Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 - Алексей Николаевич Толстой 7 стр.


К первым дням войны я отношу начало моей театральной работы как драматурга. До этого - в 1913 году - я написал и поставил в Московском Малом театре комедию "Насильники"… Она вызвала страстную реакцию части зрителей и вскоре была запрещена директором императорских театров.

С четырнадцатого по семнадцатый год я написал и поставил пять пьес: "Выстрел", "Нечистая сила", "Касатка", "Ракета" и "Горький цвет".

С Октябрьской революции я снова возвращаюсь к прозе и осуществляю первый набросок "День Петра", пишу повесть "Милосердия!", являющуюся первым опытом критики российской либеральной интеллигенции в свете октябрьского зарева.

Осенью восемнадцатого года я с семьей уезжаю на Украину, зимую в Одессе, где пишу комедию "Любовь - книга золотая" и повесть "Калиостро". Из Одессы уезжаю вместе с семьей в Париж. И там, в июле 1919 года, начинаю эпопею "Хождение по мукам".

Жизнь в эмиграции была самым тяжелым периодом моей жизни. Там я понял, что значит быть парнем, человеком, оторванным от родины, невесомым, бесплодным, не нужным никому ни при каких обстоятельствах.

Я с жаром писал роман "Хождение по мукам" (первая часть "Сестры"), повесть "Детство Никиты", "Приключения Никиты Рощина" и начал большую работу, затянувшуюся на несколько лет: переработку заново всего ценного, что было мной до сих пор написано…

Осенью 1921 года я перекочевал в Берлин и вошел в сменовеховскую группу "Накануне". Этим сразу же порвались все связи с писателями-эмигрантами. Бывшие друзья "надели по мне траур". В 1922 году весной в Берлин приехал из Советской России Алексей Максимович Пешков, и между нами установились дружеские отношения.

За берлинский период были написаны: роман "Аэлита", повести "Черная пятница", "Убийство Антуана Риво" и "Рукопись, найденная под кроватью" - наиболее из всех этих вещей значительная по тематике. Там же я окончательно доработал повесть "Детство Никиты" и "Хождение по мукам".

Весной 1922 года в ответ на проклятия, сыпавшиеся из Парижа, я опубликовал "Письмо Чайковскому" (перепечатанное в "Известиях") и уехал с семьей в Советскую Россию.

Началом работы по возвращении на родину были две вещи: повесть "Ибикус" и небольшая повесть "Голубые города", написанная после поездки на Украину (не считая нескольких менее значительных рассказов).

"Письмо Чайковскому", продиктованное любовью к родине и желанием отдать свои силы родине и ее строительству, было моим паспортом, неприемлемым для троцкистов, для леваческих групп, примыкающих к ним, и впоследствии для многих из руководителей РАППа.

С 1924 года я возвращаюсь "театру: комедия "Изгнание блудного беса", пьесы "Заговор императрицы" и "Азеф", комедия "Чудеса в решете", "Возвращенная молодость" и театральные переработки: "Бунт машин", "Авна Кристи" и "Делец" (по Газенклеверу).

Рапповское давление на меня усиливалось с каждым годом и, наконец, приняло такие формы, что я вынужден был на несколько лет оставить работу драматурга.

В 1926 году я написал роман "Гиперболоид инженера Гарина" и через год начал вторую часть "Хождения по мукам" - роман "18-й год".

В то же время я не прекращал переделку и переработку всего ранее написанного мною.

В 1929 году я вернулся к теме Петра в пьесе "На дыбе", где не совсем освободился от некоторых "традиционных" тенденций в обрисовке эпохи. В 1934 году пьеса была мною коренным образом переработана (постановка Александрийского театра) и в 1937 году - в третий раз, уже окончательно (новая постановка Александрийского театра).

Постановка первого варианта "Петра" во 2-м МХАТе была встречена РАППом в штыки, и ее спас товарищ Сталин, тогда еще, в 1929 году, давший правильную историческую установку петровской эпохе.

В 1930 году я написал первую часть романа "Петр I". Через полтора года - роман-памфлет "Черное золото", который в 1938 году был переработан мной и опубликован под названием "Эмигранты". Вторую часть "Петра" я закончил в 1934 году.

Обе опубликованные части "Петра" - лишь вступление к третьему роману, к работе над которым я уже приступил (осень 1943 года).

Что привело меня к эпопее "Петр I"? Наверно, что я избрал ту эпоху для проекции современности. Меня увлекло ощущение полноты "непричесанной" и творческой силы той жизни, когда с особенной яркостью раскрывался русский характер.

Четыре эпохи влекут меня к изображению по тем же причинам: эпоха Ивана Грозного, Петра, гражданской войны 1918–1920 годов и наша - сегодняшняя - небывалая по размаху и значительности. Но о ней - дело впереди. Чтобы понять тайну русского народа, его величие, нужно хорошо и глубоко узнать его прошлое: нашу историю, коренные узлы ее, трагические "творческие эпохи, в которых завязывался русский характер.

Две или три попытки вернуться в тридцатых годах к театру были встречены решительным отпором троцкиствующей части печати и РАППа. Только после роспуска РАППа, после очищения нашей общественной жизни от троцкистов и троцкиствующих, от всего, что ненавидело нашу родину и вредило ей, - я почувствовал, как расступилось вокруг меня враждебное окружение. Я смог отдать все силы, помимо литературной, также и общественной деятельности. Я выступал пяти раз за границей на антифашистских конгрессах. Был избран членом Ленсовета, затем депутатом Верховного Совета СССР, затем действительным членом Академии наук СССР.

В 1935 году я начал повесть "Хлеб", которая является необходимым переходом между романами "18-й год" и задуманным в то время романом "Хмурое утро". "Хлеб" был закончен осенью 1937 года. Я слышал много упреков по поводу этой повести: в основном они сводились к тому, что она суха и "деловита". В оправдание могу сказать одно: "Хлеб" был попыткой обработки точного исторического материала художественными средства-ми; отсюда несомненная связанность фантазии. Но, быть может, когда-нибудь кому-нибудь такая попытка пригодится. Я отстаиваю право писателя на опыт и на ошибки, с ним связанные. К писательскому опыту нужно относиться с уважением, - без дерзаний нет искусства. Любопытно, что "Хлеб", так же как и "Петр", может быть, даже в большем количестве, переведен почти на все языки мира.

Весной 1938 года я написал пьесу "Путь к победе" и осенью того же года - политический антифашистский памфлет "Чертов мост".

Параллельно с этими литературными работами я готовлю для Детиздата пять томов русского фольклора. Я отказываюсь от переделки или переработки сказок. Сохраняя девственность изустного рассказа, я свожу варианты сказочного сюжета к одному сюжету - с сохранением всех особенностей народной речи, с очищением сюжета от тех деталей и наносов, которые произошли либо от механического добавления рассказчиком деталей из других сказок, либо из несовершенства рассказчика, либо от местных и нехарактерных особенностей речи.

В день начала войны - 22 июня 1941 года - я окончил роман "Хмурое утро". Готовя к печати всю трилогию, проредактировал первые две части этой эпопеи. Трилогия писалась на протяжении двадцати двух лег. Ее тема - возвращение домой, путь на родину. И то, что последние строки, последние страницы "Хмурого утра" дописывались в-день, когда наша родина была в огне, убеждает меня в том, что путь этого романа - верный.

Оглядываюсь сейчас на два страшных и опустошительных года войны и вижу, что только вера в неиссякаемые силы нашего народа, вера в правильность нашего исторического пути, тяжелого и трудного, справедливого и человеческого пути к великой жизни, только любовь к родине, жаркая боль к ее страданиям, ненависть к врагу - дали силы для борьбы и для победы. Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября - ноября 1941 года. И тогда в Зименках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть "Иван Грозный". Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу - Ивана Грозного, чтобы вооружить свою "рассвирепевшую совесть". Работая над пьесой, я продолжал публиковать статьи; из них наибольший резонанс получили: "Что мы защищаем", "Родина", "Кровь народа". Статьи, опубликованные в газетах за время войны, собраны в два сборника. Первую часть "Грозного", "Орел и Орлица", я закончил в феврале сорок второго года, вторую - "Трудные годы" - в апреле сорок третьего года. Помимо этого, были написаны "Рассказы Ивана Сударева" и другие…

ПОВЕСТИ и РАССКАЗЫ

СТАРАЯ БАШНЯ

1

Гости, положив руки на круглый стол, внимательно слушали хозяина дома - инженера Бубнова, седая борода которого казалась розовой от красного абажура висячей лампы.

- Завод наш, милые мои, - рассказывал Бубнов, - самый старый на Урале: при Петре Первом построен главный корпус и домна, которую еще тогда окрестили Матреной.

Владельцы, князья Пышковы, жили в правом крыле корпуса и, так как в те времена никто не мог считать себя безопасным от набегов диких башкир, построили посреди озера на острове сторожевую башню в два этажа с подвалами для пороха и казематами и впоследствии только надстроили третий этаж, утвердив на нем часы, белый циферблат которых вы видите до сих пор в ясную погоду.

Привольно и богато жилось князьям, и ежегодно устраивали они рабочим и простому народу пир; зажигали тогда по окнам плошки, на дворе разбивали столы с мясом, хлебом и пивом, и всю ночь горели кругом бочки, налитые смолой.

Молодежь пела песни и плясала под музыку, а после ужина сам князь выходил в круг отхватить "русскую" с фабричной красоткой.

В один страшный для России год, как раз во время пира, подул с озера сильный ветер, и все услышали, как часто и гулко звонили часы… Князь, который только что собирался присесть, чтобы выкинуть невиданное колено, остановился. Замотал головой и упал на лицо, мертвый. Полил сильный дождь, переполнил бочки, и смола, треща огнем, поплыла поверх воды, поджигая деревья и службы… Озеро с ревом хлестало через плотину черные волны. В этот час пришла на завод чума и косила людей не переставая, а часы звонили всю ночь. Погиб народ, перемерли все владельцы, иные здесь, иные в столицах, где даже царских чертогов не побоялась черная смерть. Завод отошел к опеке.

Часы с тех пор бросили заводить, боялись даже подъезжать к башне, и, странная вещь, перед несчастьем каждый раз звонит часовой колокол ровно три раза. Таково предание. Вы всматривались когда-нибудь с циферблат - стрелки показывают три?

Учительница Лялина вздрогнула и посмотрела в окно, отчего и без того большие глаза ее стали круглые и темные. К ней наклонился молодой инженер Труба, спрашивая тихо:

- Вы боитесь?

- Не знаю, - ответила учительница, покраснела и сморщила губы.

Инженер Труба недавно приехал из Петербурга и был совсем новый, не похожий на заводского техника, например - Петрова, у которого нос, как у писаря, курносый, пахнет табаком и зеленые щелки - глаза, или на лесопромышленника Лаптева.

Лесопромышленник Лаптев всегда молчит, а когда ехал однажды на пароходе по Белой и увидал свои собственные плоты, притворился, будто не видит, чьи они, и принялся кричать в рупор:

- Эй, слуша-а-ай, чьи плоты-те…

Ему ответили, что - "Лаптева плоты-те", тогда он обернулся к пассажирам, глазевшим на берега, показал сам на себя большим пальцем и сказал степенно:

- Мои плоты-те.

С тех пор его повсюду зовут: "Плоты-те", и он на это обижается.

Бубнов, довольный, что развлек гостей, посматривал ласковыми своими из-под седых бровей глазами, а Труба встал на стул и, раскачиваясь, молвил:

- Дон, дон, дон, звонит привидение на башне: я отправляюсь туда и говорю: "Милостивый государь мой, вы не имеете права пугать добрых людей, не угодно ли вам пройтись со мной к почтенному нашему патрону Иерониму Ивановичу Бубнову, там вас научат, как вести себя, и угостят доброй облепихой…"

Труба один громко захохотал, взъерошив светлые усы, остальные гости молчали, глядя на него с неодобрением… Труба добавил, спрыгивая со стула:

- Честное слово, пойду туда, я не шучу.

- Побоитесь, - сказал техник злобно, а лесопромышленник Лаптев, сделав в воздухе пальцами жест, крякнул и ничего не сказал.

- Эх вы, господа, трусы, - весело молвил Труба, открыл крышку рояля и заиграл стоя…

- Спойте, - попросил он учительницу, но она так испуганно отказалась, что он запел сам дребезжащим тенорком романс; Лялина аккомпанировала, а Труба закидывал голову, высовывая кадык из разреза воротника, и ерошил пушистые усы…

С ненавистью глядел техник Петров на этот кадык и уже про себя называл Трубу - петербургской штучкой.

Ненавидел техник потому, что знал - не будет больше учительница играть с ним в крокет в школьном саду и вечером, сидя на крылечке, слушать игру его на гитаре.

Неделю назад все было хорошо, Лялина знала, что он, Петров, влюблен, не противилась этому, а гуляла с ним под руку по полю, где пахла полынь. А теперь она сидит у рояля, чужая, но еще более привлекательная; голые до локтей ее руки отражаются в лакированном дереве; голова качается в такт, и спина, выпрямляясь, выпячивает грудь - выставляется учительница перед заезжей штучкой. Эх!

Так думал техник, кусая губы: "Нашла в кого влюбиться, развратник какой-то. Вот взять бы его да головой об рояль".

Прекратив пение, инженер Труба принялся рассказывать анекдоты, над которыми Лаптев смеялся до слез, вытирая глаза красным фуляром, а Лялина краснела, повторяя: "что это, право"; потом описывал студенческую жизнь в Петербурге… Глядя рассказчику в рот, представляла Лялина свой фабричный двор, сырой и ржавый, с керосиновым фонарем посредине, у которого по ночам стоит в тулупе сторож, колотя спросонок в колотушку. От сопоставления всего этого с Петербургом становилось еще веселее и возбужденнее; а техник молчал и курил, зло подшмыгивая носом.

Около полуночи хозяин Бубнов задремал в кресле, улыбаясь во сне какому-то последнему слову, сказанному Трубой, или своим воспоминаниям, и гости тихо разошлись.

Труба пошел провожать учительницу, на крыльце мимо них, махая тросточкой, проскользнул техник, говоря:

- Желаю приятно прогуляться, да по сторонам оглядываться, а то у нас, того гляди, и камнем по башке закатят.

- Дурак! - тихо сказал Труба и, крепко прижав к себе локоть учительницы, зашагал с ней в ногу, в темноте нащупывая палкой дорогу.

- Вы верите в башню? - спросил он тихо и нежно, будто говорил о другом.

- Не знаю, - отвечала Лялина, - но иногда, когда хожу вечером одна, мне страшно.

Быстро сойдя под горку, они вступили на плотину, о которую сонно плескалась вода, а по черной ее поверхности зыбился багрово-красный столб - отсвет горящего под домной огня; вокруг же было сыро и тихо.

Лялина остановилась и, касаясь плечом своего спутника, молвила боязливо:

- Башня вон там, на острову, посреди пруда.

- А вдруг зазвонит, - сказал Труба весело. Девушка вздрогнула и глубже просунула свою руку под руку Трубы.

- Не говорите так…

В темноте глаза ее чуть светились, и, все ниже склоняясь, заглянул в них Труба и, умилясь, нежно поцеловал девушку в губы.

Лялина молча вырвала руку и пошла было, но в это время их догнал какой-то человек и остановился, вглядываясь.

- Кто идет? - громко и грубо спросил Труба, подходя к учительнице.

Человек не ответил, продолжая стоять недвижимо; Труба вынул револьвер и щелкнул курком; человек повернулся и пошел обратно, стуча палкой по кустам ивы, посаженной вдоль воды…

- Кто бы это мог быть? - сказал Труба, идя немного позади учительницы; она молчала, ускоряя шаг.

Подойдя к окнам школы, сквозь ставню которой падал теплый свет, должно быть лампы, на сухую землю, снял Труба фуражку, сказал:

- Не сердитесь на меня, милая…

Лялина, наклонив голову, чертила зонтиком по песку.

- Вы… вы… не уважаете… - вдруг молвила она и убежала, обернув в калитке не то заплаканное, не то радостное свое лицо - во мраке трудно было разобрать…

Труба, не надевая фуражки, вздохнул полной грудью и быстро пошел вниз к плотине, весело напевая.

2

Утром надвинулись с гор свинцово-синие тучи; по лугам, через дороги, рябя воду пруда, бежали тени, а над заводом еще стояло раскаленное солнце, томя неподвижным зноем.

Труба бродил по мастерским, где пахло железом, маслом, под стеклянным потолком висела мутная гарь; резцы пронзительно скрежетали на станках, шлепали ремни, и гулко в соседней кузнице стучал молот, словно вгоняя стержень в пуп земли.

Только немногие станки работали; испачканные копотью и железом, в бездействии стояли кучками рабочие, угрюмо опуская глаза, когда проходил инженер.

- Жарко, - сказал Труба, останавливаясь подле мастера, - вон и рабочие руки сложили… Неудобно это…

Мастер поправил картуз на мокрых, косичками от поту, волосах, вздохнул и молвил неодобрительно:

- Не ждать добра, господин инженер.

- Что так?

- Добра не ждать, говорю; часы сегодня ночью на башне били.

Труба уронил папиросу, воскликнул от неожиданности, потом рассердился на себя и, притворно смеясь, молвил:

- Ну, уж вы пугайте детей вашими глупостями, а не меня.

- Не глупости, господин инженер, помяните меня - будет беда; с утра народ на работу не стал, сговариваются…

Труба поглядел на рабочих, на мутное стекло широкого окна, закурил папироску и, чувствуя, как разбаливается голова от духоты и бездействия, вышел на волю.

Лениво бредя вдоль ветхих изб поселка, он видел баб, запиравших ставни, мужиков, которые отворачивались от него, не кланяясь, и, когда он проходил, негромко и скверно бранились.

Дойдя до плотины, Труба усмехнулся, подумав: "Милая, нежная, как полевой цветочек, и влюблена совсем".

Воспоминания вчерашней ночи были благоуханны и немного тревожны; Труба ускорил шаг к дому учительницы.

Лялина, когда он вошел, стояла посреди комнаты, держа в руках серого котенка. Она ахнула и, прижимая к груди, словно защитника своего, котенка, заморгала испуганно глазами…

Труба снял картуз и поспешно, жалея застенчивость девушки, сказал, похлопывая себя палкой по сапогу:

- Знаете, сегодня ночью часы звонили.

Лялина сморщила губы, еще быстрее заморгала и, будто ее ударили, подняла ладонь, положив ее на темя.

- Неправда, - сказала она тихо.

- Честное слово, мне мастер сказал, поэтому рабочие забастовали: ждем с минуты на минуту, станет завод… Вы не пугайтесь, право, мне жалко, что я вас испугал…

Труба подошел к ней, взяв за руку.

- Рабочие же вас не тронут…

- Я боюсь, будет несчастье, я всю ночь чувствовала, что будет, - молвила девушка в отчаянии.

- Душенька моя, - сказал вдруг Труба радостно и нежно, - вы совсем маленькая…

Он взял руку девушки и поцеловал; рука не отдернулась, только задрожали пальцы…

В это время быстро в комнату вошел техник Петров, перепачканный известкой, паутиной, с лицом осунувшимся и желтым…

- Домну потушили, - сказал он, глядя в угол, - вас управляющий зовет.

И, повернувшись, вышел…

Кивнув головой и поймав влюбленными глазами умоляющий взор Лялиной, вышел и Труба.

Назад Дальше