Можешь себе представить, Роберт, что произошло потом в этот солнечный, очень холодный день в конце Луны, когда олень сбрасывает рога. Многие воины снова похватали свои ружья и попытались драться. В конечном счете по ним был открыт огонь из пулеметов Гочкиса. Когда все закончилось, больше половины людей Большой Ноги были мертвы или тяжело ранены… сто пятьдесят три человека лежали убитые на заснеженном поле боя. Другие отползли, чтобы умереть в зарослях или у ручья. Луис Куний Медведь, который и рассказал мне все это, говорил, что на Чанкпе-Опи-Вакпале из трехсот пятидесяти мужчин, женщин и детей, последовавших за Большой Ногой, погибло почти триста. Я помню, что в тот день было убито около двадцати солдат вазичу. Не знаю, сколько было ранено, но явно немногим больше. Молодая женщина по имени Хакиктавин рассказывала мне, что большинство солдат Седьмого кавалерийского было убито своим же огнем или осколками от снарядов из пулеметов Гочкиса, которые попадали в камни или кости. Но я всегда предпочитал думать, что это не так, что воины, старики и женщины, которые погибли в тот день, все же отстреливались хоть с каким-то результатом.
Я был на пути в Пайн-Ридж, когда узнал о случившемся, но сразу же изменил направление и поспешил на Чанкпе-Опи-Вакпале. Сильно Хромает часто брал меня туда, когда я был мальчиком, просто потому, что это красивое место и с ним связано много легенд и историй.
Началась метель. Моя лошадь пала, но я продолжал идти, потом украл другую лошадь у кавалеристов, которых встретил в этой снежной буре. Когда я добрался до Чанкпе-Опи-Вакпале, то увидел, что Седьмой оставил лежать и мертвых индейцев, и тяжелораненых, и теперь замерзшие тела лежали в странных позах, засыпанные снегом. Первым я нашел Большую Ногу (его правая рука и левая нога были согнуты, как будто он пытался сесть, спина была приподнята над землей, пальцы левой руки выставлены, словно он начал разжимать кулак, и только мизинец оставался согнутым), его голова была обвязана женским шарфом. Его левый глаз был закрыт, а правый - приоткрыт (вороны и сороки еще не выклевали его, может быть, потому что и они тоже замерзли) и присыпан снегом.
Сильно Хромает лежал не дальше чем в тридцати футах от Большой Ноги. Что-то, возможно тридцатисемимиллиметровый снаряд из пулемета Гочкиса, оторвало его правую руку, но я нашел ее рядом в снегу, она почти вертикально торчала из сугроба, словно мой тункашила махал мне. Рот его был широко раскрыт, словно он умер с криком, но я предпочитаю думать, что он громко пел свою песню смерти. Как бы то ни было, но в его открытый рот набился снег, который растекся во всех направлениях, словно некая чистая, белая блевотина смерти, заполнившая его глазницы и очертившая резкие скулы.
Я знал, что кавалерия вазичу вернется, возможно, в этот же день, чтобы сделать фотографии и похоронить мертвецов, вероятно, всех в одной могиле, и я не мог оставить им тело Сильно Хромает. Но лопаты у меня с собой не было, даже ножа не было, а тело моего тункашилы вмерзло в ледяную землю. Они стали неразделимы. Ничто не гнулось - ни его рука, ни скрученные ноги, даже его оторванная рука, торчавшая из сугроба. Даже его левое ухо примерзло. Пытаться оторвать тело от земли при помощи только моих голых холодных рук было все равно что пытаться вырвать с корнем дерево.
Наконец я сел, с трудом переводя дыхание, замерзший, с онемевшими руками, зная, что скоро здесь появятся кавалеристы, которые и меня захватят в плен (я слышал, что немногие уцелевшие хункпапа и миннеконджу были отправлены в тюрьму в Омабе, куда вазичу собирались засадить Большую Ногу и его людей), затем начал обходить это поле смерти. До сего дня я не могу назвать его полем сражения. Наконец я нашел тело женщины с тупым широким кухонным ножом в сжатой руке. Мне пришлось переломать ей, словно это были ветки, все пальцы, чтобы извлечь нож. Потом этим ножом я разбил лед между замерзшей одеждой Сильно Хромает, его замерзшей плотью и замерзшей почвой и меньше чем за полчаса высвободил его из хватки земли. Я взял и оторванную руку с торчащей из нее белой костью. Потом я взвалил тело Сильно Хромает на луку седла передо мной (это было все равно что везти длинную, скрученную, громоздкую, но почти невесомую ветку тополя), а правую оторванную руку я примотал к его телу полоской материи, оторванной от моей рубахи.
В тот день одним только ножом я не мог бы вырыть могилу для Сильно Хромает в замерзшей земле, но я увез его очень далеко от того места, о котором в тот день думал как о злом поле, и похоронил его, отъехав много миль, на берегу Чанкпе-Опи-Вакпала, на высоком утесе, где росли большие, старые тополя (та разновидность прекрасного вага чана, "шуршащего дерева", какую выбрали бы Сильно Хромает или Сидящий Бык, чтобы поставить его в центре танцевального круга), там я как мог соорудил похоронные подмостки для моего тункашилы среди ветвей одного из этих великолепных шуршащих тополей.
У меня не было одежды, чтобы подложить под него или укрыть его, не было ни оружия, ни инструмента, чтобы оставить рядом с ним. Но я оставил тупой нож, после того как срезал им у себя все волосы, и он был покрыт моей замерзшей кровью, а еще немного кровью самого Сильно Хромает. Я поцеловал обе его руки (оторванную правую я поднес к губам), поцеловал его холодный морщинистый лоб, прошептал слова прощания и поскакал на украденной лошади в Пайн-Ридж - я редко слезал с седла, пока не добрался почти до самого места, а там шлепнул уставшую лошадь по крупу и остальную часть пути прошел пешком. Я не ел три дня и потерял три пальца на ноге - отморозил.
Потом я узнал, что другие убитые были в тот же день похоронены в общей могиле. Никто не знает, где я оставил тело Сильно Хромает, а сам я никогда не возвращался в это тайное место.
Это все, Роберт. Хесету. Митакуйе ойазин. Быть по сему. И да пребудет вся моя родня - вся до единого! Я закончил.
Паха Сапе приходится сделать шесть ездок на двух ослах, чтобы доставить двадцать один ящик динамита в каньон и спрятать их в пробном стволе Зала славы. Он бы справился и за пять ездок, если бы решил, что хилые ослики смогут поднять более двух ящиков за один раз, но не стал рисковать и последнюю ездку в каньон сделал, держа в каждой руке по привязи, при этом один ослик везет последний ящик динамита, а другой - бухту провода и другие принадлежности, которые понадобятся Паха Сапе в воскресенье. Черный провод он выкрасил в цвет серого гранита.
Прошедшая ночь не была для Паха Сапы такой уж трудной, по крайней мере после того, как Адвокат и Дьявол поняли (это случилось приблизительно в начале третьей ездки вверх по каньону), что они как минимум на эту ночь снова вьючные животные, а не избалованные любимчики священника.
Когда он укладывает в туннель последний ящик и укрывает его последним куском брезента (серо-белое полотно почти неотличимо от гранита в быстро уходящем лунном свете), один из ослов чихает, и Паха Сапа разрешает себе считать это собственным усталым вздохом.
Возвращаясь по узкому каньону, он понимает, что, поскольку луна теперь сместилась на запад и светит сквозь ветви деревьев, растущих на высоком хребте к западу от каньона, все чернильно-черные тени времени его первых ездок теперь превратились в яркие полосы и трапеции молочно-белого лунного света, а все те участки, по которым он прежде мог ступать без опаски, теперь покрыты предательскими тенями. Это не имеет значения. После семи ходок наверх (включая и первую, пешую, когда он тащил ящик с детонаторами) и вниз он запомнил каждый шаг.
Вспоминая свой долгий рассказ Роберту о смерти Сильно Хромает, он погружается в давнее время 1890 года на Чанкпе-Опи-Вакпале. Разглядывая лица замерзших, присыпанных снежком тел на том поле в поисках Сильно Хромает, он впервые смог дотянуться до того черного места, где вот уже четырнадцать лет обитал призрак Длинного Волоса, бубнивший порнографические воспоминания о своей жене, и вытащил сопротивляющегося, лягающегося призрака на место за его, Паха Сапы, глазами, чтобы тот смотрел и видел, и в то же время категорически запретил ему говорить что-либо.
Похоронив Сильно Хромает, Паха Сапа снова зашвырнул призрак Длинного Волоса в безмолвное, темное пространство, где тот обитал до этого времени. Он не говорил с ним (и не позволял ему говорить с ним, Паха Сапой) целых одиннадцать месяцев, если не считать часто прерываемого разговора, который начался в тот день. Призрак Кастера позднее сказал Паха Сапе, что он, призрак Кастера, был уверен: он оказался в аду и его наказанием будет вечное созерцание таких полей, как Чанкпе-Опи-Вакпала. Паха Сапа тут же напомнил призраку Длинного Волоса, что это заснеженное поле и замерзшие мертвые мужчины, женщины и дети вполне могли бы быть и на Вашите.
Только через год состоялся его следующий разговор с призраком.
В эту ночь призрак молчит. Конечно, он ничего не говорил и последние три с половиной года, после поездки в Нью-Йорк весной 1933-го. Паха Сапа огибает парковку и идет напрямик через лес туда, где спрятан "додж". Адвокат и Дьявол, кажется, настолько устали, что им не по силам забраться по настилу в кузов, а потом - и жевать солому.
Луна на западе исчезла, на востоке уже занимается заря. Паха Сапа смотрит на свои старые часы. Почти пять. У него есть время доехать до Кистона, погрузить в кузов к ослам мотоцикл Роберта (места в кузове хватало, но Паха Сапой овладели глупосентиментальные чувства: он не хотел, чтобы взорвалась машина его сына, если нитроглицерин все же сдетонирует), потом доехать до Дедвуда, чтобы вернуть двух усталых животных отцу Пьеру Мари и "додж" - двоюродному брату Хауди Петерсона. Домой он вернется на мотоцикле, и у него еще будет время приготовить себе завтрак, прежде чем снова ехать к горе, где его ждет долгий рабочий день, наблюдение за проходкой шпуров - подготовка к завтрашнему (воскресному) демонстрационному взрыву перед президентом, почетными гостями и кинокамерами.
Паха Сапа так устал, что прекрасное, но жаркое утро мучает его сильнее рака. Болит всё - до мозга костей. Он знает, что в предстоящую ночь на воскресенье ему предстоит гораздо более тяжелая работа; даже с учетом того, что ему будет помогать этот идиот Мьюн, будущая задачка посложнее, чем водить вверх-вниз по склону ослов и перенести двадцать один относительно легкий ящик с динамитом. И начать ему придется раньше, чтобы успеть разместить заряды и подсоединить провода до восхода солнца. И это в ночь на воскресенье, когда все допоздна не спят - гуляют.
Ведя тяжелый "додж" по изрытой ямами дороге в Кистон и почему-то вздрагивая каждый раз, когда колеса попадают в рытвину, он старается думать о молитве, в которой просят силы у Вакана Танки, или у Шести Сил Вселенной, или у самой Тайны, но не может вспомнить слов.
Вместо этого он вспоминает песню дедушки - Сильно Хромает научил Паха Сапу этой песне, когда тот был совсем маленьким, - и вот теперь он напевает ее:
Вот он лежит на земле в священной позе.
Вот - на земле он лежит.
По священной воле моей он шел.
Он выезжает из леса в тот момент, когда солнце поднимается из-за гор на востоке, ненадолго ослепляя Паха Сапу (ему приходится рыться в бардачке в поисках солнечных очков), и тут он вспоминает и поет песню, которой его народ научило само солнце:
Видимый лик являю я!
Священным образом я появляюсь.
Я тружусь на радость зеленой земле.
Радостным сделало я Священный Обруч моего народа.
Видимый лик являю я!
Четвероногие, двуногие - я научило их ходить;
Крылатые - я научило их летать.
Видимый лик являю я!
Каждый мой день я делаю священным.
22 Шесть Пращуров
Суббота, 29 августа 1936 г.
Рабочий день начинается в белых ореолах жары. В последнюю неделю августа температура в Черных холмах наконец опустилась до девяноста по Фаренгейту, но вогнутая линза обработанного белого гранита, словно параболическое зеркало, концентрирует солнечные лучи и жар, повышая температуру для тех, кто висит на тросах перед головами, до трехзначных цифр. К десяти утра люди, работающие на лицах, принимают соляные таблетки. Паха Сапа понимает, что он видит ореолы белого света не только вокруг торчащих из гранита носов, щек, подбородков, но и вокруг загоревших, с полопавшимися губами лиц других рабочих.
Он знает, что эта иллюзия - побочное следствие усталости и недосыпа, а потому не очень беспокоится. Это скорее приятное, чем настораживающее явление - рабочие с пневматическими паровыми бурами, кувалдами и стальными гвоздями двигаются каждый в своем собственном нимбе, и пульсирующие короны иногда сливаются, если рабочие оказываются рядом или работают вместе.
Белые ореолы, вызванные усталостью, не проблема для Паха Сапы - проблемой становятся раковые боли.
Он сильнее сжимает зубы и прогоняет боль из своих мыслей.
Все субботнее утро он указывал Громиле Пейну, как бурить шпуры под пять зарядов, взрыв которых будет завтра продемонстрирован президенту и другим шишкам. Кому не нравится хороший взрыв? И этот взрыв, как и все демонстрационные взрывы, должен выглядеть и звучать с достаточной силой, чтобы у людей на горе Доан и внизу, в долине, создалось впечатление о том, что наверху идут работы, но в то же время на их головы не должен обрушиться град камней и валунов.
Бригада рабочих устанавливает стрелу дополнительного крана над головой Джефферсона, чтобы повесить на ней гигантский флаг (сшитый много лет назад старушками или какими-то учащимися из Рэпид-Сити), который закроет голову Джефферсона; они же обустраивают оснастку из тросов и веревок. Им предстоит поднять громадный тяжелый флаг в тот момент, когда начнет разворачиваться стрела крана. Но флаг повесят только завтра утром. Хотя ближе к полудню безжалостно печет солнце и нет ни ветерка, восходящий поток перегретого воздуха может разорвать флаг, запутать веревки или еще каким-то образом испортить церемонию. Специальная бригада повесит флаг завтра утром незадолго до назначенного времени прибытия гостей.
Президентский поезд должен прибыть в Рэпид-Сити сегодня, 29-го, поздно вечером, но здесь, наверху, все уже знают, что завтра, в воскресенье, президент прибудет сюда позднее назначенного времени; ФДР добавил к своему расписанию удлиненную, по сравнению с запланированной, службу в епископальной церкви Эммануила в Рэпид-Сити и ланч с местными лидерами Демократической партии в отеле "Алекс Джонсон" (пока единственном отеле в Южной Дакоте, оборудованном кондиционерами), и только после этого его кортеж направится к горе Рашмор.
Борглум, узнав это, пришел в ярость. Он клянет на чем свет стоит всех, кто попадается ему под руку, - сына Линкольна, жену, инспектора Джулиана Споттса, политиков-демократов, которые неосмотрительно отвечают на его телефонный звонок, Уильяма Уильямсона (главу делегации, ответственного за торжественную встречу президента), непроницаемых агентов секретной службы, он требует, чтобы президент Рузвельт вернулся к своим первоначальным планам и приехал раньше, как об этом говорил Борглум и как обещал прежде Рузвельт, иначе тени на лицах будут не те, что надо, и церемония открытия головы Джефферсона будет погублена. Люди президента и губернатора объясняют Борглуму, что президент как мог сократил мероприятия и прибудет не позже 14.30.
Гутцон Борглум рычит на собравшихся.
- Это на два часа позже, чем планировалось. Открытие головы Джефферсона и церемония начнутся точно в полдень. Сообщите об этом президенту. Если он хочет участвовать, то должен прибыть за пятнадцать минут до начала.
После этого Борглум выходит из студии и, сев в вагончик канатной дороги, отправляется на вершину.
Те несколько "стариков", что работают здесь с тех времен, когда 10 августа 1927 года Борглум уговорил президента Калвина Кулиджа подняться в коляске (которая сломалась по дороге, а потому президент был вынужден пересесть на лошадь) на эту отдаленную точку, чтобы "открыть площадку" на пока еще абсолютно нетронутой горе Рашмор, только покачивают головами. Они знают, что босс все равно дождется президента.
Главный копировщик в паузе между работой буров говорит Паха Сапе, что на Кулидже были абсолютно пижонские ковбойские сапоги, перчатки из оленьей кожи с бахромой и шляпа такого размера, что, когда он поднимался по склону, половину западной Южной Дакоты накрыла тень. В начале своей поездки он позволил каким-то не совсем местным индейцам сиу облачить его в военный головной убор, свешивавшийся до самых каблуков, они же дали Молчаливому Калву официальное имя "вождь Главный Орел", на лакотском - Ванбли Токаха, но большинство местных белых решило, что на самом деле это означает "Похож на Лошадиную Задницу".
Доан Робинсон, который принимал немалое участие в обхаживании Кулиджа, как-то сказал Паха Сапе, что самая подлая штука, какую вытворили местные белые, состояла в том, что они перегородили небольшой ручеек вблизи того места, где остановился президент в "Охотничьем домике" на холмах, привезли сотни жирных, отвратительных, откормленных печенью глупых форелей из садков неподалеку от Спирфиша и стали выпускать этих вялых рыбин по несколько штук за раз в сотню ярдов разлившегося ручья, в котором неловко стоял Кулидж (который прежде ни разу в жизни не рыбачил), по-прежнему одетый в костюм, жилет, галстук, жесткий воротничок, соломенную шляпу, неумело держа специальную дорогую удочку, подаренную заезжему президенту Робинсоном и другими.
Невероятно, но Кулидж уже в первые пять минут поймал рыбину. (Не поймать было невозможно, сказал Доан Робинсон. В этом разливе можно было гулять по рыбьим спинам и даже ботинок не замочить.) И он продолжал ловить этих медленных, жирных садковых форелей, выпускавшихся каждый час с маленькой дамбы, которой недавно перекрыли ручей. Кулидж был так доволен своими рыболовными успехами, что не только ежедневно рыбачил несколько часов во время своего пребывания в "Охотничьем домике", но требовал, чтобы все завтраки и обеды готовили из этого множества пойманных им форелей.
Местные, чувствовавшие вкус гнилой печени из бойни в Спирфише, которой годами кормили этих форелей, храбро ухмылялись и старались глотать застревавшие в горле куски, а Кулидж одаривал всех за столом улыбками и предлагал на добавку "своих" форелей.