы, что Жервеза и не думала обижаться.
- Нет, вы, наверно, сами колотили его! - заявил под конец Купо. - Вы вовсе не такая добрая! Я знаю, кое-кого вы здорово отделали!
Жервеза громко рассмеялась. А ведь и правда, она отлупила эту кобылу Виржини. В тот день она хоть кого готова была задушить. И она захохотала еще громче, когда Купо рассказал ей, что Виржини, после того как ей при всех задрали юбки, от стыда сбежала в другой квартал. При этом лицо Жервезы оставалось детски простодушным; она протягивала свои полные руки и уверяла, что никогда и мухи не обидит. Уж ей ли не знать, что такое побои? Ведь сама она всю жизнь получала колотушки. И Жервеза принялась рассказывать о своем детстве в Плассане. Она никогда не гуляла с парнями, они ей только докучали; ей было всего четырнадцать лет, когда Лантье соблазнил ее: девочке нравилось, что он называл себя ее мужем, и она играла в хозяйку дома. Главный ее недостаток, уверяла Жервеза, - что она слишком доверчива, всех любит и привязывается к людям, которые делают ей потом всякие гадости. А если она любит мужчину, то совсем не думает о разных глупостях, - единственная ее мечта всегда быть с ним и жить счастливо. Тут Купо, посмеиваясь, напомнил ей о ребятах: не под капустным же листом она их нашла. Но Жервеза шлепнула его по руке: разумеется, она сделана по той же колодке, что и другие женщины, однако напрасно думают, будто у них только глупости на уме; женщины заботятся о хозяйстве, разрываются на части, лишь бы дом был в порядке, а к вечеру так устают, что стоит им лечь - и они засыпают как убитые. К тому же она пошла в мать, а мать ее была настоящая работяга: больше двадцати лет она служила вьючной скотиной отцу Маккару. Да так и умерла за работой. Только Жервеза сейчас худенькая, а у матери были такие широченные плечи, что, входя в дверь, она чуть косяки не сворачивала. Но все равно, Жервеза похожа на мать своей привязчивостью. И даже прихрамывает она точь-в-точь, как мать, которую отец Маккар бил смертным боем. Сколько раз мать рассказывала ей, как отец Маккар, возвращаясь ночью пьяный, так тискал ее своими лапищами, что у нее кости трещали; должно быть, она и зачала Жервезу в такую ночь, вот почему у нее одна нога покалечена.
- Ну, это ерунда, совсем незаметно, - сказал Купо, желая доставить ей удовольствие.
Жервеза покачала головой; она знала, что это очень заметно, к сорока годам она, наверно, согнется крючком.
- Право, у вас странный вкус: ведь надо же влюбиться в хромую! - сказала она, добродушно посмеиваясь.
Тогда Купо, все так же облокотясь на стол, еще ближе наклонился к ней и стал говорить всякие нежности; он не стеснялся в выражениях, стараясь ее обольстить. Но она по-прежнему отрицательно качала головой и не поддавалась соблазну, хотя ее и ласкал его вкрадчивый голос. Она слушала, глядя в окно, и, казалось, снова с интересом следила за давкой на улице. Теперь в опустевших лавках подметали пол; зеленщица сняла с плиты последнюю порцию жареной картошки, а колбасник собирал тарелки, разбросанные по прилавку. Из всех трактиров толпой выходили рабочие; здоровые бородатые мужчины толкались и хлопали друг друга по спине, забавляясь, как мальчишки, и их тяжелые, подкованные башмаки грохотали по мостовой, прочерчивая на булыжнике длинные царапины; другие, засунув руки в карманы и задрав голову, курили с задумчивым видом и щурились на солнце. Народ забил тротуары, мостовую, канавы, из всех дверей растекался ленивый поток, задерживаясь среди повозок; целая лавина рабочих блуз, курток и пальто, выгоревших и поблекших под яркими лучами солнца, запрудила улицу. Вдали слышались фабричные гудки, но рабочие не спешили, они раскуривали трубки, перекликались, выходя из кабаков, и наконец нехотя плелись к заводам и мастерским, сгорбившись и волоча ноги. Жервеза забавлялась, следя за тремя рабочими, одним высоким и двумя низенькими: они шли еле-еле, поминутно оборачиваясь; кончилось тем, что они повернули обратно и направились прямо к "Западне".
- Смотрите-ка! - прошептала она. - Эта троица, видать, не натрет себе мозолей на работе!
- Еще бы! - ответил Купо. - Я знаю вон того верзилу, это Бурдюк, мой приятель.
Теперь в "Западне" было полно народу. Все громко галдели, сквозь густой и хриплый гул голосов порой прорывались резкие выкрики. Иногда раздавался удар кулака по стойке, и стаканы звонко дребезжали. Все стояли, одни скрестив руки на груди, другие заложив их за спину; пьяницы собирались кучками, теснясь и толкаясь; иным приходилось ждать у бочек по четверти часа, пока папаша Коломб примет заказ.
- Глянь-ка! Да ведь это наш задавака Смородинный Лист! - крикнул Бурдюк, хлопнув с размаху Купо по плечу. - Настоящий барин - курит папиросы и носит белые рубашки! Ишь ты, хочет пыль в глаза пустить своей подружке, угощает ее наливками!
- А ну тебя, отстань! - ответил Купо с досадой.
Но тот все издевался.
- Ладно, держи фасон, малыш!.. Да только хам хамом и останется, так и знай!
И он повернулся к ним спиной, отчаянно скосив глаза на Жервезу. А она отодвинулась, слегка испуганная. Табачный дым и крепкий запах столпившихся мужчин смешивался с винными парами; она задыхалась и не могла сдержать кашля.
- Ах, какая мерзость - пьянство! - проговорила она вполголоса.
И Жервеза рассказала, что прежде, в Плассане, она часто лакомилась с матерью анисовой настойкой. Но как-то раз она перепилась, да так, что чуть не умерла, и с тех пор видеть не может спиртного.
- Смотрите, - сказала она, показывая свою рюмку, - сливу я съела, а наливку пить не буду, меня от нее тошнит.
Купо тоже не понимал, как можно глушить водку стаканами. Выпить иногда рюмочку сливянки - это никому не повредит. Но пить водку, абсент и всякую мерзость - благодарю покорно! Это ни к чему. Пускай товарищи издеваются над ним, но когда эти пропойцы заходят в кабак, он сразу поворачивает оглобли. Отец Купо - он тоже был кровельщиком - как-то после попойки свалился с крыши дома двадцать пять по улице Кокнар и размозжил себе голову о мостовую; в его семье все это помнят, с тех пор они поумнели. Он сам, когда проходит по улице Кокнар и видит этот дом, готов лучше напиться из сточной канавы, чем проглотить рюмку водки в трактире, пусть даже бесплатно. И он сказал в заключение:
- В нашем ремесле надо твердо стоять на ногах.
Жервеза снова подняла корзину. Но она не встала, а поставила ее себе на колени, задумчиво глядя вдаль, как будто слова Купо пробудили в ней давние мысли и мечты. И она сказала медленно, без видимой связи с его словами: