Идиот - Достоевский Федор Михайлович 24 стр.


– Ну, довольно, я сам всё узнаю. Скажите только, где теперь она? У него?

– О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и писал я вам.

– И теперь там?

– Там, если не в Павловске, по хорошей погоде, у Дарьи Алексеевны на даче. Я, говорит, совершенно свободна; еще вчера Николаю Ардалионовичу про свою свободу много хвалилась. Признак дурной-с!

И Лебедев осклабился.

– Коля часто у ней?

– Легкомыслен и непостижим, и не секретен.

– Там давно были?

– Каждый день, каждый день.

– Вчера, стало быть?

– Н-нет; четвертого дня-с.

– Как жаль, что вы немного выпили, Лебедев! А то бы я вас спросил.

– Ни-ни-ни, ни в одном глазу!

Лебедев так и наставился.

– Скажите мне, как вы ее оставили?

– И-искательна…

– Искательна?

– Как бы всё ищет чего-то, как бы потеряла что-то. О предстоящем же браке даже мысль омерзела и за обидное принимает. О нем же самом как об апельсинной корке помышляет, не более, то есть и более, со страхом и ужасом, даже говорить запрещает, а видятся разве только что по необходимости… и он это слишком чувствует! А не миновать-с!.. Беспокойна, насмешлива, двуязычна, вскидчива…

– Двуязычна и вскидчива?

– Вскидчива; ибо вмале не вцепилась мне прошлый раз в волосы за один разговор. Апокалипсисом стал отчитывать.

– Как так? – переспросил князь, думая, что ослышался.

– Чтением Апокалипсиса. Дама с воображением беспокойным, хе-хе! И к тому же вывел наблюдение, что к темам серьезным, хотя бы и посторонним, слишком наклонна. Любит, любит и даже за особое уважение к себе принимает. Да-с. Я же в толковании Апокалипсиса силен и толкую пятнадцатый год. Согласилась со мной, что мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как всё в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут: "мера пшеницы за динарий и три меры ячменя за динарий"… да еще дух свободный и сердце чистое, и тело здравое, и все дары божии при этом хотят сохранить. Но на едином праве не сохранят, и за сим последует конь бледный и тот, коему имя Смерть, а за ним уже ад… Об этом, сходясь, и толкуем, и – сильно подействовало.

– Вы сами так веруете? – спросил князь, странным взглядом оглянув Лебедева.

– Верую и толкую. Ибо нищ и наг, и атом в коловращении людей. И кто почтит Лебедева? Всяк изощряется над ним и всяк вмале не пинком сопровождает его. Тут же, в толковании сем, я равен вельможе. Ибо ум! И вельможа затрепетал у меня… на кресле своем, осязая умом. Его высокопревосходительство, Нил Алексеевич, третьего года, перед Святой, прослышали, – когда я еще служил у них в департаменте, – и нарочно потребовали меня из дежурной к себе в кабинет чрез Петра Захарыча и вопросили наедине: "Правда ли, что ты профессор Антихриста?" И не потаил: "Аз есмь, говорю", и изложил, и представил, и страха не смягчил, но еще мысленно, развернув аллегорический свиток, усилил и цифры подвел. И усмехались, но на цифрах и на подобиях стали дрожать, и книгу просили закрыть, и уйти, и награждение мне к Святой назначили, а на Фоминой богу душу отдали.

– Что вы, Лебедев?

– Как есть. Из коляски упали после обеда… височком о тумбочку, и как ребеночек, как ребеночек, тут же и отошли. Семьдесят три года по формуляру значилось; красненький, седенький, весь духами опрысканный, и всё, бывало, улыбались, всё улыбались, словно ребеночек. Вспомнили тогда Петр Захарыч: "Это ты предрек, говорит".

Князь стал вставать. Лебедев удивился и даже был озадачен, что князь уже встает.

– Равнодушны уж очень стали-с, хе-хе! – подобострастно осмелился он заметить.

– Право, я чувствую себя не так здоровым, у меня голова тяжела от дороги, что ль, – отвечал князь, нахмурясь.

– На дачку бы вам-с, – робко подвел Лебедев.

Князь стоял, задумавшись.

– Я вот и сам, дня три переждав, со всеми домочадцами на дачу, чтоб и новорожденного птенца сохранить, и здесь в домишке тем временем всё поисправить. И тоже в Павловск.

– И вы тоже в Павловск? – спросил вдруг князь. – Да что это, здесь все, что ли, в Павловск? И у вас, вы говорите, там своя дача есть?

– В Павловск не все-с. А мне Иван Петрович Птицын уступил одну из дач, дешево ему доставшихся. И хорошо, и возвышенно, и зелено, и дешево, и бонтонно, и музыкально, и вот потому и все в Павловск. Я, впрочем, во флигелечке, а собственно дачку…

– Отдали?

– Н-н-нет. Не… не совсем-с.

– Отдайте мне, – вдруг предложил князь.

Кажется, к тому только и подводил Лебедев. У него эта идея три минуты назад в голове мелькнула. А между тем в жильце он уже не нуждался; дачный наемщик уже был у него и сам известил, что дачу, может быть, и займет. Лебедев же знал утвердительно, что не "может быть", а наверно займет. Но теперь у него вдруг мелькнула одна, по его расчету, очень плодотворная мысль, передать дачу князю, пользуясь тем, что прежний наемщик выразился неопределительно. "Целое столкновение и целый новый оборот дела" представился вдруг воображению его. Предложение князя он принял чуть не с восторгом, так что на прямой вопрос его о цене даже замахал руками.

– Ну, как хотите; я справлюсь; своего не потеряете.

Оба они уже выходили из сада.

– А я бы вам… я бы вам… если бы захотели, я бы вам кое-что весьма интересное, высокочтимый князь, мог бы сообщить, к тому же предмету относящееся, – пробормотал Лебедев, на радости увиваясь сбоку около князя.

Князь приостановился.

– У Дарьи Алексеевны тоже в Павловске дачка-с.

– Ну?

– А известная особа с ней приятельница и, по-видимому, часто намерена посещать ее в Павловске. С целью.

– Ну?

– Аглая Ивановна…

– Ах, довольно, Лебедев! – с каким-то неприятным ощущением перебил князь, точно дотронулись до его больного места. – Всё это… не так. Скажите лучше, когда переезжаете? Мне чем скорее, тем лучше, потому что я в гостинице…

Разговаривая, они вышли из сада и, не заходя в комнаты, перешли дворик и подошли к калитке.

– Да чего лучше, – вздумал наконец Лебедев, – переезжайте ко мне прямо из гостиницы, сегодня же, а послезавтра мы все вместе и в Павловск.

– Я увижу, – сказал князь задумчиво и вышел за ворота.

Лебедев посмотрел ему вслед. Его поразила внезапная рассеянность князя. Выходя, он забыл даже сказать "прощайте", даже головой не кивнул, что несовместно было с известною Лебедеву вежливостью и внимательностью князя.

III

Был уже двенадцатый час. Князь знал, что у Епанчиных в городе он может застать теперь одного только генерала, по службе, да и то навряд. Ему подумалось, что генерал, пожалуй, еще возьмет его и тотчас же отвезет в Павловск, а ему до того времени очень хотелось сделать один визит. На риск опоздать к Епанчиным и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.

Визит этот был для него, впрочем, в некотором отношении рискованным. Он затруднялся и колебался. Он знал про дом, что он находится в Гороховой, неподалеку от Садовой, и положил идти туда, в надежде, что, дойдя до места, он успеет наконец решиться окончательно.

Подходя к перекрестку Гороховой и Садовой, он сам удивился своему необыкновенному волнению; он и не ожидал, что у него с такою болью будет биться сердце. Один дом, вероятно, по своей особенной физиономии, еще издали стал привлекать его внимание, и князь помнил потом, что сказал себе: "Это, наверно, тот самый дом". С необыкновенным любопытством подходил он проверить свою догадку; он чувствовал, что ему почему-то будет особенно неприятно, если он угадал. Дом этот был большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры, цвету грязно-зеленого. Некоторые, очень, впрочем, немногие дома в этом роде, выстроенные в конце прошлого столетия, уцелели именно в этих улицах Петербурга (в котором все так скоро меняется) почти без перемены. Строены они прочно, с толстыми стенами и с чрезвычайно редкими окнами; в нижнем этаже окна иногда с решетками. Большею частью внизу меняльная лавка. Скопец, заседающий в лавке, нанимает вверху. И снаружи, и внутри, как-то негостеприимно и сухо, всё как будто скрывается и таится, а почему так кажется по одной физиономии дома – было бы трудно объяснить. Архитектурные сочетания линий имеют, конечно, свою тайну. В этих домах проживают почти исключительно одни торговые. Подойдя к воротам и взглянув на надпись, князь прочел: "Дом потомственного почетного гражданина Рогожина".

Перестав колебаться, он отворил стеклянную дверь, которая шумно за ним захлопнулась, и стал всходить по парадной лестнице во второй этаж. Лестница была темная, каменная, грубого устройства, а стены ее окрашены красною краской. Он знал, что Рогожин с матерью и братом занимает весь второй этаж этого скучного дома. Отворивший князю человек провел его без доклада и вел долго; проходили они и одну парадную залу, которой стены были "под мрамор", со штучным, дубовым полом и с мебелью двадцатых годов, грубою и тяжеловесною, проходили и какие-то маленькие клетушки, делая крючки и зигзаги, поднимаясь на две, на три ступени и на столько же спускаясь вниз, и наконец постучались в одну дверь. Дверь отворил сам Парфен Семеныч; увидев князя, он до того побледнел и остолбенел на месте, что некоторое время похож был на каменного истукана, смотря своим неподвижным и испуганным взглядом и скривив рот в какую-то в высшей степени недоумевающую улыбку, – точно в посещении князя он находил что-то невозможное и почти чудесное. Князь хоть и ожидал чего-нибудь в этом роде, но даже удивился.

– Парфен, может, я некстати, я ведь и уйду, – проговорил он наконец в смущении.

– Кстати! Кстати! – опомнился наконец Парфен. – Милости просим, входи!

Они говорили друг другу ты. В Москве им случалось сходиться часто и подолгу, было даже несколько мгновений в их встречах, слишком памятно запечатлевшихся друг у друга в сердце. Теперь же они месяца три с лишком как не видались.

Бледность и как бы мелкая, беглая судорога всё еще не покидали лица Рогожина. Он хоть и позвал гостя, но необыкновенное смущение его продолжалось. Пока он подводил князя к креслам и усаживал его к столу, тот случайно обернулся к нему и остановился под впечатлением чрезвычайно странного и тяжелого его взгляда. Что-то как бы пронзило князя и вместе с тем как бы что-то ему припомнилось – недавнее, тяжелое, мрачное. Не садясь и остановившись неподвижно, он некоторое время смотрел Рогожину прямо в глаза; они еще как бы сильнее блеснули в первое мгновение. Наконец Рогожин усмехнулся, но несколько смутившись и как бы потерявшись.

– Что ты так смотришь пристально? – пробормотал он. – Садись!

Князь сел.

– Парфен, – сказал он, – скажи мне прямо, знал ты, что я приеду сегодня в Петербург, или нет?

– Что ты приедешь, я так и думал, и видишь, не ошибся, – прибавил тот, язвительно усмехнувшись, – но почем я знал, что ты сегодня приедешь?

Некоторая резкая порывчатость и странная раздражительность вопроса, заключавшегося в ответе, еще более поразили князя.

– Да хоть бы и знал, что сегодня , из-за чего же так раздражаться? – тихо промолвил князь в смущении.

– Да ты к чему спрашиваешь-то?

– Давеча, выходя из вагона, я увидел пару совершенно таких же глаз, какими ты сейчас сзади поглядел на меня.

– Вона! Чьи же были глаза-то? – подозрительно пробормотал Рогожин. Князю показалось, что он вздрогнул.

– Не знаю; в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую себя почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили.

– Что ж, может, и померещилось; я не знаю… – бормотал Парфен.

Ласковая улыбка на лице его очень не шла к нему в эту минуту, точно в этой улыбке что-то сломалось, и как будто Парфен никак не в силах был склеить ее, как ни пытался.

– Что ж, опять за границу, что ли? – спросил он и вдруг прибавил: – А помнишь, как мы в вагоне, по осени, из Пскова ехали, я сюда, а ты… в плаще-то, помнишь, штиблетишки-то?

И Рогожин вдруг засмеялся, в этот раз с какою-то откровенною злобой и точно обрадовавшись, что удалось хоть чем-нибудь ее выразить.

– Ты здесь совсем поселился? – спросил князь, оглядывая кабинет.

– Да, я у себя. Где же мне и быть-то?

– Давно мы не видались. Про тебя я такие вещи слышал, что как будто и не ты.

– Мало ли что ни наскажут, – сухо заметил Рогожин.

– Однако же ты всю компанию разогнал; сам вот в родительском доме сидишь, не проказишь. Что ж, хорошо. Дом-то твой или ваш общий?

– Дом матушкин. К ней сюда чрез коридор.

– А где брат твой живет?

– Брат Семен Семеныч во флигеле.

– Семейный он?

– Вдовый. Тебе для чего это надо?

Князь поглядел и не ответил; он вдруг задумался и, кажется, не слыхал вопроса. Рогожин не настаивал и выжидал. Помолчали.

– Я твой дом сейчас, подходя, за сто шагов угадал, – сказал князь.

– Почему так?

– Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, – ничем объяснить не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: "Да ведь такой точно у него и должен быть дом!"

– Вишь! – неопределенно усмехнулся Рогожин, не совсем понимая неясную мысль князя. – Этот дом еще дедушка строил, – заметил он. – В нем всё скопцы жили, Хлудяковы, да и теперь у нас нанимают.

– Мрак-то какой. Мрачно ты сидишь, – сказал князь, оглядывая кабинет.

Это была большая комната, высокая, темноватая, заставленная всякою мебелью, – большею частью большими деловыми столами, бюро, шкафами, в которых хранились деловые книги и какие-то бумаги. Красный, широкий, сафьянный диван, очевидно, служил Рогожину постелью. Князь заметил на столе, за который усадил его Рогожин, две-три книги; одна из них, история Соловьева, была развернута и заложена отметкой. По стенам висело в тусклых золоченых рамах несколько масляных картин, темных, закоптелых и на которых очень трудно было что-нибудь разобрать. Один портрет во весь рост привлек на себя внимание князя: он изображал человека лет пятидесяти, в сюртуке покроя немецкого, но длиннополом, с двумя медалями на шее, с очень редкою и коротенькою седоватою бородкой, со сморщенным и желтым лицом, с подозрительным, скрытным и скорбным взглядом.

– Это уж не отец ли твой? – спросил князь.

– Он самый и есть, – отвечал с неприятною усмешкой Рогожин, точно готовясь к немедленной бесцеремонной какой-нибудь шутке насчет покойного своего родителя.

– Он был ведь не из старообрядцев?

– Нет, ходил в церковь, а это правда, говорил, что по старой вере правильнее. Скопцов тоже уважал очень. Это вот его кабинет и был. Ты почему спросил, по старой ли вере?

– Свадьбу-то здесь справлять будешь?

– З-здесь, – ответил Рогожин, чуть не вздрогнув от неожиданного вопроса.

– Скоро у вас?

– Сам знаешь, от меня ли зависит?

– Парфен, я тебе не враг и мешать тебе ни в чем не намерен. Это я теперь повторяю так же, как заявлял и прежде, один раз, в такую же почти минуту. Когда в Москве твоя свадьба шла, я тебе не мешал, ты знаешь. В первый раз она сама ко мне бросилась, чуть не из-под венца, прося "спасти" ее от тебя. Я ее собственные слова тебе повторяю. Потом и от меня убежала; ты опять ее разыскал и к венцу повел, и вот, говорят, она опять от тебя убежала сюда. Правда ли это? Мне так Лебедев дал знать, я потому и приехал. А о том, что у вас опять здесь сладилось, я только вчера в вагоне в первый раз узнал от одного из твоих прежних приятелей, от Залёжева, если хочешь знать. Ехал же я сюда, имея намерение: я хотел ее наконец уговорить за границу поехать для поправления здоровья; она очень расстроена и телом, и душой, головой особенно, и, по-моему, в большом уходе нуждается. Сам я за границу ее сопровождать не хотел, а имел в виду всё это без себя устроить. Говорю тебе истинную правду. Если совершенная правда, что у вас опять это дело сладилось, то я и на глаза ей не покажусь, да и к тебе больше никогда не приду. Ты сам знаешь, что я тебя не обманываю, потому что всегда был откровенен с тобой. Своих мыслей об этом я от тебя никогда не скрывал и всегда говорил, что за тобою ей непременная гибель. Тебе тоже погибель… может быть, еще пуще, чем ей. Если бы вы опять разошлись, то я был бы очень доволен; но расстраивать и разлаживать вас сам я не намерен. Будь же спокоен и не подозревай меня. Да и сам ты знаешь: был ли я когда-нибудь твоим настоящим соперником, даже и тогда, когда она ко мне убежала. Вот ты теперь засмеялся; я знаю, чему ты усмехнулся. Да, мы жили там розно и в разных городах, и ты всё это знаешь наверно . Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее "не любовью люблю, а жалостью". Я думаю, что я это точно определяю. Ты говорил тогда, что эти слова мои понял; правда ли? понял ли? Вон как ты ненавистно смотришь! Я тебя успокоить пришел, потому что и ты мне дорог. Я очень тебя люблю, Парфен. А теперь уйду и никогда не приду. Прощай.

Князь встал.

– Посиди со мной, – тихо сказал Парфен, не подымаясь с места и склонив голову на правую ладонь, – я тебя давно не видал.

Князь сел. Оба опять замолчали.

– Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…

– Когда я с тобой, то ты мне веришь, а когда меня нет, то сейчас перестаешь верить и опять подозреваешь. В батюшку ты! – дружески усмехнувшись и стараясь скрыть свое чувство, отвечал князь.

– Я твоему голосу верю, как с тобой сижу. Я ведь понимаю же, что нас с тобой нельзя равнять, меня да тебя…

– Зачем ты это прибавил? И вот опять раздражился, – сказал князь, дивясь на Рогожина.

– Да уж тут, брат, не нашего мнения спрашивают, – отвечал тот, – тут без нас положили. Мы вот и любим тоже порозну, во всем то есть разница, – продолжал он тихо и помолчав. – Ты вот жалостью, говоришь, ее любишь. Никакой такой во мне нет к ней жалости. Да и ненавидит она меня пуще всего. Она мне теперь во сне снится каждую ночь: всё, что она с другим надо мной смеется. Так оно, брат, и есть. Со мной к венцу идет, а и думать-то обо мне позабыла, точно башмак меняет. Веришь ли, пять дней ее не видал, потому что ехать к ней не смею; спросит: "Зачем пожаловал?" Мало ли она меня срамила…

– Как срамила? Что ты?

– Точно не знает! Да ведь вот с тобою же от меня бежала "из-под венца", сам сейчас выговорил.

– Ведь ты же сам не веришь, что…

– Разве она с офицером, с Земтюжниковым, в Москве меня не срамила? Наверно знаю, что срамила, и уж после того, как венцу сама назначила срок.

– Быть не может! – вскричал князь.

Назад Дальше