Собрание сочинений. Т.1.Из сборника Сказки Нинон. Исповедь Клода. Завет умершей. Тереза Ракен - Эмиль Золя 16 стр.


X

Меня огорчало, что Лоранс такая удрученная и вялая. Труд - вот великий искупитель, подумал я, спокойная радость, которую дает сознание выполненного долга, принесет ей забвение прошлого. В то время как иголка легко бежит по ткани, сердце пробуждается, деятельность рук оживляет мечты, и они становятся веселее и чище. От женщины, склонившейся над пяльцами, веет каким-то ароматом целомудрия. Она спокойна, хоть и торопится. Вчера она, может быть, и пала, в минуту лени, но сегодня она работает, и у нее снова появились энергия и безмятежность невинной девушки. Обратитесь к ее сердцу, оно откликнется.

Лоранс говорила, что она белошвейка. Мне хотелось, чтобы она проводила время со мной, подальше от мастерских; те мирные часы, которые мы будем коротать вдвоем, - я что-то сочиняю, она, сидя за пяльцами, сплетает свои грезы с шелковой ниткой, - как мне казалось, объединят нас, сделав нашу дружбу более нежной и глубокой. Лоранс подчинилась решению трудиться, как подчиняется каждому моему желанью; ее пассивное повиновение - странная смесь равнодушия и покорности судьбе.

Я занялся поисками и вскоре нашел старую даму, которая согласилась доверить Лоранс небольшую работу, чтобы выяснить, насколько та знает свое ремесло. Лоранс просидела над этой работой до полуночи, потому что мне надо было снести ее обратно на следующее утро. Я лег раньше и все смотрел на Лоранс. Она словно спала над вышиваньем, по-прежнему угрюмая и подавленная. Иголка двигалась вяло и равномерно, душа, очевидно, не принимала участия в этом занятии.

Старая дама нашла, что кисея вышита скверно, работа, по ее мнению, выполнена плохой мастерицей и вряд ли кого-нибудь удовлетворят такие крупные стежки и недостаток изящества. Оказалось то, чего я боялся: бедняжка, которой уже в пятнадцать лет дарили драгоценности, не успела приобрести достаточной сноровки. Но я, к счастью, искал в труде лишь постепенного оздоровления Лоранс; мне не требовались ловкость пальцев и ночная работа ради прибыли. Я не хотел сам предлагать Лоранс работу, чтобы она не вернулась к праздности, и решил скрыть от нее обескураживающий отказ старой дамы.

Я купил кусок муслина с узором для вышиванья и, когда вернулся домой, сказал Лоранс, что ее работа принята и что ей поручили еще одну. У меня оставалось несколько су, и я отдал их Лоранс - то была якобы плата за ее первый ночной труд. Я знал, что завтра, может быть, мне не удастся так поступить, и очень об этом сожалел. Я хотел добиться того, чтобы ей пришелся по вкусу хлеб, заработанный честным трудом.

Лоранс взяла деньги, не беспокоясь о том, что мы будем есть вечером, и побежала за бархатными пуговицами для своего голубого платья, которое уже рвется и запачкано. Мне никогда не приходилось видеть ее такой деятельной - за четверть часа она пришила все пуговицы. Потом, нарядившись, стала любоваться собой. Наступил вечер, а она все расхаживала по ком-пате, разглядывая новое украшение. Я зажег лампу и кротко напомнил ей, что пора приниматься за работу. Она притворилась, будто не слышит. Я снова обратился к ней с теми нее словами, - тогда она яростно.

схватила вышиванье и внезапно села. У меня защемило на сердце.

- Послушай, Лоранс, я вовсе не хочу, чтобы ты работала по принуждению, - сказал я. - Оставь иглу, если тебе нравится сидеть сложа руки. Я не вправе заставлять тебя трудиться: ты вольна быть хорошей илиплохой.

- Нет, нет, тебе хочется, чтобы я много работала. Я понимаю, я должна платить тебе за еду и отдавать свою долю квартирной платы. Я даже могу заплатить и за тебя, если посижу ночью подольше.

- Лоранс! - воскликнул я; мне было очень больно. - Перестань, бедняжка, не огорчайся: больше ты до иголки не дотронешься! Дай сюда вышиванье!

И я швырнул муслин в огонь. Я смотрел, как он пылает, и сожалел, что погорячился. Мне не удалось совладать с мучительным беспокойством, и я сокрушался, чувствуя, как Лоранс опять ускользает от меня. Я снова отдал ее во власть лени. Я весь дрожал, так меня возмущала эта мысль о моей выгоде; мне стало ясно, что я не смогу больше советовать Лоранс работать. Итак, с этим покончено: достаточно было одного слова, и я сам закрыл ей путь к спасению.

Лоранс не удивилась моей вспышке. Я уже говорил вам: ей легче примириться со злостью, чем с сердечностью. Она даже улыбнулась на радостях, что победила мою так называемую тоскливость. Затем она скрестила руки, наслаждаясь бездельем.

А я печально помешивал горячую золу и думал: какие же слова, какие переживания могут пробудить эту душу? Меня испугало, что я до сих пор не сумел вернуть ей свежесть ее юности. Я хотел бы, чтобы она не знала ничего, по жаждала знать. Меня приводило в отчаяние это угрюмое безразличие, этот мрак, который не желал рассеиваться и не пропускал ни луча света. Напрасно стучался я в сердце Лоранс: ответа не было. Можно подумать, что сквозь него прошла смерть, иссушив каждую жилку. Встрепенись оно хоть раз, и я считал бы Лоранс спасенной.

Но что делать с этим опустошенным существом, бесчувственным мрамором, которого не может оживить доброе отношение? Я боюсь статуй: они смотрят на меня, не видя, слушают меня, не слыша.

Потом я подумал: может быть, я сам виноват, что она меня не понимает? Дидье любил Марион, он вовсе не стремился спасти чью-то душу, он просто любил - и совершил то чудо, которое тщетно пытались сотворить мой рассудок и моя доброта. Пробудить сердце может только голос другого сердца. Любовь это святое крещение, которое само по себе, без веры, без понимания добра, отпускает все грехи.

А я не люблю Лоранс. Эта холодная, скучающая женщина внушает мне только отвращение.

Ее голос, ее движенья оскорбляют меня, вся ее особа меня раздражает. У нее нет никакой душевной тонкости, самые хорошие слова превращаются в ее устах в мерзкие, каждая ее улыбка наносит жестокую обиду. В ней все становится пакостным.

Я решил прикинуться нежным и подошел к Лоранс. Она сидела неподвижно, наклонясь к огню; когда я взял в свои руки ее холодные, безжизненные пальцы, она их не отняла. Тогда я притянул ее к себе. Она подняла голову и вопросительно поглядела на меня. Чувствуя на себе ее взгляд, я оттолкнул ее и отступил назад.

Чего же ты хочешь в конце концов? - спросила она.

Чего я хочу! Я готов был крикнуть ей: "Я хочу, чтобы ты рассталась со своим шелковым лифом, - стоит кому-то пожелать тебя, и этот лиф раскроется при первом же прикосновении. Я хочу, чтобы ты любила, чтобы в поцелуе любовника ты ощущала ласку брата. Хочу, чтобы наш союз не был сделкой, чтобы ты не продавала мне своего тела за право жить под моей кровлей. Сжалься, пойми меня, не наноси мне оскорблений!"

XI

Но я промолчал, братья. Если б я ее любил, я, наверно, сказал бы все, и, быть может, она поняла бы меня.

Видимо, я был неловок и неосторожен. Я поторопился, зашел далеко, не спросив Лоранс, понимает ли она меня. Как мне обучать науке жизни, если я с жизнью незнаком? Чем я могу воспользоваться? Только системами, правилами поведения, созданными нами в шестнадцать лет, прекрасными в теории и нелепыми на практике. Достаточно ли того, что я люблю добро, тянусь к некоему идеалу добродетели, - туманные стремления с неопределенной целью!.. Но когда столкнешься с действительностью, как сумбурно выражаются эти желанья, как я бессилен в борьбе, на которую эта действительность сама толкает меня! Я не сумею объять действительность, не сумею ее победить, потому Что не знаю, как к ней подойти, и не могу честно сказать даже самому себе, какая победа мне нужна. Что-то кричит во мне: я не хочу истины, я не имею ни малейшего желания менять ее, делать ее хорошей из плохой, - ведь мне она кажется плохою. Пусть существующий мир остается; я дерзко хочу создать новый, не пользуясь обломками старого. И так как сооружение, возведенное моими мечтами, не имеет больше под собой опоры, оно рушится при малейшем толчке. Теперь я всего лишь бесплодный мыслитель, платонически влюбленный в добро; меня убаюкивают пустые грезы, мое могущество исчезает, едва я коснусь земли.

Да, братья, мне было бы легче наделить Лоранс крыльями, чем сердцем настоящей женщины.

Мы - взрослые дети. Мы не знаем, что делать с этой величественной действительностью, ниспосланной нам богом, и портим ее, ради забавы, своими мечтами. Мы живем так неумело, что жизнь становится для нас отвратительной. Надо научиться жить, и зло исчезнет. Если б я владел великим искусством проникновения в действительность, если б я сознавал, что такое рай земной, если б я умел различать несбыточные грезы и реально возможное, я заговорил бы, и Лоранс поняла бы меня. Я знал бы, что осудить в ней и что предложить ей в качестве примера. Эти тонкости помогли бы мне понять причины ее падения и найти бальзам для ран ее сердца. Но как быть, если мое неведение воздвигает преграду между нами? Я - это мечта, она - действительность. Мы будем идти рядом, не встречаясь, и когда наше странствие придет к концу, она так и не постигает меня, я так и не пойму ее.

Я подумал, что мне надо вернуться назад, взять Лоранс такой, какая она есть, и заставить ее пройти тот путь, который способны преодолеть ноги простой смертной. Я решил изучать жизнь заодно с нею, спуститься вниз, чтобы попробовать подняться обратно вместе. Но так как мне придется ощупью продвигаться по этому тяжкому пути, надо начинать с исходной, самой низкой ступени.

Может быть, достаточной наградой будет то, что я добьюсь от нее такой горячей любви, на какую она только способна? Наши мечты не только обманчивы, братья; я чувствую, что они ничтожны, по-детски неразумны в сравнении с действительностью, которую я начинаю понимать. Бывают дни, когда в еще большей дали, чем солнечные лучи и ароматы, в еще большей дали, чем эти неясные, ускользающие от меня виденья, передо мной мелькают четкие контуры реально существующего. И я понимаю, что именно там жизнь, деятельность, правда, а созданную мною среду населяет какой-то суетливый, чуждый всему человеческому народец, пустые тени, чьи глаза не видят меня, чьи уста не знают, как со мной говорить. Такие холодные немые друзья могут нравиться ребенку: он боится жизни и ищет прибежища в неживом. Но нас, взрослых людей, не может удовлетворить вечное небытие. Наши руки созданы, чтобы обнимать живое.

Вчера, когда мы с Лоранс вышли из дому, мы встретили карету, битком набитую людьми в маскарадных костюмах; пьяные, растрепанные, шумные, они ехали на бал. Наступил этот ужасный месяц январь. Бедную женщину взволновали крики ее собратьев. Она улыбнулась им и обернулась, задерживая на них взгляд. То промчались мимо ее вчерашнее веселье, ее беспечность, ее шальная жизнь, такая жгучая, что трудно забыть ее мучительные радости. Лоранс вернулась домой еще более печальная, чем всегда, и легла спать, изнывая от тишины и уединения.

Утром я продал кое-что из своего скарба, взял напрокат костюм для Лоранс и объявил ей, что мы сегодня же вечером поедем на бал. Она бросилась мне на шею, потом завладела костюмом и забыла обо мне. Она разглядывала каждую ленточку, каждую блестку; желая поскорее нарядиться, она накинула на себя эти атласные лоскутья, опьяняясь шуршаньем ткани. Иногда она оборачивалась и благодарила меня улыбкой. Я понял, что она никогда еще так не любила меня, как сейчас, и чуть не вырвал у нее из рук эти тряпки, принесшие мне уважение, которого не могла вызвать моя доброта.

Наконец-то она меня поняла. Теперь я уже не был для нее неведомым существом, наводившим ужас своей суровостью и скукой. Я ходил на балы, как и другие любовники; как они, я брал напрокат костюмы, развлекал своих любовниц. Я был славным парнем, как и все, я любил голые плечи, крики, бранные словечки! Какое счастье! Мое благоразумие оказалось обманчивым!

Лоранс почувствовала себя в знакомой обстановке; ей уже не было страшно; к ней вернулись ее развязные замашки, она хохотала во все горло. Грубые слова, нескромные жесты доставляли ей наслажденье. Нагота ничуть не стесняла ее.

Я сам этого хотел, однако надеялся, что месяц спокойной жизни если и не сделает из нее порядочной женщины, то все же заставит ее позабыть хоть немного вчерашнее распутство. Я думал, что, когда спадет маска, я увижу лицо с менее вялым ртом и с более румяными щеками. Но нет, передо мной были все те же увядшие черты, я слышал все тот же шумный тупой смех. Какой эта женщина вошла в мою мансарду, чтобы продать свое тело за крышу над головой, такой она и осталась после того, как я в течение целого месяца ежедневно протестовал против гнусности подобной сделки. Она ничему не научилась, ничего не забыла; и если ее глаза блестели по-новому, то лишь от низменной радости: наконец-то я согласился принять ее тело в уплату. Увидев этот странный результат, я подумал, не будет ли новая попытка лишь издевательством. Мне нужна подлинная Лоранс, и эта Лоранс, дышавшая жизнью, была для меня, может быть, страшнее, чем прежнее угрюмое существо. Но борьба обещала быть такой острой, что в глубине моей души юношеская смелость восставала против этого отвращения и страха.

Пробило шесть, и хотя бал начинался только в полночь, Лоранс принялась за свой туалет. Вскоре в комнате воцарился неимоверный беспорядок: вода переливалась через края таза, стекала с мокрых полотенец и заливала пол; падавшая с рук мыльная пена расплывалась на нем белесоватыми пятнами; гребенка валялась на полу рядом со щеткой, а разбросанная где попало - на стульях, на камине, по углам комнаты - одежда намокала в лужах. Для большего удобства Лоранс присела на корточки. Она старательно мылась, полными пригоршнями плескала водою на лицо и плечи. Несмотря на этот потоп, грязное, запыленное мыло оставляло у нее на коже большие потеки. Тогда она в отчаянии призвала на помощь меня. У нее совершенно черная спина, заявила она, по вымыть ее самой невозможно.

Затем Лоранс встала, дрожа от холода; плечи ее покраснели. Она сунула мне полотенце.

Наша дверь не была заперта. В то время как я обмывал шею Лоранс мокрой ледяной тряпкой, вошла Маргаритка. Старуха заходит к нам иногда за горячими углями, и хотя она мне противна, жалость мешает мне ее прогнать.

- Ах, милочка, - воскликнула моя подруга, - иди-ка сюда, помоги мне немножко. Клод боится сделать мне больно.

Маргаритка взяла полотенце и принялась изо всех сил растирать худыми руками Лоранс. Ее нисколько не удивили ни беспорядок в комнате, ни эта голая женщина. Она услужливо водила жесткими пальцами по еще нежным плечам, завидуя их белизне и вспоминая о былых наслажденьях. Лоранс, стоя вполоборота к старухе, улыбалась и внезапно вздрагивала, задыхаясь, когда та окачивала ее холодной водой.

- Куда ж это ты идешь, детка? - спросила ужасная старушонка.

- Клод везет меня на бал.

- Вот это хорошо, сударь! - обернулась ко мне Маргаритка.

Потом она взяла сухое полотенце и стала любовно вытирать Лоранс.

- Я еще утром подумала, что вас, наверно, одолевает смертная тоска: вы же вечно сидите взаперти в комнате. Лоранс у вас хорошая девочка, сударь. Другие уже двадцать раз сбежали бы от вас. Ну, вот, детка, теперь ты красивая; у тебя будет сегодня много ухажеров. Вы ревнивы?

Я не смог ответить ей. Я машинально улыбался и следил взглядом за этой странной сценой. Мне не давала слушать старуху одна и та же мысль, которая то и дело приходила мне на ум. Я вспоминал неизвестно где виденную старинную гравюру; на ней была изображена Венера за умываньем: нимфы купают ее, маленькие амуры ласкают. Богиня отдается в руки прислужниц, таких же юных и прекрасных, как она; их прелестную наготу прикрывает лишь морская пена; а на берегу стоит старый фавн - плененный этой молодостью и свежестью, он забывает в немом восторге о своих желаньях.

- Он ревнивый, он ревнивый… - Резкий смешок Маргаритки перемежался с икотой. - Тем лучше для тебя, детка, - он завалит тебя подарками, а тебе будет легче изменять ему. У меня был когда-то любовник, сударь, который очень походил на вас; немного ниже ростом, пожалуй, но те же глаза, тот же рот, даже волосы, - он, как и вы, зачесывал их назад. Он меня обожал, и так надоедал своими ласками, да еще таскался за мной повсюду, что я его через неделю бросила.

Пока старуха болтала, Лоранс одевалась. Она причесывалась теперь перед зеркалом, серьезная и сосредоточенная. Старуха встала рядом с ней и умолкла; она благоговейно разглядывала коробочки с румянами и флаконы с ароматическими маслами - вульгарную парфюмерию, купленную по дешевке в уличном ларьке. Женщины забыли обо мне, и я уселся в углу.

Я видел в зеркале их отражения; оба лица, несмотря на морщины одного и относительную свежесть другого, казались мне похожими благодаря присущему им обоим низменному выражению. Тот же взгляд, помутневший от проведенных в распутстве ночей, те же губы, обезображенные грубыми поцелуями. По их увядшим щекам трудно было судить о разнице в возрасте. Обеих одинаково состарил разврат. Я даже вообразил на секунду, будто я любовник Маргаритки, и поспешно закрыл глаза.

Они совсем забыли о моем присутствии. Временами они обменивались вполголоса несколькими словами. Если Лоранс не удавалось завить какие-нибудь непослушные пряди, она ругалась и топала ногой. Тогда старушонка заводила рассказ о бывших у нее когда-то белокурых косах, описывала прически, которые носили в ее время, и для большей наглядности в свою очередь укладывала перед зеркалом седые волосы. Затем следовали долгие восхваления молодости Лоранс, бесконечные жалобы на неприятности, какие приносит с собою старость. Морщины появились раньше, чем утомилось тело; отсюда великие сожаления о том, что жизнь не была исчерпана в двадцать лет. А теперь приходится жить не торопясь, в тишине и мраке, и хранить в глубине души завистливое преклонение перед теми, кому еще предстоит стареть.

Лоранс слушала, отвечала вопросами, в ожидании новых похвал выясняла, идет ли ей, например, вот этот локон… Затем, когда тщательно обработанные волосы стали такими пышными, как это требовалось, пришел черед подкрашивать лицо. Тут Маргаритка решила сама создать образцовое художественное произведение. Она скатала ватные шарики, взяла ими немного румян и синей туши и стала легонько проводить по щекам и вокруг глаз Лоранс. Она расширила веки, побелила лоб, придала здоровую яркость губам. И так же, как и мы, бедные мечтатели, раскрасив действительность в не соответствующие друг другу цвета, поднимаем потом шумиху вокруг созданного нами, она восхищалась своей работой, не видя, что ее дрожащие руки портили иногда черты лица, делая губы чересчур алыми и веки чрезмерно большими. Ее пальцы изменили для меня это лицо отвратительным образом. Кое-где оно приняло тусклый, землистый оттенок, в других местах оно блестело от крема, втертого, чтобы удержать грим. Стянутая, раздраженная кожа морщилась; на лице, одновременно румяном и увядшем, играла глупая улыбка кукол из папье-маше. Краски были такими кричащими и фальшивыми, что на них стыдно было смотреть.

Лоранс стояла прямо и неподвижно, скашивая глаза на зеркало, и любезно разрешала омолаживать себя. Если какие-нибудь контуры оказывались слишком подчеркнутыми, она стирала их ногтем. Наклоняясь вперед, она по нескольку секунд изучала с серьезным видом каждый штрих, которым украшала ее Маргаритка.

Назад Дальше